Читайте также: |
|
С марта 1917 года начался период выпавших на мою долю испытаний, вызванных революцией, и наступила скитальческая жизнь, полная невзгод, страданий и лишений, но, в то же время, и удивительных, чудесных проявлений милости Божией.
Приливы и отливы, зловещие раскаты грома и ураганы, сметавшие все на своем пути и бросавшие меня, как песчинку, с одного места на другое, а затем яркое солнце, безнадежная тьма и снова ослепительные лучи света, точно чередовались между собой, сменяя отчаяние на радость надежды. То мне казалось, что Господь совсем забыл меня и покинул, то, наоборот, что никогда еще не был так близок ко мне, до того яркими и понятными были мне действия Промыслительной руки Господней, до того ясным было сознание сущности и смысла всего вокруг происходящего.
Мне часто указывали на то, что я напрасно стараюсь везде и повсюду искать "мистики" и видеть ее даже там, где имеются лишь естественные сочетания реальных фактов, что ссылки на "мистику" делают мои речи и писания легковесными, недостаточно документированными и портят общее впечатление.
Это возможно, а с точки зрения рационалистов, даже справедливо. Однако, оставляя вопрос о "впечатлении", я думаю, что тот факт, что человечество перестало искать мистическое начало в природе окружающих его явлений - есть самый ужасный факт действительности, свидетельствующий о том, что люди порвали свою связь с Источником всего сущего - Богом, создавшим природу и управляющим ее законами. Мне кажется, что искать отражения Промыслительных путей Божиих не только в законах мироздания, но даже в мелочах повседневной жизни, есть столько же обязанность христианина, вытекающая из самой сущности христианства, как религии чуда, сколько и потребность верующего человека, не порвавшего связи с этим Источником, и что наша жизнь только тогда изменит свое содержание и идеалы, когда будет улавливать движение и направление Промыслительных путей Господних и сообразовываться с ними.
В этом назначение земной жизни человека, ее смысл, ее единственное реальное содержание. Все же прочее - лишь временное, преходящее наслоение, приобретшее значение лишь благодаря духовной слепоте человечества. Ослепленные гордостью и самомнением, люди не умели, или не хотели распознавать волю Божию в судьбах мира и человека, не научились пользоваться духовным зрением, отметали все "мистическое" и, сосредоточивая свое преимущественное внимание на том, что удаляло их от Бога, проходили мимо всего того, что являлось выражением Промыслительных путей Божиих, голосом свыше, отеческою заботою и попечением или угрозою и предостережением Милосердного Творца.
Мелкие скорби, болезни разного рода, бедствия и житейские невзгоды - все эти "посещения" Божий оказывались уже недостаточными для духовного пробуждения человечества и потребовались уже мировые катастрофы, которые одни называли выражением законов исторической необходимости, другие - гневом, или карою Божией, третьи еще более нелепым словом "случайность" и которые в действительности были теми "Судами Божиими", о которых говорит пророк Исайя: "Когда суды Твои совершаются на земле, тогда живущие научаются правде" (Исайи 26, 9).
Раскрыла духовные очи слепым и революция, и какими ясными стали пути Божий в глазах прозревших, как громко могли бы поведать славу Божию все те, кого Господь чудесно спас от ужасов, постигших Россию... И думается мне, что каждый добросовестный человек обязан поведать эту славу и выполнить свой долг перед Богом.
Не для собственного прославления пишу я свои воспоминания, не из гордости отмечаю отражения Промысла Божия в своей жизни, а по требованию совести, обязывающей меня быть верным долгу христианина.
Начались мои испытания арестом 1 марта 1917 года, когда я был препровожден в министерский павильон Государственной Думы и выпущен оттуда 5 марта утром, после чего уехал к сестре, в ее имение в N-ской губернии, где и оставался до 8 апреля.
С 11 апреля по 25 мая я провел у матери, в Киеве, а с 26 мая по 26 июня -в N-ской губернии, в имении брата, после чего снова уехал к сестре в N-скую губернию, где и оставался до 8 ноября, дня вторичного отъезда в Киев, в котором пробыл почти 2 года, разделив его ужасную участь... Только 12 сентября 1919 года мне удалось вырваться из Киева и приехать в Харьков, где я оставался до 28 октября и откуда, ввиду наступления большевиков, должен был бежать в Ростов и оставаться там до 7 ноября, после чего спускаться еще южнее, в Пятигорск, в котором я и прожил до конца кошмарного 1919 года с 15 ноября по 31 декабря. Везде я встречал своих, друзей, у которых находил не только приют, но и радушие и помощь, везде видел заботливую Руку Промысла Божия. 1 января 1920 года я был вынужден выехать из Пятигорска в Екатеринодар, где пробыл до 10 января, и вновь спасаться бегством от большевиков, приближавшихся к Екатеринодару. С чрезвычайными трудностями я добрался 14 января до Новороссийска, откуда беженская волна выбросила меня в Константинополь, затем в Сербию, куда я прибыл 9 февраля и где оставался до сентября 1920 года, пока не водворился в Италии, под кровом Святителя Николая...
Описанию этого крестного пути я и хотел бы посвятить последующие главы.
ГЛАВА 2
После ареста
Кто из нас не встречался с теми или иными разочарованьями, не возмущался проявленьями гнусности, измены и предательства, не задыхался в атмосфере лжи, хитрости и лукавства, не изнемогал в непосильной борьбе с окружающим, чья вера в конечное торжество правды не подвергалась испытаниям при виде царившей вокруг неправды и сатанинской злобы!?
И это тогда, когда ложь еще выдавала себя за правду, когда самые гнусные пороки еще облекались в нарядную внешность, когда глумленье над законами Бога и нравственными велениями еще боялось проявлять себя открыто...
Но вот зло восторжествовало, разразилась революция и... все то, что так тщательно скрывалось, вдруг неудержимым, бешеным потоком вырвалось наружу... В изумлении, оглядываясь беспомощно по сторонам, я спрашивал себя: "Куда же девалась совесть, куда исчезла честь или хотя бы столь дорого ценимое людьми "личное самолюбие?.." Те самые люди, которые еще вчера так громко величались своим уважением к долгу, так высоко превозносили свою честь, были так чувствительны к требованиям личного самолюбия, эти люди сделались сегодня неузнаваемы. Одни по убеждению, другие "страха ради иудейска" пресмыкались пред толпою и не только отдавали ей все, чему вчера поклонялись, но даже старались авансом заручиться ее расположением, становились гнуснейшими предателями и подогревали разгоревшиеся преступные страсти толпы. Другие, стараясь отмежеваться от толпы, в то же время отмежевывались и от ее жертв, опасаясь навлечь на себя подозрения симпатиями к пострадавшим. Они занимали двойственную позицию и отрекались от всех своих прежних убеждений и связей, от прежних благодетелей, друзей и знакомых и, встречаясь с ними, трепетной рукой прикрывали красные банты в петлице - эмблему солидарности с революцией, дрожали от страха и помышляли лишь о своей личной безопасности.
Что же это было?
Обнаруженный подлог, прикрывавший отсутствие моральных начал величавыми тогами и бьющими в глаза декорациями, создававшими иллюзию "Святой Руси", или массовый психоз, то малодушие, какое хуже лжи, ибо является замаскированной ложью, надувательством своей собственной совести?
И то и другое!
И засвидетельствовали этот печальный факт не "верхи" и не "низы", на долю которых досталось наибольше обвинений, а та середина, какая от низов отстала, а к верхам не пристала, та "интеллигенция", какую составляли стриженые батюшки и семинаристы, недоучившаяся молодежь, женщины, не нашедшие себе применения, мелкие чиновники и адвокаты, газетные репортеры и писаки типа Горького - словом, весь тот элемент, из которого состояла так называемая "прогрессивная общественность", прикрывавшаяся высокими лозунгами и претендовавшая на особое внимание и уважение. Все эти люди считали себя радетелями народного блага, передовыми людьми, тогда как на самом деле были лишь глупыми людьми, объединенными между собой общей ненавистью к аристократии и завистью к ее преимуществам.
Так как таких людей во всех странах большинство, то почва для большевичества везде одинаково удобрена, и напрасно Западная Европа думает, что большевичество у нее невозможно будто бы потому, что составляет чисто русское явление, рожденное русскими бытовыми условиями. Здесь величайшее заблуждение. Большевичество возможно везде и при всяких условиях, ибо не зависит ни от политических, ни от экономических причин, а коренится в самой природе широких, масс, склонных заражаться дурными влияниями, не способных к нравственному сопротивлению и героизму в борьбе с ними, таящих в своих недрах то вековечное зло, какое прячется и сгибается только пред грубой силой и мгновенно же обнаруживается вовне в форме самого ужасного террора при малейшем подрыве этой силы, нежелании или неспособности бороться с ним. Это зло так прочно сидит в природе каждого нравственно непросвещенного человека, а таковых среди
широких народных масс на Западе еще больше, чем в России, что пробуждать его, разжигать зверские инстинкты толпы даже не нужно, а нужно только вызвать убеждение в безнаказанности всякого рода проявлений этих инстинктов для того, чтобы дать им выход и использовать их в желаемом направлении. Жиды это знали и в стремлении достигнуть своих конечных целей всегда пользовались толпой, как благоприятной для них стихией, вооружая ее путем обмана и преступных лозунгов, главным образом, против опасного для них культурного класса населения.
В день своего освобождения или на другой день, не помню, я сидел в своей разгромленной квартире, на Литейном проспекте, № 34, окруженный гостями, скромными чиновниками, узнавшими о моем освобождении и поспешившими выразить мне участие... От моего наблюдения не укрылось, что все они держали себя в моем присутствии значительно свободнее и развязнее, чем прежде, до революции, когда я был в их глазах только "сановником"... Меня шокировала эта тенденция к панибратству со стороны тех, кто еще вчера пресмыкался предо мною, шокировала не из мелочного самолюбия, а потому, что мне было стыдно за них, за попираемое ими человеческое достоинство, за циничное свидетельство их нравственной нечистоты. Своим поведением они доказывали, что способны были подчиняться только силе, проявляя должную аттенцию к начальнику только доколе он оставался таковым... Однако в то же время все они, выражая красноречиво свое участие ко мне, проводили ту мысль, что революция была "неизбежна" и что рано ли, поздно ли, но то, что случилось сейчас, должно было случиться.
- Почему? - спросил я.
- Да как Вам сказать, - ответил один из них, - все, знаете, к тому шло, общая атмосфера была такая...
И, проговорив эти бессмысленные слова, мой собеседник замолчал, оглядываясь на других и ожидая поддержки.
Я с презрением посмотрел на него и подумал: "Неужели вы не чувствуете, что попросту глупы и что вам даже не пристало пускаться в рассуждения на политические темы..." И, глядя на него, я спросил: "А вам известно, кто создает эту "атмосферу", о которой Вы говорите? Создаете ее вы, господа все критикующие, всем недовольные, рассматривающие государственную жизнь под углом зрения ваших маленьких частных интересов и не сознающие того, что для государственного равновесия нужно во имя долга к Родине поступаться ими, когда этого требует государственный разум. Еще вчера было много героев, но куда они исчезли сегодня? Вчера вы придирались к пустякам, возмущались мелочами, громили правительство, обвиняя его в неслыханных преступлениях, не верили ему, не ценили его самоотверженной работы для вашего же блага... Сегодня же предается огню и мечу не только государственное достояние, но даже святыни ваши, а вы молчите... И где те герои, какие бы бросились защищать их, почему сейчас не слышно голосов недовольных, почему все присмирели?! Почему вместо протеста все обращаются в паническое бегство от... горсти жидов и взбунтовавшихся солдат! Окажите сопротивление - и "атмосфера" изменится. Атмосфера - показатель вашего разума и совести..."
Вдруг раздался звонок, и в переднюю вошел какой-то военный, не то солдат, не то офицер. Когда я вышел к нему с вопросом, что ему надо, он учтиво ответил, что хотел бы купить мое пианино и предложил мне 1000 рублей. Вероятно это был один из тех, кто в сопровождении прочих солдат производил обыск в квар-
тире и видел пианино. Сославшись на то, что я не продаю своих вещей, я отпустил его, и он, вежливо поклонившись, ушел, извинившись за беспокойство.
Я вернулся к своим гостям.
Каково же было мое удивление, когда я никого из них уже не застал в квартире. Услышав звонок и увидев серую шинель, они в панике разбежались.
Вот они эти "герои"!
Много шума, наглости, нахальства, но еще больше трусости.
Наглые и смелые при встрече с благородством, они унижались и пресмыкались пред грубой силой и хамством, заслужив презрение даже со стороны большевиков, каких обезоруживало величие подлинного барства, смелое исповедание правды и верность долгу.
П.Барк в своих "Болылевических Эскизах" (Луч Света, № 1, стр. 23), описывая зверства большевиков, говорит: "...расстрелы, по-видимому, скоро надоели и приелись, и тогда принялись изобретать новые приемы смертной казни, которые бы сильнее ощущали притупившиеся от постоянных "острых ощущений" болыиевические нервы. В это время был уже убит Урицкий, который так любил наблюдать расстрелы из своего окна. "Для меня, - говорил этот плюгавый и невзрачный иудей на коротеньких ножках и с отпечатком сатанинской злобы на лице, - нет высшего наслаждения видеть, как умирают монархисты. Я не наблюдал ни одного случая, когда бы у них проявился животный страх пред лицом смерти..."
А такими монархистами были все честные слуги Царя и России, вся Царская гвардия, состоящая из белоручек, спаянных между собой благородными традициями поколений, вся русская аристократия, все честное, смиренное крестьянство, все подлинные "верхи" и "низы", не отравленные ядом "середины".
ГЛАВА 3 Пребывание у сестры. Отъезд в Киев
Каждый из нас привык встречаться в жизни с какими-либо осложнениями, неприятностями и огорчениями, с трудно разрешимыми вопросами и задачами, но все мы в большей или меньшей степени умели бороться с житейскими невзгодами и выходить победителями, с Божией помощью, из этой борьбы. Как ни велики были иной раз такие осложнения, но они лежали на поверхности жизни, не задевали самых основ жизни, не выбивали нас из колеи, не нарушали общего течения жизни, ее содержания и уклада. Когда же вся жизнь превратилась в один неразрешимый вопрос, когда все обычные способы борьбы оказывались непригодными, когда мысль была не только подавлена, но и убита и не разрешалось даже громко думать, когда оторванная от своих идейных основ жизнь превратилась в заботу только о физическом существовании, тогда я растерялся и не знал, что делать с собою и куда укрыться.
Я не знаю, в состоянии ли человек, привыкший к нормальным условиям жизни, вообразить весь ужас Насильственного крушения нравственных основ жизни, когда его гонят и преследуют не за преступления и пороки, а за верность нравственному долгу, за исповедание моральных начал в жизни, когда обязывают и жить и думать для зла и во имя его, служить не Богу, а сатане. Страшила меня
не перспектива бедности и нищеты, отсутствия возможности честным путем заработать кусок хлеба, а страшило именно это насилие над совестью, эта возмутительная тирания духа, тот ужасающий деспотизм, какой связывал возможность одного только физического существования с изменой долгу совести и правды.
Было очевидно, что приходилось только бежать и бежать из этого ада, воскресившего эпоху Диоклетиана и Юлиана Отступника. Наскоро собрав кое-какие вещи и оставив свою квартиру на попечение прислуги, я бросился к сестре в N-скую губернию.
Недолго я пробыл у сестры.
Революция только разгоралась. Повсюду рыскали агенты ее в поисках избежавших ареста членов правительства и, хотя я и имел свидетельство Керенского о своем освобождении из министерского павильона Думы, но не придавал этой бумажке никакого значения, и очень опасался за сестру в том случае, если бы мое пребывание у нее было обнаружено.
Это опасение, в связи с полной невозможностью приспособиться к условиям новой жизни и чем-либо пригодиться сестре, а также облегчить ей все более возрастающие расходы, вызываемые жизнью и содержанием усадьбы, причиняло мне невыразимые страдания.
Крестьяне, между тем, только входили во вкус революции, смотрели злобно, настроение было враждебное, и общение- с ними было невозможно. Я делал попытки говорить с ними на сходах, самовольно ими созываемых, где они с азартом обсуждали начинавшую определяться борьбу между Троцким и Керенским, открыто выражая симпатии большевикам, но скоро оставил эти попытки, сознавая их бесцельность.
Эти симпатии крестьян к Троцкому и все более яркая ненависть к Керенскому заставляли меня не раз задумываться над психологией этого факта. Здесь, конечно, не было ни симпатий, ни ненависти, а была лишь веками унаследованная леность, нежелание разбираться в правде и привычка отдавать предпочтение силе. Если бы брал верх Керенский, то симпатии были бы на его стороне по чисто бессознательному движению в сторону силы, а не правды. Было бы неверно видеть в этом факте только русское бытовое явление. Это явление всеобщее, это результат того малодушия, какое черпает свои корни в лжи, в противоположность героизму духа, вытекающему из родников правды.
Между тем деревенская вакханалия наводила ужас, и мое состояние духа было до крайности подавленным. Привыкнув к строго размеренной жизни, где каждый час был заполнен определенным содержанием, я чувствовал себя несчастным, будучи выбит из привычной колеи жизни, не имея возможности совладать с своим настроением, не позволявшим мне сосредоточиться и управлять своими мыслями, и я то садился за письменный стол, то снова срывался, не зная, куда бежать, и что делать с собою, и как скоротать несносные, тягучие дни...
Ко всему этому прибавлялась неизвестность о завтрашнем дне, страх преследования, неизвестность о судьбе своих близких, друзей и знакомых, я не знал, где они и что с ними.
Однако, оглядываясь теперь на эти давно минувшие дни, я вижу в них выражение все той же премудрости и благости и безмерной милости Божией. В неисповедимых путях Промысла Божия все эти испытания не только имели свой глубокий сокровенный.смысл, но и были нужны как вразумление Свыше, как на-
поминание о забытом долге человека пред Богом, как грозное предостережение о вечности и незыблемости Божеских законов, так дерзко попиравшихся человеком. Было очевидно, что единичные испытания рассматривались только как неизбежное зло жизни, а не как предостерегающий голос Бога, было ясно, что для вразумления людей потребовались уже те меры, которые бы указали им на значение в жизни отрицаемой ими благодати Божией, показали бы им, во что превращается жизнь без этой благодати, жизнь, управляемая народовластием, а не боговластием.
И как ни страшны были разыгрывающиеся предо мною события, как ни грозны были будущие перспективы, но, оценивая их с указанных выше точек зрения, я видел в них только карающую, но в то же время и милующую Руку Господню и только в этом единственном сознании черпал силу жить в атмосфере, какая все более сгущалась и делалась все более страшной.
Но и в ниспосылаемых испытаниях Господь сообразуется с силами человека и никогда не налагает их свыше меры.
Чудесно кончились и мои испытания. Совсем неожиданно для себя я получил письмо от одного из своих друзей N.N., извещавшего меня о том, что ему каким-то чудом удалось достать два купе в спальном вагоне для поездки в Киев, что есть одно свободное место, коим он умолял меня воспользоваться, предваряя, что в будущем уже не представится такого случая, так как железнодорожный транспорт все более разрушается, а большевики чинят все большие препятствия к отъезду из Петербурга и скоро никого не будут выпускать больше... Как ни тяжело было покидать сестру, но сознавая, что, оставаясь у нее, я не только обременял ее бюджет, но и подвергал ее риску, я немедленно собрался и 8 апреля выехал вместе с N.N. в Киев, куда и прибыл 11 апреля, застав там мать, сестру и брата, собиравшихся уезжать, как обыкновенно делали, в имение N-ской губернии.
В Киеве не было даже признаков революции, в доме я застал полную чашу, никто не жаловался ни на дороговизну, ни на недостаток продовольствия. С этой стороны Киев резко отличался не только от столицы, но и от N-ской губернии, где дороговизна и отсутствие предметов первой необходимости уже чувствительно сказывались, где спекуляция на этой почве была уже в самом разгаре.
Но отличался Киев от столицы не только в этом отношении.
Насколько горячо встретили меня мои родные, настолько злобно и недружелюбно все прочие киевляне. Все они в один голос осуждали Государя Императора и особенно Императрицу и неизменно добавляли: "Вот до чего вы довели Россию!"
Я до крайности горячился, вступая с ними в споры, но встречал не менее горячие нападки и возражения: "Что Вы говорите, причем тут Бьюкенен, какой смысл дружественной и союзной Англии делать у нас революцию?! Ее сделала Германия, сделал ее Распутин, да ваше правительство. Если бы дали ответственное правительство, то ничего бы не было!"
Вот чем забрасывали меня киевляне при каждой встрече со мною! t
Пропасть между мною и ими была так велика, что мы не могли понять друг друга, и я скоро убедился в бесполезности каких-либо споров. Удивляло меня не это упорство киевлян, а удивляла меня гениальная система жидовской пропаганды, поработившая общественное мнение провинции, удивляло то легковерие, с которым провинция относилась ко всякого рода басням, умышленно распускаемым агентами революции с целью опорочить священные имена Царя и Царицы.
не перспектива бедности и нищеты, отсутствия возможности честным путем заработать кусок хлеба, а страшило именно это насилие над совестью, эта возмутительная тирания духа, тот ужасающий деспотизм, какой связывал возможность одного только физического существования с изменой долгу совести и правды.
Было очевидно, что приходилось только бежать и бежать из этого ада, воскресившего эпоху Диоклетиана и Юлиана Отступника. Наскоро собрав кое-какие вещи и оставив свою квартиру на попечение прислуги, я бросился к сестре в N-скую губернию.
Недолго я пробыл у сестры.
Революция только разгоралась. Повсюду рыскали агенты ее в поисках избежавших ареста членов правительства и, хотя я и имел свидетельство Керенского о своем освобождении из министерского павильона Думы, но не придавал этой бумажке никакого значения, и очень опасался за сестру в том случае, если бы мое пребывание у нее было обнаружено.
Это опасение, в связи с полной невозможностью приспособиться к условиям новой жизни и чем-либо пригодиться сестре, а также облегчить ей все более возрастающие расходы, вызываемые жизнью и содержанием усадьбы, причиняло мне невыразимые страдания.
Крестьяне, между тем, только входили во вкус революции, смотрели злобно, настроение было враждебное, и общение с ними было невозможно. Я делал попытки говорить с ними на сходах, самовольно ими созываемых, где они с азартом обсуждали начинавшую определяться борьбу между Троцким и Керенским, открыто выражая симпатии большевикам, но скоро оставил эти попытки, сознавая их бесцельность.
Эти симпатии крестьян к Троцкому и все более яркая ненависть к Керенскому заставляли меня не раз задумываться над психологией этого факта. Здесь, конечно, не было ни симпатий, ни ненависти, а была лишь веками унаследованная леность, нежелание разбираться в правде и привычка отдавать предпочтение силе. Если бы брал верх Керенский, то симпатии были бы на его стороне по чисто бессознательному движению в сторону силы, а не правды. Было бы неверно видеть в этом факте только русское бытовое явление. Это явление всеобщее, это результат того малодушия, какое черпает свои корни в лжи, в противоположность героизму духа, вытекающему из родников правды.
Между тем деревенская вакханалия наводила ужас, и мое состояние духа было до крайности подавленным. Привыкнув к строго размеренной жизни, где каждый час был заполнен определенным содержанием, я чувствовал себя несчастным, будучи выбит из привычной колеи жизни, не имея возможности совладать с своим настроением, не позволявшим мне сосредоточиться и управлять своими мыслями, и я то садился за письменный стол, то снова срывался, не зная, куда бежать, и что делать с собою, и как скоротать несносные, тягучие дни...
Ко всему этому прибавлялась неизвестность о завтрашнем дне, страх преследования, неизвестность о судьбе своих близких, друзей и знакомых, я не знал, где они и что с ними.
Однако, оглядываясь теперь на эти давно минувшие дни, я вижу в них выражение все той же премудрости и благости и безмерной милости Божией. В неисповедимых путях Промысла Божия все эти испытания не только имели свой глубокий сокровенный смысл, но и были нужны как вразумление Свыше, как на-
поминание о забытом долге человека пред Богом, как грозное предостережение о вечности и незыблемости Божеских законов, так дерзко попиравшихся человеком. Было очевидно, что единичные испытания рассматривались только как неизбежное зло жизни, а не как предостерегающий голос Бога, было ясно, что для вразумления людей потребовались уже те меры, которые бы указали им на значение в жизни отрицаемой ими благодати Божией, показали бы им, во что превращается жизнь без этой благодати, жизнь, управляемая народовластием, а не боговластием.
И как ни страшны были разыгрывающиеся предо мною события, как ни грозны были будущие перспективы, но, оценивая их с указанных выше точек зрения, я видел в них только карающую, но в то же время и милующую Руку Господню и только в этом единственном сознании черпал силу жить в атмосфере, какая все более сгущалась и делалась все более страшной.
Но и в ниспосылаемых испытаниях Господь сообразуется с силами человека и никогда не налагает их свыше меры.
Чудесно кончились и мои испытания. Совсем неожиданно для себя я получил письмо от одного из своих друзей N.N., извещавшего меня о том, что ему каким-то чудом удалось достать два купе в спальном вагоне для поездки в Киев, что есть одно свободное место, коим он умолял меня воспользоваться, предваряя, что в будущем уже не представится такого случая, так как железнодорожный транспорт все более разрушается, а большевики чинят все большие препятствия к отъезду из Петербурга и скоро никого не будут выпускать больше... Как ни тяжело было покидать сестру, но сознавая, что, оставаясь у нее, я не только обременял ее бюджет, но и подвергал ее риску, я немедленно собрался и 8 апреля выехал вместе с N.N. в Киев, куда и прибыл 11 апреля, застав там мать, сестру и брата, собиравшихся уезжать, как обыкновенно делали, в имение N-ской губернии.
В Киеве не было даже признаков революции, в доме я застал полную чашу, никто не жаловался ни на дороговизну, ни на недостаток продовольствия. С этой стороны Киев резко отличался не только от столицы, но и от N-скрй губернии, где дороговизна и отсутствие предметов первой необходимости уже чувствительно сказывались, где спекуляция на этой почве была уже в самом разгаре.
Но отличался Киев от столицы не только в этом отношении.
Насколько горячо встретили меня мои родные, настолько злобно и недружелюбно все прочие киевляне. Все они в один голос осуждали Государя Императора и особенно Императрицу и неизменно добавляли: "Вот до чего вы довели Россию!"
Я до крайности горячился, вступая с ними в споры, но встречал не менее горячие нападки и возражения: "Что Вы говорите, причем тут Бьюкенен, какой смысл дружественной и союзной Англии делать у нас революцию?! Ее сделала Германия, сделал ее Распутин, да ваше правительство. Если бы дали ответственное правительство, то ничего бы не было!"
Вот чем забрасывали меня киевляне при каждой встрече со мною!
Пропасть между мною и ими была так велика, что мы не могли понять друг друга, и я скоро убедился в бесполезности каких-либо споров. Удивляло меня не это упорство киевлян, а удивляла меня гениальная система жидовской пропаганды, поработившая общественное мнение провинции, удивляло то легковерие, с которым провинция относилась ко всякого рода басням, умышленно распускаемым агентами революции с целью опорочить священные имена Царя и Царицы.
ГЛАВА 4
Пребывание в деревне. Возвращение к сестре
Пробыв в Киеве несколько дней, я вместе с матерью, сестрой, братом уехал в N-скую губернию, в имение брата, где и оставался до конца июня. Старики еще сохраняли воспоминание о моей деятельности в качестве их земского начальника и, делая сравнение настоящего с прошлым, благословляли прошедшие времена и громко проклинали новую власть, засевшую в деревне в форме всякого рода исполкомов. Один из таких стариков едва не подверг меня величайшей опасности, когда, случайно встретив меня на вокзале, не сдержался в выражении знаков почтительности и начал громко прославлять меня в присутствии серых солдатских шинелей, расхаживавших по перрону и тотчас же обступивших меня со всех сторон.
Свою речь старик уснащал такими проклятиями по адресу новой власти, что я не решаюсь воспроизводить их. Однако именно эти проклятия спасли и его, и меня. Толпа все более увеличивалась, жидки кругом высовывали головы и прислушивались, но никто не посмел сделать старику даже замечания. Повторилось лишь то, что обычно повторяется при встрече смелости с трусостью. Жидки постепенно уходили, и скоро густая толпа совсем рассеялась. Когда на перроне остались только я да старик, тогда я шепнул ему, чтобы он не подвергал себя риску, ибо революцию устроили жиды, заполонившие все село и завладевшие волостью, и что всякого рода единичные выступления, как бы ценны ни были, не приведут к цели, пока весь народ не объединится в стремлении свергнуть с себя жидовское иго.
Дата добавления: 2015-08-13; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Номер страницы после текста. | | | ГЛАВА 1 Испытания 2 страница |