|
Огюст спешил на экзамен в Школу изящных искусств, полный радужных надежд, но эти надежды очень быстро растаяли. Экзамен для поступающих на скульптурное отделение проводился в огромном холодном зале амфитеатра, уставленном рядом однообразных и безжизненных римских статуй. Посередине поместили средних лет натурщика, а экзаменующихся рассадили возле него строгим аккуратным полукругом.
Огюсту не разрешили представить бюст Папы: по правилам Школы изящных искусств поступающие не имели права представлять оригинальные работы, а должны были лепить с натуры, которую назначат. Это первое разочарование показалось Огюсту дурным предзнаменованием. Испугало его также и большое число экзаменующихся: он ощущал себя затерянным в этой толпе. Да и времени отвели мало. Они должны были работать по два часа в день и полностью закончить фигуру в шесть сеансов. Но ведь так не успеть справиться и с головой, думал Огюст. Он почувствовал, что попал в ловушку. Не экзамен, а состязание в быстроте.
В конце второго дня Огюст все еще делал наброски фигуры, прикидывал, обдумывал, стирал, а большинство уже выполнили работу почти наполовину. Статуи, окружавшие амфитеатр, были гладкими, хорошо отполированными, и работы экзаменующихся имели тот же лоск.
«Но ведь это неверно», – думал Огюст. У натурщика мускулы грубо выпирали, и лепить их гладкими, зализанными значило противоречить истине. Натурщик совсем не отличался красотой, а экзаменующиеся старались перещеголять один другого в приукрашивании модели.
И еще Огюсту хотелось прикоснуться к плоти. Их рассадили в алфавитном порядке, и он оказался позади. Ему было плохо видно натурщика, осязание могло бы возместить слабость зрения. Но когда он сделал такую попытку, все ужаснулись. Экзаменаторы предупредили: еще одно нарушение правил – и его лишат права участвовать в экзамене. Он пытался было работать в своем собственном темпе, но скоро был захвачен общим стремлением закончить работу побыстрее, не отстать от других – это было важнее всего.
В последний день экзамена, когда он все еще заканчивал фигуру, хотя все остальные уже завершили работу, к нему подошел один из экзаменаторов, маститый член профессорского клана Школы изящных искусств. Человек преклонных лет, он нетвердо держался на старческих слабых ногах и был облачен в длинный черный сюртук, как у гробовщика; очки в серебряной оправе повисли на кончике носа. Экзаменатор уставился на Огюста – не на его работу – с уничтожающей строгостью, но Огюст все продолжал лихорадочно работать – два часа уже истекли, а ему еще надо было немного изменить лоб. И тогда экзаменатор сказал:
– Разрешите.
Огюст отступил в сторону чуть ли не со вздохом облегчения, и экзаменатор написал в списке ясными крупными буквами: «Не принят».
Все в Огюсте взбунтовалось против этого приговора. Это была лучшая из его работ, в ней была глубина, и содержание, и перспектива, и движение, но экзаменатор одним мановением руки остановил его протесты. Он может попытаться поступить на следующий год. Это должно было служить ему единственным утешением. Он с раздражением заметил, какие у экзаменатора мягкие, вялые руки, длинные, выхоленные ногти, – разве можно вылепить что-нибудь такими слабыми руками? Это его совсем опечалило. Немощь экзаменатора словно подрывала авторитет самого искусства ваяния.
Барнувен подбежал к Огюсту, он был страшно доволен собой, так и сиял и хвастался:
– Я сделал фигуру в стиле Буше. Все получилось прекрасно, я такой паинька. Они от меня в восторге.
– Тебя приняли?
– Еще бы! Друг мой, скоро я тут все стены завешаю своими картинами.
– Мари будет довольна. Барнувен промолчал.
Может, Барнувен не расслышал? Барнувен махал нескольким приятелям, которые тоже были приняты.
На следующий год Огюст сделал фигуру, как все остальные. Он подражал римским образцам, окружавшим амфитеатр. Постарался закончить в срок. Отполировал до блеска. Она точно соответствовала натуре. А экзаменатор лишь улыбнулся и написал: «Не принят».
Огюст был потрясен, и никто не мог пояснить ему толком, в чем дело.
Одни говорили, дело в ракурсе; другие – ему не дается стиль восемнадцатого века, столь почитаемый Школой. Некоторые заключали: просто не повезло. Но ни одно из этих объяснений не казалось ему убедительным. Лекок отказался обсуждать этот вопрос, а Папа заявил, что оно и к лучшему, что все совсем не так легко и просто. Зато уж когда примут, то будешь и ценить по-настоящему.
На третий год Огюст сосредоточил все внимание на фигуре, не думая ни о каких образцах. Несколько месяцев кряду он обдумывал, как будет лепить; он сделал все наброски заранее, по памяти. Как и предполагал, натурщиком оказался непривлекательный мужчина средних лет, и Огюст быстро принялся за дело.
К концу второго дня он уже приступил к торсу. Вылепил его в классическом греческом стиле – греки создавали образцы, красота которых осталась непревзойденной. Школа изящных искусств преклонялась перед греками. Он считал, что лепить на этот раз приходится слишком поспешно; некогда было поразмыслить, вникнуть в суть модели, но работа спорилась. Закончив фигуру, он остался вполне доволен ею, никогда он не создавал ничего лучше. Огюст видел, с какой завистью смотрели на фигуру другие. Это был лучший признак. Он чувствовал, что наконец добился победы, которой так страстно желал.
Экзаменатор, самый древний и дряхлый из всех тех, что были у Огюста, видимо, не мог разглядеть фигуру. Его глаза совсем ослепли от старости, и он еле нашел экзаменационный лист, на котором дрожащим карандашом написал: «Не принят».
– Опять не принят?! – воскликнул Роден. Он знал, что это бунт – подвергать сомнению решение экзаменатора, но оно было таким нелепым. – Почему? – спросил он.
И тогда экзаменатор дописал несколько фраз в экзаменационном листе рядом с именем «Огюст Роден»: «Принять невозможно. Совершенно лишен способностей. Не имеет представления о том, что от него требуется. Дальнейшие экзамены будут потерей времени. По способности сорок первый в экзаменационном списке».
Всего экзаменующихся было сорок четыре. Ошеломленный Роден спросил:
– Когда я смогу экзаменоваться вновь? – Как могли они поставить его на сорок первое место? Неужели он такая посредственность?
– Никаких экзаменов больше не будет. Вас больше не допустят.
Огюст похолодел:
– Вы хотите сказать, что у меня неправильная техника?
– У вас нет никакой техники. Вы подражали грекам. И подражали плохо.
Огюст ухватился за фигуру, чтобы удержаться на ногах. Это было уже свыше сил. Глаза покраснели и слезились, он и сам видел теперь свою работу будто в тумане. Обида разрывала душу. Он не мог понять, как это могло случиться. Все пропало, никогда ему не стать теперь скульптором. Он действительно идиот. Нечего было и приниматься за изучение скульптуры.
У выхода он встретил Фантен-Латура. В лице Огюста было столько отчаяния, что тот сразу понял все без слов. Он сказал:
– Считаешь себя неудачником, а зря.
– Но это так! – воскликнул Огюст. – Французское искусство и Школа изящных искусств неотделимы друг от друга.
– Не совсем так. Вот, например, нас с Дега только что отверг Салон[21], так какой нам толк от Школы?
– Но вы оба ее не закончили. И потом Дега добился успеха в Италии. – Как сильно завидовал он Дега и его заработкам! Италия казалась за тридевять земель, недосягаемой, он никогда не увидит ее, никогда.
– Нас все равно считают выпускниками Школы изящных искусств, а Салон не принимает.
Огюст посмотрел на Фантен-Латура – ему нравились его светло-рыжая борода, лохматая шевелюра, здоровенный нос, – и спросил:
– Ты меня ждал?
Фантен-Латур с напускным равнодушием пожал плечами и не признался.
– Чтобы меня утешить? Зачем?
– Ты сейчас расстроен, а расстраиваться нечего, ты – настоящий талант.
– Но ты был уверен, что я провалюсь.
– У тебя была неподходящая рекомендация. Я знал об этом с самого начала.
– Мендрон? Но ведь он знаменитость. Участник Салона.
– Да, ты еще к тому же любимый ученик Лекока. Они в жизни тебя не примут. Это значило бы признать Лекока, а они на это никогда не пойдут.
Огюст пришел в ужас. Он воскликнул:
– Так что же ты молчал!
– А что толку? Ты расстался бы с Лекоком?
– Ни за что!
Фантен-Латур пошел с Огюстом и, когда они повернули на набережную Сены, спросил:
– Что теперь собираешься делать? С болью в сердце Огюст ответил:
– Брошу скульптуру.
– Значит, признаешь, что они правы?
– А что еще? Жить-то надо. Без диплома Школы мне не получить заказов.
– Сначала поговори с Лекоком. Может, он предложит какую работу, чтобы ты мог продолжать лепить. Обещаешь мне?
– Почему тебя это волнует?
– Я ведь пережил то же самое, когда меня отверг Салон. Но теперь понимаю, как глупо делать на это ставку. Да нет, конечно, это все важно, но пусть уж лучше отвергнут, чем делать то, что не по душе. Нелегко, конечно, но все-таки лучше, чем работать над тем, к чему не лежит душа. Обещаешь мне, что посоветуешься с Лекоком?
– Нашим знаменитым мэтром, – с горечью произнес Огюст.
– Нашим любимым мэтром, – с неожиданным чувством поправил Фантен-Латур. – Всем, что я знаю, я обязан ему, да еще Лувру.
Огюст дал обещание, но сдержать его было нелегко. Он сразу же пошел к Лекоку, но сомневался, что у Лекока действительно верная точка зрения. Школа не приняла его, и он чувствовал себя отвергнутым любовником, а учитель не считал это трагедией.
Лекок привык к скорби и словоизлияниям разочарованных студентов и давно пришел к выводу, что люди легче подчиняются обстоятельствам, чем обстоятельства им. Если юноша на деле познает, что такое жизнь художника, это ему не повредит. Он сказал Огюсту:
– Все к лучшему. Школа изящных искусств превратилась в классическую школу, где только и знают, что сосущих волчицу Ромулов и Ремов да Гекторов и Андромах, которые никак не могут разомкнуть прощальные объятия, и от всей этой мертвечины с души воротит. Пестуют пигмеев, которые лопаются от чванства. – Он заметил, что Огюст не слушает, и спросил: – Как вы думаете, стоило бы Микеланджело учиться в Школе?
– Я не Микеланджело.
– Вы скульптор. И весьма многообещающий.
– Я у них был сорок первым. Из сорока четырех. Неужели я так бездарен? – Он опустил голову, казалось, он никогда не оправится от этого удара.
– Уж не собираетесь ли вы топиться? – Все это становится опасным, нельзя сердцем привязываться к ученику. Ему столько лет удавалось избегать этого. – Видимо, я был не прав, обнадеживая вас.
– Не могли бы вы порекомендовать меня на работу?
– Можно попытаться.
– Я был бы так благодарен вам за это, мэтр.
– А не за науку?
Огюст сглотнул, с трудом пробормотал:
– Я восхищаюсь вами, мэтр. Я…
– Восхищаетесь? Вы художник или не художник, все остальное не имеет значения.
Огюст вздрогнул, как от боли.
– Я не предлагал вам учиться у меня. Я никого никогда не приглашаю. Еще раз хочу напомнить вам, что это свободная школа, можете заниматься, можете уйти.
Огюст бросился к двери и остановился на полпути, когда Лекок крикнул ему вслед:
– А теперь вы вините меня за то, что вас не приняли в Школу только потому, что ваше имя связывали с моим. – Лекок издал горький смешок. – Я один из так называемых семи отверженных учителей – тех, кому мы покровительствуем, Школа изящных искусств безоговорочно отвергает.
Огюст было запнулся, но потом уверенно ответил:
– Ваших учеников принимали – Далу, Легро, Дега, Фантена, Барнувена…
– И еще многих других, – насмешливо прервал Лекок. – Но они не были моими протеже или запасались достаточной поддержкой, чтобы смыть ту печать позора, которую налагает общение со мной. Желаю удачи, Роден, прощайте.
– Я хочу продолжать заниматься у вас.
– Вы уже научились у меня всему, чему могли. Но, – Лекок сделал великодушный жест рукой, – я порекомендую вас на подходящую работу, если такой случай представится.
– Благодарю вас, мэтр.
– Каждый обязан выполнять свой долг.
– Да, – согласился Огюст, это было понятно. – Я все хотел переделать бюст Папы, но…
– Если вы задумали бросить скульптуру, то не стоит.
– И все же мне кажется, что теперь я мог бы сделать его лучше.
– Даже если в Школе вы были только сорок первым?
Лекок улыбался, и Огюст улыбнулся в ответ.
– Переделайте его, Роден, это пойдет вам на пользу.
В глубокой задумчивости Огюст направился домой через улицу Вожирар и Люксембургский сад, где бродили, рассматривая статуи, студенты, гризетки и пожилые джентльмены в париках – обломки старых времен. Сад был большой галереей на открытом воздухе, где выпускники Школы изящных искусств выставляли свои произведения. Он остановился около «Валледы» Мендрона. Раньше Огюст думал, что ни одного современного скульптора нельзя считать по-настоящему великим, пока тот не создаст нечто монументальное, подобное этой статуе, этой дани классицизма и героики. Но теперь, когда взгляды его столь изменились, он решил, что величие это показное. Сейчас ему хотелось чего-то грубого, обыденного, будоражащего.
Дома Папа сказал:
– Надо устраиваться на работу. Я дал тебе возможность, о которой ты мечтал, но раз не приняли, значит, скульптурой тебе не прожить. Даже тетя Тереза и Мари это говорят.
– Я подыщу работу, вот только закончу твой бюст.
– Мой бюст? Да ты закончил его три года назад.
– Нет, я так и не закончил.
– Я не стану позировать. Это блажь.
– Буду копировать с первого.
– Копировать? Это не дело! Мендрон говорил, что копировать нельзя!
– Но раз ты не хочешь позировать.
– Боже милостивый, как же с тобой тяжело! Ну что толку от нового бюста? Они и на старый-то не взглянули. А ведь это был мой портрет. Вылитый я.
– Папа, я должен сделать новый бюст, если даже тебе это кажется бессмысленным. – Последнее мое произведение, подумал он печально. А там работа, и он никогда больше не будет скульптором. – Хочешь– позируй, хочешь – нет, тебе видней.
Поспорив, пришли к компромиссу. Папа сказал, что будет позировать с одним условием: Огюст немедленно пойдет работать, сразу же, как только закончит бюст. Огюст согласился и тут же уничтожил старый бюст, чтобы Папа не передумал и чтобы самому не попасть под влияние прежних идей. И когда он взял в руки кусок глины, ему стало немного легче.
Папа был сварливым натурщиком и без конца причитал, что это ему наказание свыше за грехи, но позировал охотно, терпеливо и старательно. Он пришел в восхищение от бюста, когда тот был закончен. Правда, он не высказал этого, так как это значило признать свою неправоту; он просто заметил, что в бронзе бюст выглядел бы лучше. Бронза прочнее, и к тому же она придала бы его чертам подобающую твердость.
– О бронзе и думать нечего, – сказал Огюст. – У нас нет денег на бронзу. – Но он был доволен. Папа прав. Этот бюст заслуживает, чтобы его отлили в бронзе.
– Может, кто-нибудь купит, – предположил Папа.
– Никто не купит, – уверенно сказал Огюст. – У меня нет ни имени, ни положения, ни покровителей.
– А мне бы и не хотелось, чтобы купили, – сказал Папа. – Я хочу оставить его себе. – Заметив улыбку Огюста, он проворчал: – Кто-то должен о нем позаботиться. Ты такой непрактичный, у тебя он скоро растрескается.
Тем временем Лекок порекомендовал Огюста декоратору мосье Крюше, и Огюст начал работать за пять франков в день.
Нищенская плата, но декоратор особенно не докучал ему, и Огюст был благодарен за это. Работа преимущественно заключалась в лепке орнаментов, и Огюст понял, сколь разумной была рекомендация Лекока. Хоть и не скульптура, но лучшее, что можно себе представить[22].
Чтобы руки не отвыкли от лепки, Огюст продолжал время от времени брать уроки у Лекока и Бари. Но чувствовал себя изгнанником. Он сомневался в том, что ему когда-нибудь удастся стать профессиональным скульптором. И все же не мог не лепить. Если он не посвящал часа два в день напряженной лепке, его грызла совесть, он считал себя ни на что не годным, бездарным. Он привык лепить вечерами, когда возвращался домой после работы, и лепил далеко за полночь.
Огюст по-прежнему считал, что Папин бюст будет последней в его жизни скульптурой.
Дата добавления: 2015-08-18; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава V | | | Глава VII |