Читайте также: |
|
Отделяя основные черты от индивидуальных, Лессинг тем самым усложнял себе путь к пониманию драматического характера в его целостности и противоречивом единстве. Поэтому и индивидуальный поступок не мог быть понят и принят автором «Гамбургской драматургии» в его внутренних противоречиях. Лессинг доходит даже до того, что он готов объявить изображение противоречивого характера и поступка не только нежелательным, но прямо-таки непозволительным: «В характерах не должно быть никаких внутренних противоречий; они должны быть всегда единообразны, всегда верны себе; они могут проявляться то сильнее, то слабее, смотря по тому, как действуют на них внешние условия; но ни одно из этих условий не должно влиять настолько сильно, чтобы делать черное белым». Пусть в жизни, готов согласиться Лессинг, действительно существуют противоречивые характеры. «Но именно потому-то они и не могут быть предметами, достойными логического изображения». Итак, характер «верен себе», когда он свободен от внутренних противоречий. Если даже герой и поступает противоречивым образом, то это возможно лишь под воздействием внешних условий, но никак не внутренних побуждений. Основываясь на такого рода высказываниях, иногда утверждают, что «само понятие характера у Лессинга одностороннее, статическое», а потому он, в сущности, «отказывал характеру во внутренней сложности». На деле было не совсем так. Лессинг признавал право на внутреннюю сложность, которую он обнаруживал у многих героев драматической литературы, но видел в этой сложности результат «смешения» разных черт, налагаемых друг на друга. Так, про софокловского Филоктета мы читаем: «Стоны его — стоны человека, а действия — действия героя. Из того и другого вместе составляется образ человека-героя, который и не изнежен и не бесчувствен, а является попеременно (подчеркнуто мною. — Б. К.) тем и другим, смотря по тому, уступает ли он требованиям природы или подчиняется голосу своих убеждений и долга. Он представляет высочайший идеал, созданный мудростью и воплощенный в искусстве». Да, Лессинг тут прогрессивен и в общественном, и в эстетическом планах. Ему нужен не идеальный и лишенный человечности герой и не просто человек-обыватель, неспособный к героическому поступку. Ему нужен человек-герой. Однако человеческое и героическое у Лессинга соединены механически и выступают поочередно, попеременно. В записях к «Лаокоону» высказана мысль, проходящая через всю Лессингову теорию поэзии и драмы: «Ошибочным было бы требовать от поэта морального совершенства его персонажей». Но, как уже говорилось, Лессинг отвергал не только морально совершенного, то есть лишенного плоти и крови, неспособного к страданиям героя, но и героя порочного. И как уже тоже говорилось, отвергая порочного героя, Лессинг и здесь был не до конца последователен. Порочных героев Корнеля он никак не принимает. Но вот к образу Ричарда III, поскольку тот стал предметом изображения самого Шекспира, автор «Гамбургской драматургии» относится по-иному. Сказать про Ричарда, что тот действует неосознанно или под влиянием «внешних условий», весьма затруднительно; что он действует попеременно — то так, то этак — тоже невозможно. Как же быть с Ричардом? Лессинг, и это весьма примечательно, не уклоняется от решения возникающей тут проблемы и высказывает при этом тончайшие соображения. Правда, он приходит к ним не сразу. К образу Ричарда он обращается дважды. Впервые — в «Лаокооне». Там этот шекспировский герой сопоставляется с Эдмундом из «Короля Лира». Оказывается, в Эдмунде есть проблески человечности. Он не возбуждает ужаса и отвращения, как Ричард. Когда Эдмунд, «незаконнорожденный сын», ропщет на несправедливость, считая себя ее жертвой, когда он говорит о таящихся в нем буйных природных силах, мы слышим «дьявола, который, однако, принимает образ светлого ангела». Когда же Ричард откровенно прокламирует свою «злодейскую» программу, то тут мы слышим «дьявола, и притом дьявола в его подлинном облике». Эдмунд, как и Филоктет, действует «попеременно», и для Лессинга в нем проступают черты «естественного» человека. Ричард же вызывает лишь ужас и отвращение.
В «Гамбургской драматургии» вопрос о герое типа Ричарда поставлен более остро и глубоко, хотя в данном случае речь идет не о шекспировской трагедии, а о сочинении немецкого драматурга X. Ф. Вейссе.
Действия Ричарда неразложимы на какие бы то ни было составные «части», одним из которых мы могли бы сочувствовать и сострадать, возмущаясь другими. О Ричарде нельзя сказать, что он поступает «попеременно», то так, то этак, как сказано в «Лаокооне» про Филоктета. Ни он, ни другие герои пьесы Вейссе, признает Лессинг, не возбуждают в нас ни сострадания, ни страха, то есть тех чувств, которые, согласно Аристотелю, должна возбуждать трагедия. Уподобить себя Ричарду, дабы при этом испытать требуемые трагедией страх и сострадание, мы никак не можем — таков вывод Лессинга. Между тем трагедия Вейссе все-таки увлекательна, хотя — надо признать — она «занимает» и «услаждает» зрителя не по правилам Аристотеля. В чем же тут дело? Почему же Ричард и его аморальные действия все-таки возбуждают интерес и доставляют наслаждение?
Этот интерес Лессинг объясняет следующим образом: «Ричард — отвратительный злодей, но и в самом чувстве отвращения есть своего рода наслаждение, особенно когда оно вызывается созданием изобразительного искусства. И чудовищность преступлений способна возбуждать отчасти те чувства, которые возбуждают в нас величие и отвага. Все поступки Ричарда чудовищны; но все они совершаются с известной целью. У Ричарда есть свой план, а всюду, где мы замечаем известный план действий, любопытство наше постоянно возбуждается. Мы охотно ждем, будет ли он исполнен и каким образом. Мы так пристрастны ко всему целесообразному, что оно доставляет нам наслаждение, независимо от нравственного характера самой цели. Тут все крайне интересно. Когда Лессинг говорит о вызывающем наслаждение художественном изображении «отвратительного» предмета, мы вспоминаем четвертую главу «Поэтики». Но далее следуют рассуждения, которые с Аристотелем связать трудно: оказывается, целесообразное действие вызывает в нас удовольствие независимо от своего нравственного содержания; оказывается, чудовищность «отчасти» способна вызывать те же чувства, что и величие и отвага. Может быть, в «чудовищности» есть своя отвага и даже свое величие? Ричард — человек, поглощенный целью. Действует он во имя ее достижения чудовищно, сама она тоже чудовищна. Но устремленность героя к цели может увлечь нас так сильно, что мы уже перестаем думать, насколько она нравственна. Цель даже может быть, как у Ричарда, вполне безнравственной. Тут Лессинг отступает от просветительских догм и движется к постижению диалектики «добра» и «зла», хотя на других страницах своей книги резко отделяет одно от другого, требуя от художника, чтобы тот учил нас различать четкие границы между ними. Как видим, «Ричард III» толкает мысль Лессинга в ином направлении, и в итоге он приходит тут к очень смелому и важному выводу: «Нам бы хотелось, чтобы Ричард достиг своей цели, и в то же время хотелось бы, чтобы он не достиг ее». Такая реакция сложна: мы не «попеременно» хотим то одного, то другого, а в одно и то же время желаем противоречивых вещей.
Вызвана ли, однако, эта наша реакция внутренней противоречивостью героя и его целей? Этого вопроса, хотя он тут напрашивается, Лессинг не ставит. В дальнейших своих рассуждениях он и тонок и метафизичен одновременно. «Достижение цели, — продолжает Лессинг, — избавляет нас от досады на то, что силы потрачены совершенно понапрасну». Но, с другой стороны, «такое достижение цели было бы торжеством порока; ничто не может быть неприятнее этого для нас». Так снова возникает мысль о «попеременности» наших желаний: оказывается, мы желали успеха Ричарду, пока цель не была им достигнута, но стоило герою осуществить ее, и мы «видим только возмутительную ее сторону и желали бы, чтобы она не была достигнута». Стало быть, фиксируя и оправдывая эти, казалось бы, «противоестественные» и противоречивые желания зрителя, Лессинг тут опровергает другие свои мысли о недопустимости превращать «черное» в «белое». Но когда он, обнаруживая, принимая и даже оправдывая внутренние противоречия в реакции зрителя, ищет им объяснения, то попадает в плен формальной логики. Действия героя расчленяются на составные части, одни из которых являются желательными и положительными, другие — нежелательными и отрицательными.
Стремясь объяснить интерес и наслаждение, вызываемые у нас героями типа Ричарда, чьи поступки абсолютно противоречат представлениям о нравственности, Лессинг вплотную подходит к проблеме, которая стала одной из центральных в теории драмы Гегеля. Ведь Лессинг все-таки не говорит: мы либо хотим, либо не хотим, чтобы Ричард достиг своей цели. Все-таки он говорит: мы и хотим, и не хотим этого. Вместо формально-логического, метафизического «либо — либо» появляется диалектическое «и — и», открывающее возможность понять и самое драматическое действие и реакцию зрителя в их внутренней противоречивости.
В «Лаокооне» Лессинг всячески обосновывает мысль об изображении действий как главной задаче «поэзии». Но каковы различия между действием в драме, эпосе и лирике? Устанавливая границы, с его точки зрения разделяющие «поэзию» и «живопись», Лессинг не занимался вопросом о границах, разделяющих эпос, лирику и драму.Поэт, говорится в «Лаокооне», изображает через действия не только людей, но и предметы. Желая показать нам колесницу Юноны, Гомер побуждает Гебу сооружать эту колесницу по частям на наших глазах. Изображая одежду Агамемнона, Гомер ее не описывает, а заставляет царя облачаться в нее на наших глазах, и, таким образом, мы видим процесс одевания. «Сосуществующее» Гомер показывает как «последовательно образующееся» благодаря ряду действий. Знаменитый щит Ахилла, доказывает Лессинг, дается Гомером не как готовая вещь, а как вещь создающаяся, то есть перед нами «живое изображение действия».
Что же касается изображения не предметов, а людей, то тут у поэта много возможностей изображать их через действие. Поэт, считает Лессинг, ничем не стеснен: «Он берет, если хочет, каждое действие в самом его начале и доводит его, всячески видоизменяя, до конца». Он может обращаться и к началу, и к любому другому моменту в процессе действия, не доводя его до конца. Он может изображать действие в самых разных его аспектах, и непосредственно, и опосредованно. Так, Гомер не описывает красоты Елены, а показывает впечатление, произведенное ею на старцев. Мы не видим ни Елены, ни ее действий, и все же здесь мы все это видим, ибо Гомер дает процесс воздействия ее красоты на других людей. Но речь у Лессинга идет о «поэте» вообще. Между тем лирик берет в действии совсем не то, что эпик. А драматурга, в свою очередь, интересуют не того рода действия, что лирика и эпического художника. Допустим, Лессинг прав и суть именно в том, что Гомер показывает не щит Ахилла, а то, как его делают. Тут действие эпично по существу — не только потому, что об этом действии нам повествует «посредник» — рассказчик и сто двадцать стихотворных строк описанию такого действия может быть посвящено только в эпическом повествовании. Главное в другом: тут в действии нет никакого драматизма. Чем же от «эпического» действования отличается действие «драматическое»? Этот вопрос при чтении «Лаокоона», естественно, у нас возникает, но Лессинг в прямой форме его не ставит ни там, ни даже в «Гамбургской драматургии». В одном из набросков продолжения «Лаокоона» мы читаем: «Ряд движений, направленных к единой конечной цели, называется действием». Это определение дожило до наших дней. Его в том или ином варианте можно встретить у самых разных авторов, изучающих совершенно несходные виды человеческой деятельности. Так, например, в современном учебнике психологии мы читаем: «Движения, направленные на предмет и преследующие определенную цель, называются действиями». Как волевое движение к «определенной цели» рассматривает в одной из своих давних статей Б. Е. Захава действие актера. Понимания действия как движения к определенной цели Б. Е. Захава придерживается и в своей более поздней книге. Можно было бы привести много определений, восходящих к Лессинговому. Чаще всего они лишь в какой-то мере соответствуют изучаемой авторами сфере действования и не учитывают именно того, в чем заключается ее своеобразие. Определение Лессинга, будучи в известном смысле универсальным, менее всего схватывает специфику действия в драме. Разве при изготовлении щита Ахилла не имел места ряд движений, направленных к определенной цели? Робинзон Крузо на своем острове тоже совершал движения, направленные к определенным целям, но до появления Пятницы объектами его действий были не люди, а природа, предметы, вещи и т. д. Самые различные трудовые акты вполне покрываются определением Лессинга, а действие драматическое — в очень малой мере.
Когда современная наука различает в человеческой деятельности такие ее стороны, как мотивационную, исполнительную и целевую, то при этом одним из важных моментов действования считают сличение, то есть сопоставление получаемых результатов с целью.
Входят ли все эти структурные элементы, присущие действию, в состав драматического поступка? Если и входят, то принимают при этом своеобразную, иногда парадоксальную форму. Здесь ведь специфичны и мотивы, и цели, и исполнение, и сличение, здесь своеобразен результат, имеющий мало общего с результатом обычного действования.
Здесь активность лица направлена не на предмет, что характерно, например, для трудовой деятельности, а прежде всего на другое лицо, действующее ответно и сообразно со своими мотивами и целями. Скипетр Агамемнона, щит Ахилла, колесница Юноны как были задуманы, так были и выполнены. Допустим, там могли иметь место неполадки и ошибки. При сличении промежуточных результатов с главной целью можно было все сделанное плохо заново переделать с тем, чтобы Ахилл получил подобающий ему щит, а в руках Агамемнона оказался подобающий ему скипетр.
Трагический или драматический герой находится в особом положении. Под воздействием Одиссея Неоптолем поступает с Филоктетом подло. Когда он сличает то, что произошло, с требованиями своей совести и начинает «переделывать» содеянное, это-то и рождает полную драматизма ситуацию. Орест у Эсхила, сличив результаты с целью, приходит в ужас. Достигнутый результат принес с собой нечто, ни Аполлоном, ни им вовсе не предусмотренное. Это несоответствие между целью и результатом рождает ситуацию в высшей степени трагически напряженную. Травимый эриниями за убийство матери, один Орест вообще «переделать» ничего не в силах. Тут «переделывать» предстоит уже не ему, а богам и эриниям. Им приходится менять общественные устои. Цель, достигнутая Орестом, оказалась не «единой и конечной», а двойственной, противоречивой и более сложной, чем можно было предполагать.
Ромео хотел бы навсегда примириться с Тибальдом. Однако у того цеди прямо противоположные. Не желая усугубления вражды, стремясь прекратить схватку между Тибальдом и Меркуцио, Ромео, действуя в соответствии со своими мотивами и целями, способствует, однако, гибели Меркуцио. Несомненно, что «исполнительная» сторона в этих действиях Ромео оказалась в противоречии с «мотивационной» и «целевой». В случае с Ромео обнаруживается, насколько результат драматического действования в отличие от обычного — непредвидим и непредсказуем. В отличие от обычного действования в драматическом может происходить смена целей. Ведь в этот момент Ромео вовсе забывает о Джульетте и необходимости примириться с Тибальдом. Оказавшись во власти иных побуждений, он совершает поступок роковой, вовсе противоречащий его главной цели.
Так вступает в силу еще один момент, характерный для структуры драматического действия: необратимость результата. Тут «переделать» уже ничего нельзя, и этим драматизм коллизии усугубляется почти предельно.
Когда пушкинский Самозванец, униженный Мариной, пренебрегающей его любовью, желает ее уязвить с наибольшей силой и делает свое признание, он тут же опоминается и сличает результат со своим намерением. «С таким трудом устроенное счастье я, может быть, навеки погубил. Что сделал я, безумец?» Но результат сделанного опять же необратим. Да, отношения Самозванца и Марины в итоге восстанавливаются, но это уже иные отношения — двух взаимосвязанных заговорщиков, трезво оценивающих друг друга.
Ни действия Самозванца и Ромео, ни действия Ореста и Неоптолема не предстают перед нами как «ряд движений, направленных к единой конечной цели». Определение Лессинга не подходит ни к одному из этих случаев.
Почему же это определение столь популярно и в несколько модифицируемом виде повторяется многими авторами — психологами, искусствоведами, театроведами и т. д.? Тому имеются разные причины. До недавнего времени наука вообще мало занималась вопросом о природе человеческой деятельности. Теперь появляются работы, где рассматриваются различные формы проявления человеческой активности и их специфические структуры
В драме, имеющей дело с особого рода «вымышленной» деятельностью, протекающей в вымышленных же особых отношениях общения, структура индивидуального поступка существенно отличается от структуры индивидуального действия или поступка реального человека в жизни. Исследования о природе и структуре человеческой деятельности, несомненно, будут стимулировать изучение драматического действования как своеобразной формы активности, реализующейся в процессе моделируемого драматургом особого рода общения между персонажами.
Лессинг многое сделал, выявляя эту особую природу драматической активности, но в итоговых его определениях это не находило должного отражения. Приведенное нами выше определение в этом смысле весьма показательно. Но есть у него и другое проницательное определение, свидетельствующее об остроте, присущей его ищущей мысли, и схватывающее самую суть проблемы. В тех же набросках продолжения «Лаокоона» мы читаем: «…Поэт изображает действия, а не тела; действия же являются тем более совершенными, чем более проявляется в них разнообразных и противодействующих друг другу побуждений»[92].
Речь тут идет именно о драматическом поэте, о чем свидетельствует дальнейший текст: «Идеальный моральный характер может поэтому играть не более как второстепенную роль в этих действиях. Если же поэт, к несчастью, предназначил ему главную роль, то отрицательный характер, более энергично проявляющийся в действии, нежели идеальному характеру позволяют свойственные ему душевное равновесие и твердые принципы, всегда будет заслонять последний»[93]. Оказывается, действие — вовсе не ряд движений, направленных к единой цели, а нечто совсем иное. Оно характеризуется разнонаправленными и противоположными побуждениями, лежащими в его основе.
Пусть Лессинг и тут еще остается в пределах альтернативы: «идеальный» либо «отрицательный» характеры. Подлинно драматическим при таком ходе мыслей оказывается «отрицательный», поскольку именно им, а не «идеальным», могут двигать стремления разнонаправленные, да к тому же еще и противоречащие друг другу. Мы, разумеется, понимаем, что когда герой действует подобным образом, это вовсе не делает его лицом «отрицательным», как не делает и «положительным».
Такое истолкование природы драматического поступка неизбежно влечет за собой отказ от деления героев на положительных и отрицательных. Гегель так и сделал, ибо увидел драматический поступок как объективно противоречивый. В этом, быть может, даже более, чем во всем ином, выразился гениальный вклад Гегеля в теорию драмы.
Глава III
«Философия истории Гегеля». Свобода. Воля. Страсть и пафос. Субъективное и всеобщее.
На современные представления о природе действия и конфликта в драматургии огромное влияние продолжает оказывать теория Гегеля. Мы во многом продолжаем руководствоваться выдвинутыми им принципами, хотя их происхождение уже как будто и не столь очевидно.
В последние десятилетия в связи с процессом преодоления «теории бесконфликтности» и ее последствий наша наука активно обращается к Гегелю, ища у него ответов на актуальные вопросы теории драмы. Это естественно, ибо мысли Гегеля о сущности и назначении искусства драмы относятся к наиболее глубокому из всего, что было когда-нибудь сказано на эту тему.
Но авторы иных работ, минуя гегелевскую концепцию как целое, ссылаются на отдельные его высказывания как на истины абсолютные. Вместе с тем, критикуя определенные гегелевские суждения, [они берут их] изолированно от всего хода его мысли, и потому критика эта не всегда достаточно основательна, убедительна и плодотворна.
Гегель создал законченную концепцию драмы, на которой, при всей ее глубине, лежит все же и печать исторической ограниченности. Его взгляды на драму и драматическое действие тесно связаны с органичным для его философской системы пониманием хода истории и той роли, какую играет в ней действование — разнообразные формы человеческой деятельности.
Историю человека и человечества Гегель не считал этапом в развитии природы — не мог же человек, говорил философ, развиться из животной тупости. Истоки этой истории Гегель находил не в материи, не в природе, не в труде, а в отличающей человека от животного способности мыслить[94]. Этой способностью его наделяет господствующее в мире субстанциональное, духовное начало. Именно дух является внутренним творцом истории, ее субстанцией.
Но этот дух, или — по-другому — разумная идея, существует лишь как некая возможность. Это творческое начало еще вполне абстрактно и безлично. Его потенции воплощаются в действительности благодаря людям, человеческой деятельности. Через нее дух многообразно воплощает, «опредмечивает», «отчуждает» себя: в предметно-чувственных явлениях, в приобретающих все более сложные формы человеческих отношениях и связях, в искусстве, в нравственных, правовых и иных установлениях, в меняющихся государственных формах.
Каждый этап всемирной истории представляет собой все более высокую ступень самореализации духа: в конце концов он обретает себя как Абсолютный дух, как коллективный разум человечества. Итогом трудного пути восхождения духа ко все новым и новым вершинам является философское мышление, благодаря которому он «распредмечивает», развоплощает себя, становится наконец чистой духовностью, осознающей всю присущую ему диалектическую мощь.
Таким образом, не только история нуждается в духовном субстанциональном начале как источнике движения, но и сама эта субстанция нуждается в человеческой деятельности, ибо только благодаря ей он может раскрыть свою сущность и стать тем, чем он хочет и может стать. Диалектика духа лежит и в основе гегелевской теории драмы, определяя ее сильные и уязвимые стороны.
Во-первых, по его мысли, развитие мирового духа, то есть человеческой истории, происходит драматически и даже трагически. Тут имеет место «тяжелая, изнурительная борьба духа с самим собой». Начать с того, что на каждом этапе истории дух воплощает себя неполно. Между идеей и конкретными формами ее «инобытия» всегда существует противоречие. Оно-то и является стимулом дальнейшего движения: каждой формой своего «инобытия» идея одновременно и удовлетворена и не удовлетворена. Существующие исторические формы жизни непременно преодолеваются и отрицаются вновь возникающими и приходящими им на смену, ибо они всегда внутренне противоречивы; эти противоречия ведут к тому, что в недрах одних форм вызревают новые. Отрицание нового есть вместе с тем процесс наследования, вбирания в себя, освоения наиболее плодотворного из того, что содержало в себе старое.
В истории искусства, в частности драматургии, Гегель обнаруживает те же диалектические закономерности. Художественная деятельность тоже стимулируется духовной субстанцией: ей необходимо «опредметить» себя и в произведениях искусства, где она реализует определенные свои возможности.
Всемирная история представляет собой на первый взгляд хаотическое нагромождение событий. Но стоит обнаружить их внутреннюю связь, и всемирная история предстанет перед нами как процесс непрерывных, закономерных, необходимых изменений, переживаемых народами, государствами, индивидуумами.
По мысли Гегеля, в ходе исторического развития торжествует разумная необходимость. Победы, однако, достаются ей дорогой ценой. В знаменитом своем введении к «Философии истории» Гегель говорит не только о разумности исторического процесса, но и о драме истории[95]
Как в драме, которую представляет собой история человечества, так и в драматической поэзии, эту драму исторически и культурно осмысляющей, Гегель обнаруживает высокий и разумный смысл. Его «Лекции по эстетике», содержащие философское истолкование истории искусств, теснейшим образом связаны с его «Философией истории». В истории искусства Гегель находит художественное отражение закономерностей, прокладывающих себе путь в реальной истории человечества.
Драма истории возникает благодаря тому, что все ее участники действуют и их действия весьма при этом своеобразны. Действие одного человека — потребность мирового [духа]. «Дух, по существу, действует» (подчеркнуто Гегелем. — Б. К.). Он не смеет пребывать в бездействии, ибо абстрактное, потенциальное бытие его не удовлетворяет и он жаждет добиться бытия реального, «наличного», конкретного. Он воплощает себя в духе отдельных народов и одновременно в отдельных индивидах и их действиях.
Но между действиями индивидов и требованиями духа (мирового и духа каждого народа), то есть требованиями исторической необходимости, возникают отношения весьма противоречивые и сугубо драматические.
Хотя дух каждого народа осуществляет себя, достигает своей цели, выполняет свое предназначение только через действия людей, люди эти в своей реальной жизни меньше всего думают о требованиях народного, а тем более мирового духа. Вся их воля, вся их энергия и деятельность устремлены к удовлетворению эгоистических потребностей и своекорыстных нужд: от своих забот людям ведь некуда деться. Поскольку каждый человек думает о себе, возникает столкновение человеческих интересов, стремлений, способностей, намерений и целей. Борьба страстей, пишет Гегель, может при этом доходить до крайнего неблагоразумия и даже неистовства. Осуждать это не следует, ибо «ничто великое в мире не совершается без страсти»[96]. Противоборство интересов, игра сплетающихся при этом страстей, овладевающих людьми, глубоко драматичны.
Люди, доказывает Гегель, добиваясь удовлетворения своих интересов, содействуют осуществлению результатов, которые могут обернуться против них. Человек из мести поджигает дом соседа, но при этом, вопреки намерениям действовавшего лица, сгорают другие дома. Его действие становится преступным и влечет за собой наказание, то есть субъективное стремление приводит к торжеству некоего объективного закона. Сложные, противоречивые пути движения мирового духа делают участниками подобных драм не только индивидуумов, но и целые народы. Ища и добиваясь своего, те и другие «оказываются средствами и орудиями[97] чего-то более высокого и далекого, о чем они ничего не знают и что они бессознательно исполняют»[98]. Драматургия и занимается изображениями подобного рода коллизий, вскрывая их закономерность и их разумный смысл.
Как уже говорилось, человек для Гегеля является существом не природным, а духовным. Поэтому он отвергает просветительские представления о «естественном» человеке как изначально нормальном, добром, свободном и ставшем «ненортальным», «злым» вследствие уродств цивилизации, лишающей человека его изначальной свободы.
Так называемое «естественное состояние» — это, по мысли Гегеля, состояние бесправия, необузданных влечений, бесчеловечных поступков и ощущений, насилия и несвободы. Лишь в ходе исторического развития человек постепенно очеловечивается. Поэтому все его влечения, стремления, страсти и запросы — насквозь историчны. Они связаны с этапами в становлении и развитии мирового духа, с коллизиями, которые переживают и мировой дух, и деятельно реализующие его потребности индивидуумы.
В развитии мирового духа Гегель различал несколько этапов всемирно-исторического значения. Человечество прошло через несколько качественно различных «состояний мира», явившихся ступенями в движении мирового духа к полному самовыражению. Что же ему предстояло познать и выразить? Что ему надлежало воплотить и в человеке, и в человечестве? Предметом его поисков и его познания является свобода. Именно ее дух ищет, за нее борется, ее обретает. Содержанием всей истории человечества является «прогресс в сознании свободы»[99].
Для понимания природы и назначения драмы как жанра искусства особое значение имеет то, что, согласно Гегелю, этапы исторического развития, «общие состояния мира» отличаются друг от друга тем именно, насколько народы и индивидуумы на каждом из этих этапов осознают свою свободу и проявляют ее в своих действиях.
Но в таком случае реальное человеческое действие представляет собой очень сложное и противоречивое образование. Это действие движимо эгоистической страстью и вместе с тем осуществляет требования мирового разума. Через это действие мировой разум достигает своих целей. Объективные результаты, заботящие мировой дух, достигаются тем более успешно, чем решительнее и ярче индивидуум проявляет при этом свою субъективность, свою свободу.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 87 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Анализируя мировую драматургию, Костелянец решительно переосмысливал существующие трактовки. 4 страница | | | Анализируя мировую драматургию, Костелянец решительно переосмысливал существующие трактовки. 6 страница |