Читайте также:
|
|
Романтизм: две проблемы порубежного времени (с.5-43)
Литература романтизма в Германии, как и в других европейских странах, формируется всем богатейшим опытом предшествующей ей культуры: апогеем ее развития следует считать не так называемые годы «зрелого романтизма», а сам переходный период от одной художественной системы к другой, период, который в каждой стране имеет свои национальные особенности и временную протяженность, т. е. годы, когда новая эпоха заявляет о себе произведениями нового типа, когда выходят работы, постулирующие эстетику романтизма, как это было в Германии (особенно!) и в других европейских странах. «Романтизм, как настроение, суть сложное и всегда более или менее неясное отражение всех оттенков, чувствований и настроений, охватывающих общество в переходные эпохи...»' Вот это сложное и «неясное отражение» жизни, выразившееся в романтизме как настроение, мощно заявляет о себе в тот период национального развития литературы, который историки называют формированием романтизма, или переходом от Просвещения к Романтизму. Но каковы границы этого периода, можно ли их вообще обозначить? Этот вопрос имеет давнюю историю,2 контекстуально встает в современных историко-литературных и теоретических исследованиях, становится предметом специального внимания. «Изучение переходных эпох крайне важно и необходимо историку литературы, — пишет Н. А. Соловьева, — поскольку позволяет объективно, полно, во всем многообразии и диалектической сложности представить себе не только специфику ушедших в прошлое явлений и феноменов, но увидеть их в об-Щей перспективе развития литературного процесса, глубже ощутить связь эпох, заполнить существующие лакуны между хорошо знакомыми процессами, ликвидировать порой сознательно огрубляемые нами переходы от одного литературного направления к другому».3
С. В. Тураев отмечает: «В целом проблема перехода от Просвещения к романтизму имеет множество аспектов. Прежде всего встает вопрос о преемственности или отрицании социально-философских идей XVIII в.».4 И далее, говоря об особенностях литературного процесса данного времени, автор подчеркивает, что этот процесс «не мог развиваться по строгой схеме — простого принятия или отрицания культуры предшествующего этапа».5 Несомненно, изучая переходную эпоху, следует учитывать многое, но в первую очередь, очевидно, надо обратить внимание j на специфику самого перехода. Вспомним мысль В. И. Ленина о том, что «обычное представление схватывает различие и противоречие, но не переход одного к другому, а это самое важное».6 Действительно, главное не в том, чтобы выстроить классиков в один ряд и показать их несхожесть, а в том, чтобы увидеть классическое лицо их творений, духовную связь, преемственность, противоречие, их место в национальной литературе, их контакты (воздействие, влияние, усвоение) с другими классиками. На уровне литературной эпохи такой духовный контакт писателей и составляет суть литературного процесса. И в этом смысле К- О. Конради, думается, верно отмечает: «„Просвещение", „Буря и натиск", „Классика", „Романтизм" — эти обозначения рождают иллюзию, будто бы действительно существовали подобные эпохи, и к тому же последовательно сменяли одна другую. Уже беглый взгляд на 80-е годы XVIII столетия со всей очевидностью показывает, что ни одно определение эпохи не в состоянии охватить все сосуществующие в них и несовместимое, что тут не все накладывается одно на другое и соединяется в одно единое целое».7
Определяя методологию исследования литературной эпохи как системного целого, И. Г. Неупокоева подчеркивала необходимость обозначения ведущих черт и тенденций эпохи, которые бы раскрыли ее многосложность и внутреннюю противоречивость. Среди этих тенденций, по мнению исследователя, есть наиболее общие, которые «с устойчивой повторяемостью происходят в литературе с наступлением новой эпохи». Одной из таких тенденций является■■ тенденция изменения в «самом типе художественного сознания», захватывающая «в той или иной степени все действующие в ней силы: содержание памятников,
3 Соловьева Н. А. Английский предромантизм и фоомипгтянно ™_ нантического мето/тя М ю°* *"
основной герой, принцип построения образа (его структура); жанровые и стилевые формы».8 Эти изменения, как правило, связаны с крупнейшими общественно-политическими событиями, которые происходят в одной или нескольких странах сразу и влияют на пути развития художественного сознания.
Глубокие сдвиги в области художественного сознания в XIX в. связаны с событиями Французской революции 1789— 1794 гг. Именно революционные события во Франции и их последствия стали интернациональным общественно-политическим фактором, который определил движение романтизма в европейских странах и в конечном счете развитие литературы целого столетия. Оценивая значение Французской революции 1789—1794 гг., В. И. Ленин отмечал: «...весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком Французской революции. Он во всех концах мира только то и делал, что проводил, осуществлял по частям, доделывал то, что создали великие французские революционеры буржуазии...» 9 Эти слова являются методологическим ключом не только к пониманию важнейших общественно-политических событий XIX в., но и к осмыслению сложных и противоречивых явлений в литературе того времени.
Революция во Франции возбудила брожение умов, и ее поражение обернулось победой в области духа, художественного сознания. Даже в Германии, которая еще оставалась раздробленной и экономически отсталой страной (в которой, как писал Ф. Энгельс, «ремесло, торговля, промышленность и земледелие... были доведены до самых ничтожных размеров. Крестьяне, ремесленники и предприниматели страдали вдвойне — от паразитического правительства и от плохого состояния дел»10), литература и философия, представленная именами Гёте и Шиллера, Канта и Фихте, Шеллинга и Гегеля, достигает своего наивысшего расцвета, пожалуй, за все последние столетия. «Каждое из выдающихся произведений этой эпохи проникнуто духом вызова, возмущения против всего тогдашнего немецкого общества»,11 — подчеркивал Ф. Энгельс. В это время особенно остро ощущается разрыв между просветительской моделью счастья, которую сотворил XVIII в., и действительностью, между бесконечными возможностями духа и земным существованием человека, между обществом и человеком. Поэтическое воображение романтиков рисовало картины счастливого будущего (Шелли) или представляло «золотой век» прошлого (Новалис), но ход истории корректировал фантазии романтиков и открывал им жизньконкретного человека, который строил баррикады и боролся з свое социальное раскрепощение.
Романтики, может быть, совершенно неосознанно, воспроиз вели в своих произведениях космический диалог между Духсм и Бытием. В конце концов этот диалог закончился сосущество ванием, но Бытие захватило ключевые позиции и определилс художественную политику литературы. Уже и сами писател! чувствовали, что «поэт творит образы неземного счастья, не жизнь каждодневно ниспровергает их и рушит; он глядит в небеса, но прикован к земле; он любит богинь, но встречает лишь смертных женщин».12 В этом просматривался аналитический взгляд на диалектику искусства в переходный период от романтизма к реализму. Такой переход совершенно закономерен. Ведь «в реальной истории (а не в уме абстрактных доктринеров),— писал А. Ф. Лосев, — только и существуют переходные эпохи, и никаких непереходных эпох мы вообще не знаем».13 Это закон диалектики и закон развития литературного процесса, культуры в целом. Литературная эпоха — это сопряжение и взаимодействие, раскрытие и развитие опыта художественного осмысления жизни в прошлом и настоящем, наконец, это начало нового этапа в развитии художественного мышления. Литературная эпоха до конца не завершена, она открыта и пронизана движением художественной мысли. И литературные явления, возникающие в ней, «определить формально-логически» невозможно.14
Только опираясь на законы диалектики, можно понять суть тех качественных изменений художественной мысли, которые происходят в той или иной литературной эпохе. «В самих переходных периодах, — отмечала И. Г. Неупокоева, — следует различать те, в которых изменения происходят относительно более плавно, путем постепенного накопления литературой новых качеств, и — периоды переломные, связанные обычно с революционными сдвигами в обществе».15 Если говорить о переходном периоде от Просвещения к Романтизму, то его следует назвать периодом постепенного накопления и перелома, потому что он демонстрирует сосуществование и взаимодействие просветительских (в общем значении) тенденций, развитие противоречий в рамках Просвещения, приводящих к формированию художественного мышления нового типа, взлета романтической мысли, ее широкого идеологического распространения.
В эпоху Романтизма утверждаются свои законы художественного мышления, которые рождаются в муках обостренных литературных противоречий переходного периода. Центральной же точкой, к которой стягиваются литературные противоречия,, является человек. Это специфика литературы вообще как формы общественного сознания. Вот почему в анализе переходного периода важно учитывать прежде всего специфику литературного процесса, связанного с художественным осмыслением человека. Образ человека в литературе отмечен печатью динамизма и противоречия, отрицания и развития; художественный образ человека в своем историческом движении намечает границы литературных периодов и одновременно уничтожает их. Именно это историческое движение художественного образа человека создает единую панораму мировой литературы, взаимодействие и. противоречие литературных эпох. Думается, С. Е. Шаталов недооценивает значение литературного характера в диалектике, литературных эпох, когда за пределы характерологии «выводит» «связи и взаимоотношения направлений и течений, их сосуществование в условиях видимого антагонизма, многие вопросы их. эстетики и поэтики».16
Конечно, характерология — это не история литературы (или, как говорит С. Е. Шаталов, «история литературы не исчерпывается характерологией»), но история литературы изучает прежде всего характер человека, изображенный в литературе, характер, который вбирает в себя эстетическое, идеологическое, историческое напряжение эпохи. И именно это напряжение дает тредставление о связях и взаимоотношениях направлений и течений, в нем отражается состояние эстетики и поэтики в определенную литературную эпоху. Ведь характер, в сущности, —)дна из тех художественных единиц, которая создается не только по особенным законам произведения, но и в целом по общим!аконам данной художественной системы. Если С. Е. Шаталов. 1сключает характер из системных связей направлений и тече-1ИЙ, то ученые другого направления в истории литературы пре-[ельно социологизируют объект художественного исследования— человека, переводят его из эстетического уровня (лите-атуры) в уровень общественно-исторический. Так, С. В. Тура-в развивает мысль о «типологии» личности в переходный пери-д от Просвещения к Романтизму. В одной из своих статей он: тверждает, что в нашей стране «возникла обширная философ-кая и социологическая литература, посвященная рассмотрению арксистского понимания человека и личности. Однако в на-гей литературной науке эта проблема ставится крайне редко и: ока разработана недостаточно».17
Вряд ли следует переносить философское и социологическое элкование человека в литературоведение, которое занимаетсяисследованием художественного образа человека. И это прежде всего. Личность как продукт социальных отношений формируется обществом, и хотя ей присуща «неповторимая индивидуальность»,18 эта «неповторимость», естественно, прежде всего
социальная, историческая, но не художественная! Учитывая ci
цифику литературы, уместно вспомнить слова В. И. Ленш
«Наши ощущения, наше сознание есть лишь образ внешне
мира, и понятно само собою, что отображение не может сущее
вовать без отображаемого, но отображаемое существует нез
висимо от отображающего».19 Другими словами, личность м
жет быть и является предметом отображения, но здесь на,
учитывать и фантазию художника, которая по-своему трансфо
мирует это отображаемое. Художественный образ человек
имея своим прототипом личность, может быть содержательне
богаче или беднее реального. И если выяснять специфику nepi
хода от Просвещения к Романтизму по линии личности, то, ач<
видно, придется выяснять в первую очередь не художественну]
специфику переходного периода от одной литературной эпох
к другой, а особенности исторического, политического, идеолога
ческого движения человека от XVIII к XIX в. Но это предме
исторической науки; в искусстве же, как говорил В. И. Лениь
'«весь гвоздь в индивидуальной обстановке, в анализе ха
р актер о в и психики данных типов».20
Обращаясь к сложному явлению в литературном процессе каким представляется переход от Просвещения.к Романтизму пожалуй, одним из самых конструктивных анализов его ста новится анализ литературного характера. Так литература иен-ских романтиков, которую можно рассматривать как начале поисков новых форм воспроизведения духовного содержания социального бытия человека конца XVIII в. в Германии, в сущности, наметила диалектику перехода от одной художественной системы к другой. Иенцы «работали» на изменение типа художественного мышления. Сообразно своему пониманию они создавали идеализированный художественный мир безграничных духовных возможностей человека. Они хотели отмежеваться от литературных традиций прошлого века, но неизбежно возвращались к этим традициям на новом уровне художественного мышления. В диалектически сложной связи иенцев с литературой эпохи Просвещения заключается одна из главных черт национальной специфики развития немецкой литературы на рубеже XVIII — XIX вв. Именно эта связь определяет содержание перехода от одной литературной эпохи к другой; связь, рассматривающаяся не как смена, или „момент", литературного разви-
^егия между эпохой Просвещения и эпохой Романтизма, а как ди->'~намика развития самого романтического искусства.21
Таким образом, переход от одной литературной эпохи к другой— это такой процесс, который затягивается не на одно девятилетие; он имеет свои национальные особенности; его диа-[;лектика зависит от многих общественно-политических и куль-°турных факторов. Как писал Б. Г. Реизов, во второй половине ' XVIII в. во французской литературе «явления, которые через " два или три десятилетия окажутся взаимно противоречивыми, " пока мирно уживаются: „романтизм" и „классицизм" еще не 3 получили своего названия, и если происходит литературная " борьба, то лишь за какой-либо новый жанр, а не против ста-рых».22 Можно, следовательно, говорить об эпохе, когда идеи романтизма захватывают многие сферы общественной жизни, но формирование эстетических тенденций начинается задолго до эпохи Романтизма, так же как и продолжается их постромантическая историческая модификация (неоромантизм, символизм).
Рубеж XVIII—XIX вв. явился тем временем, когда в сознании художников рождались идеи нового мира, несущего противоречия w сложность, открытых революцией во Франции. В художественной культуре утверждается господство нового стиля мышления, теоретически и практически распространяется художественное сознание нового типа. Это время перехода от Просвещения к Романтизму, интенсивного романтического освоения мира, создания «школ» и союзов и разрушения их, отрицания норм и традиций прошлого, узаконивания своих норм, внутреннего тяготения к новому. Наконец, это было время значительных изменений во всех сферах жизни человека: идеологии, политике, науке, общественной психологии и т. д.23 Каждая из них — это проблема специального исследования. Но, размышляя о художественной специфике раннего немецкого романтизма, нельзя обойти две взаимосвязанные проблемы — художественного стиля мышления и литературной характерологии. Стиль показывает, как человек относится к миру,24 как он мыслит ив конечном счете как созидается высший продукт мысли — «.\ божественный образ человека».25 Эти проблемы, на наш взгл* являются ключевыми в изучении не только романтизма, но Л1 бого явления культуры. Нас интересует ранний романтизм Германии, который, несомненно, был детищем переходного п риода и первой фазой в сложном движении литературы от В ликой французской революции до Парижской Коммуны.
1.
Как говорил А. Толстой, если художник будет мыслить толь ко образами, то все, что его окружает, «превратится в бессмыс ленный хаос... Я не могу открыть глаза на мир прежде, че: все мое сознание не будет охвачено идеей этого мира, тогд; мир предстанет передо мной осмысленным и целеустремлен ным».26 Думается, А. Толстой в целом выразил очень важнук мысль о развитии художественного сознания, нервом которогс является художественный образ. Однако здесь, видимо, следует говорить не о связи образа с идеей мира, а о целостном художественном восприятии мира, об эстетическом к нему отношении. Когда А. С. Пушкин говорит: «Деревня, где скучал Евгений, была прелестный уголок...», он не только противопоставляет состояние Онегина и красоту деревни, он их сталкивает, сращивает. Поэт обнажает «механизм» образа — противоречие; в этом образе возникает идея мира, в котором сосуществуют, уживаются равнодушие, скука и красота, создающие противное природе кентаврическое образование. Нет, речь идет не о Евгении, а о самой идее мира. Именно она охватывает сознание художника. Она возникает не в этом стихе-образе; она родилась в самом начале, а может быть, раньше, в той дороманной стихии, которая бродила в мыслях поэта и вылилась в первые строки его произведения: «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог...» Но в чарующем по своей красоте стихе: «Деревня, где скучал Евгений...» еще и еще раз прорывается пульс пушкинской диалектики, диалектики образа, ее направленности, или, как говорил А. Толстой, «целеустремленности», к миру и человеку. Ведь в этом стихе-образе развивается не только идея мира, но и идея человека, потерявшего вкус к жизни, утратившего интерес к окружающему миру. Перед нами предстает «анатомия» художественного образа; она показывает, как внутреннее состояние противоречит внешнему миру, как отвергает его и одновременно притягивает. Такова структура художественного образа, созданного А. С. Пушкиным, творческое сознание которого было сформировано романтической эпохой. ности//Теория литературных стилей Титт.-.""—-
За девять лет до рождения Пушкина английский поэт Блейк '{создает поэму «Бракосочетание Рая и Ада». Это было в 1790 г., 4 в разгар революционных событий во Франции и в самый канун революции в области художественного сознания — активного ьформирования Романтизма, принесшего в литературу свободу Г самовыражения творческой личности, сформулировавшего веру человека в бесконечное, постановившего, что центром мироздания является духовный микрокосм человека. Но принципиально важные манифесты и первые значительные художественные опыты романтиков появятся только во втором пятилетии 90-х годов XVIII в., а пока в литературе все еще господствует художественный рационализм, хотя его устои давно и основательно пошатнулись.27
Поэма Блейка появилась как задержанный временем отклик на книгу шведского «духовидца» Э. Сведенборга «Рай и Ад». Но речь сейчас не о существе философской моралистики блей-ковской поэмы, а о ее структуре. «Не удостаивая ни малейшим вниманием правила школьной поэтики, — пишет А. Зверев,— Блейк создает форму на глазах читателя, да и важна ему не формальная завершенность, а выраженная до конца мысль».28 Сказано весьма точно. Логико-понятийный стиль мышления Блейка не знает незаконченности в определении смысла. Ведь то, что он хотел сказать в поэме, в достаточной степени концептуально изложено в ее первой части: «Движение возникает из Противоположностей. Влечение и Отвращение, Мысль и Действие, Любовь и Ненависть необходимы для бытия человека [...] Добро — это Рай; Зло — это Ад».29 В этой главе расставляются основные акценты повествования, намечаются, как говорит сам Блейк, «противоположности». Текст поэмы раскрывает смысл этих понятий-противоположностей, он выступает как результат раздумий автора, сформировавшихся до сюжета произведения. Поэма монологична по своей сути, хотя формально-графически являет собой диалог противоположностей; в ней ощущается интуитивизм поэта, предчувствовавшего и по-своему выразившего критическое состояние духа переходного периода от Просвещения к Романтизму. С одной стороны, мышление Блейка отягощается колоссальным грузом культурного наследия прошлого, с другой — оно устремлено в неясное будущее. У Блейка логико-понятийный стиль мышления эпохи Просвещения скрещивается с фрагментарным стилем мышления эпохи Романтизма. Поэтому в структуре поэмы одновременно цаоят яс-ность понятий, строгая логика развития мысли и фрагментарность. Можно, видимо, говорить о том, что Блейк стоял на пороге открытия в области художественного сознания, результаты которого воплотились в художественной практике романтиков и нашли свое выражение в литературе XX в. Блейк предчувствует явление нового стиля мышления, который станет доминирующим в литературе Романтизма.
Формирование и развитие этого стиля связано с утверждением в культуре Романтизма особой формы мышления — фрагмента. Модель этой формы существует в любой национальной ноосфере и, проходя через сознание автора, индивидуализируется, становится субъективной формой художественного мышления, материализуя в тексте идею незавершенности и диалогич-ности мысли. Мы сталкиваемся с явлением уникальным: жанр как особый поэтический инструмент познания жизни, как тип литературного произведения активно влияет на художественное сознание. Таким жанром явился фрагмент, история и теория которого, к сожалению, пока остается на задворках современной жанрологии.
Надо сказать, что как жанр он принимается почти аксиоматично. Его развитие, не без основания, связывают с творчеством иенцев, и в первую очередь Ф. Шлегеля. Так, в комментариях к немецкому разделу «Литературных манифестов западноевропейских романтиков» читаем: «Новаторство Ф. Шлегеля выразилось в создании оригинальной формы литературоведческого жанра — емких и лапидарных афоризмов-фрагментов».30 Хотя почему только литературоведческий жанр? Фрагмент как форма мышления «не замыкается» только в литературоведческой сфере. Он, как правило, многотемен и представляет собой небольшое произведение, специфический профиль которого определить подчас очень трудно. Фрагменты А. и Ф. Шлегелей, Новалиса посвящены вопросам литературы и искусства, философии, они универсальны по своей тематике, универсальны по своей жанровой природе.
«Фрагмент как жанр, — пишет Ю. Н. Попов, — вообще культивировался молодым Ф. Шлегелем и его другом Новалисом, более всего отвечая представлениям иенских романтиков о принципиальной незавершенности всякого творческого познания (философским обоснованием этого явилась фихтевская концепция непрерывного становления)».31 Действительно, каждый фрагмент Ф. Шлегеля или Новалиса — это сгусток мысли, монологичный по форме и диалогичный по содержанию. Многие фрагменты как бы предполагают оппонента; по своей интонации они утвердительны и вопросительны одновременно, часто имеют ха-
актер размышлений. Они не имеют начала и конца и являются ''отрывками» какой-то незавершенной концептуальной книги, цепочкой нереализованных замыслов, т. е. сохраняют свою родовую суть.
Известен интерес Ю. Н. Тынянова к фрагменту как жанру. Так, лирические стихотворения Тютчева он называл фрагментами, 'а развитие этого жанра в русской литературе связывал с «разложением» монументальных форм XVIII в. и указывал на то, что во фрагменте, который «как художественная форма был осознан на Западе главным образом романтиками и канонизирован Гейне»,32 Тютчев находил своеобразный выход из создавшегося кризиса жанровых форм.
Каждый жанр по-своему выражает содержание эпохи. Очевидно, фрагмент, который утверждается в практике романтиков, отражает нарастающую свободу поэтического выражения, кардинальные изменения в художественном мышлении. Еще И. В. Киреевский заметил особенности этого изменения, подчеркнул своеобразие романтического стиля мышления. Раздумывая о творческом усвоении А. С. Пушкиным поэтических приемов Байрона, указывая на особую структуру «Кавказского пленника» и «Бахчисарайского фонтана», он писал: «Вообще, видимый беспорядок изложения есть неотменная принадлежность байро-новского рода; но этот беспорядок есть только мнимый, и нестройное представление предметов отражается в душе стройным переходом ощущений. Чтобы понять такого рода гармонию, надобно прислушиваться к внутренней музыке чувствований, рождающейся из впечатлений от описываемых предметов, между тем как самые предметы служат здесь только орудием, клавишами, ударяющими в струны сердца».33
Как видно, И. В. Киреевский отмечает здесь красоту не внешнего строя произведений, а внутреннего. Пушкинские поэмы, как и байроновские, представляют собой поток ассоциативных картин, изображение которых, — это, выражаясь словами Р. Роллана, «всего лишь внешние поводы. Они, в лучшем случае, освобождают пружину, которая была сжата медленным Давлением внутренней необходимости».34 И эта внутренняя необходимость— воля автора, манифестирующая определенную ВДею, которая сцепляет ассоциативные куски в единое целое. По такому принципу построены «Фрагменты» Ф. Шлегеля и Но-валиса, их художественные произведения. Здесь каждый фрагмент— это картина рождения и угасания безначальной и бесконечной мысли. Он существует сам по себе, имеет свою внутреннюю структуру, по воле автора присоединен к целому, «вмонтирован» в структуру этого целого (цикла, романа). Другими словами, фрагмент в литературном произведении становится частью этого произведения. Но, вливаясь в структуру художественного произведения, он дезорганизует логику повествования, склоняя произведение к незавершенности и бесконечности. И это характерно не только для художественной практики Ф. Шлегеля и Новалиса. Фрагмент как жанр активно влияет на жанровую систему раннего европейского романтизма. При этом следует отметить важнейшую черту фрагмента — его «протеизм». В творчестве ранних романтиков (особенно немецких) фрагмент трансформируется в сказку, новеллу, сон, видение; он определяет жанровые границы раннеромантической поэмы. Так, в незаконченную повесть Новалиса «Ученики в Саисе» вторгается история о Гиацинте, которую сам автор называет сказкой. Исключительную композиционную функцию выполняет сон-фрагмент о «голубом цветке» в его романе «Генрих фон Офтердин-ген». По своей структуре глубоко фрагментарна сказка в художественной практике Л. Тика. Во многом предвосхищает фрагментарный стиль мышления ранних немецких романтиков Ва-кенродер в своих «Фантазиях об искусстве».
«Фрагмент, словно маленькое произведение искусства, должен совершенно обособляться от окружающего мира и замыкаться в себе, подобно ежу»,35 — писал Ф. Шлегель. Но парадокс «ежа» шлегелевских фрагментов в том, что каждый из:них, «обособляясь от окружающего мира», по-своему тесно связан с ним. Таким связующим звеном является диалогическое начало фрагмента.
Художественное мышление в своем развитии самоорганизуется, оно не столько подчиняется теориям, которые рождает каждая литературная эпоха, сколько направляется внутренними потоками, берущими свое начало в традициях прошлого и складывающимися в данную эпоху. Фрагмент несет в себе признаки самоорганизующейся структуры и, как всякий жанр, «помнит свое прошлое».36 Но каково «прошлое» у фрагмента? Что он «помнит»? Фрагмент помнит свою пражанровую универсальность, постоянное становление и развитие.
Своими корнями фрагмент уходит в глубь литературной истории. Его древними истоками следует назвать изречение, ко- торое явл яется пражанром афоризма, сентенции,37 а также парадокс и диалог. Все эти жанры получили известное распространение, в античной литературе, а их форма успешно разрабатывалась писателями и философами Нового времени. Например, диалог как жанр интенсивно развивается в эпоху Возрождения, когда итальянские гуманисты обращаются к изучению антично-го наследия, особенно Платона. В их творчестве зримо ощущается структурные горизонты фрагмента. Некоторые из университетских лекций Анджело Полициано в свое время приобрели значение самостоятельных произведений; Пико делла Мираи-дола создает «900 тезисов, касающихся философии, каббалистики, теологии», которые в тематическом и структурном отношении предвосхищают жанровые особенности фРагмента конца XVHI — начала XIX в.38 С середины XVII в. среди родственных фрагменту жанров господствует афоризм. Афористический стиль мышления привлекает крупнейших деятелей культуры европейских стран тем, что афоризм, лежащий в основе этого стиля, отличается напряженностью мысли, краткостью изложения, ее законченностью, некоторой эмблематичностью. Афоризм, как и фрагмент, ценен остроумием, но если в афоризме остроумие заключается «в изящном сочетании, в гармоническом сопоставлении двух или трех далеких понятий, связанных единым актом разума»,39 то во фрагменте, условно говоря, демонстрируется сам «акт разума». Ф. Шлегель писал: «Остроумие — взрыв скованного духа» (I, 285) или: «Остроумие — трансцендентальная логика, фрагментарная мистика».40
Сформировавшись как классический жанр в конце XIII в., фрагмент почти сразу же обращается в другие жанры. «Многие произведения древних стали фрагментами. Многие произведения Нового времени — фрагменты с самого начала» (I, 290). Эти слова Ф. Шлегеля определяют своеобразную историю этого жанра и отмечают его динамическую и открытую структуру. Сам Ф. Шлегель, несомненно тяготел к афоризму как жанру. Свои первые опыты в малом жанре он называл «Критической Шам-фориадой», что прямо указывает на творческое восприятие им афористики Шамфора. Однако уже в «Атенейских фрагментах» он отходит от шамфоровского образца «Критических фрагментов». Своему брату А. В. Шлегелю он писал: «Это будет совсем эвый жанр... я думаю давать... не отдельные, сентенции и мысли, но сжатые статьи и характеристики, рецензии» (I, 460). Тяготение Ф. Шлегеля к афоризму как жанру,41 несомнен-но, обусловлено сложившейся традицией литературного афоризма во Франции (Паскаль, Ларошфуко, Лабрюйер, Вовенарг, Шамфор, Ривароль), которая имела огромный резонанс во многих европейских странах, в том числе и в Германии. И Ф. Шле гель, опираясь на традиции французской афористики, вбирая опыт малых жанров античности и эпохи Возрождения, практически утверждает (и не только в литературоведении!) фрагмент как самостоятельный жанр. «Фрагменты» Новалиса и Ф. Шлегеля стали декларацией романтической эстетики. Ведь, по мнению Ф. Шлегеля, сущность романтической поэзии в том. что «она вечно будет становиться и никогда не может быть завершена», что она «стремится и должна то смешивать, то сливать воедино поэзию и прозу, гениальность и критику, художественную и естественную поэзию, делать поэзию жизненной и общественной» (I, 294—295). Фрагмент, который открыли романтики и который они так плодотворно разрабатывали, в их художественной практике становится той «более свободной структурой», о которой пишут современные исследователи жанра.42
Действительно, эпоха Романтизма отмечена стремлением освободить искусство от нормативности классицизма и метафизического рационализма Просвещения, и это стремление распространяется на жанры. Изменяется структура классического жанра романа, трагедии, комедии. Так, по мнению исследователей, поздний роман Гёте «Годы странствий Вильгельма Мейстера» представляет собой «цепь новелл, фрагментов, связанных с основным действием».43 В этом видится определенное влияние романтической эстетики и фрагментарного стиля мышления, который утверждают в своей художественной практике венские
романтики.
Фрагмент, с одной стороны, работает на разрушение классических жанров, с другой — возвращает литературу к изначальным формам, к художественному синкретизму, когда произведение начинает подражать природе, ее формам, а не конструируется согласно правилам поэтики. Известен, например, интерес романтиков к арабеске, которую Ф. Шлегель полагал «вполне определенной и существенной формой, или способом выражения, поэзии» (I, 399) и в то же время считал не произведением искусства, а произведением природы, «естественным созданием»
(I, 400).
Размышляя о поэзии немецких миннезингеров, Л. Тик отмечал, что явления природы — весна, красота, томление, веселье — никогда не иссякнут, они рождают глубокое чувство поэзии, впечатляющее и содержательное. В такой поэзии «все мысли, все выражения естественны, каждое слово по собственной воле занимает соответствующее место, а наивысшая искусственность и украшение проявляются скорее как непринужденность или детская игра со звуками и рифмами».44 В песнях миннезингеров, по мнению Л. Тика, открывается «величайшее многообразие размеров, строф, рифм». Каждый поэт имел свой собственный поэтический язык, собственную манеру выражения, он был в постоянном поиске новых форм самовыражения. «Никакой авторитет, никакие правила не устанавливали чего-либо определенного, но зато каждый дух следовал побуждению, склоняясь или к искусности, или к простоте» (114). Кроме того, Л. Тик отмечает в поэзии миннезингеров особую, непринужденную манеру, в стихотворениях «нельзя различать, где необходимое, а где случайное, форма и содержание именно так, а не иначе, неразрывно принадлежат друг другу» (114).
Такая поэзия лишена искусственности, она естественна, как сама природа, к которой обращались поэты. Она свободна от 'диктата традиции, от правил и канонов. Это скорее всего ремесло, но ремесло высшего ряда. «Поэзия была всеобщей потребностью жизни и неотъемлема от нее, поэтому она кажется такой здоровой и свободной...» (115). Именно свободной в своей форме, в выражении своего отношения к жизни. Тик справедливо отмечает, что с развитием естественной поэзии, с постепенным самоосмыслением художественного опыта формируется искусство поэзии. Так, Петрарка открывает, в сущности, одну из первых страниц такой поэзии. «Его жизнь и любовь странны и привлекательны, как и мысли его стихотворений; красота его произведений знает, как она красива [...], она стала доброкачественней, важнее и значительней. Но, чтобы достичь таких достоинств, она должна была с необходимостью пожертвовать частью своей свободы...» (116).
Обратим внимание на то, как удивительно верно Л. Тик улавливает характер естественной поэзии, и то, как под давлением собственной истории поэзия утрачивает первородное качество — свободу. Ведь поэзия Петрарки поистине «знает» о своей красоте, совершенстве, но эта поэзия «знает» и о своей несвободе, потому что жанр, в который она облекается, навязывает ей свои законы.
Зачинатели романтического движения в Германии почувствовали назревающее в глубинных пластах культуры стремление к Раскованности, к естественной простоте восприятия жизни во всей ее сложности. Думается, необыкновенно созвучны настроению Романтической эпохи слова Л. Тика о перестройке художествен-
ного мышления, начавшейся, с его точки зрения, в XVII столетии и связанной с именами Векерлина, Опица, Флеминга: «Пробудилась тоска по естественному...» (117). И именно теперь, в период расцвета романтических идей, когда ощущается стремление писателей к освоению новых художественных горизонтов, важно, видимо, напомнить о времени, когда в литературе господствовало непринужденное сосуществование «естественного» и «искусственного» начал.
Подчеркивая разрушительный характер совершенствующейся от столетия к столетию «искусственной культуры», ошибки первых опытов которой влекут за собой «несчетное число и других», Ф. Шлегель указывает на то, что она в конечном счете уничтожает «природную культуру». По его мнению, произведениям, созданным «искусственной культурой», не хватает «внутреннего жизненного принципа; это отдельные куски, пригнанные друг к другу внешней силой, лишенные подлинной связи и целого» (I, 106). Итак, нужна какая-то внутренняя сила, которая способна объединить «отдельные куски» в единое целое, возродить, как говорит Ф. Шлегель, «прирожденное стремление вполне организованного и организующегося произведения стать целым...» (I, 322). Это «новая мифология», о создании которой мечтали иенцы.45 Основой новой мифологии, с точки зрения Ф. Шлегеля, является идеализм — «великий феномен эпохи» (I, 388), «средоточие и основа немецкой литературы» (II, 23). Идеализм, как полагал Ф. Шлегель, подобно новой мифологии, должен быть создан из сокровеннейших глубин духа («Он возник тем же путем, как бы из ничего, и теперь в духовном мире существует твердая точка, из которой во все стороны может распространяться в восходящем развитии сила человека,' будучи уверенной, что никогда не потеряет себя и обратного пути» (I, 388). И еще один тезис Ф. Шлегеля следует вспомнить: «Подобно тому как сущность духа состоит в том, чтобы определять себя самого, в вечной смене выходить из себя и возвращаться в себя, и каждая мысль есть результат подобной деятельности, подобно этому тот же самый процесс наблюдается в общем и целом во всякой форме идеализма» (I, 389). Думается, что одной из самых значительных форм идеализма стал именно фрагмент, который в эстетике иенцев не только узаконил свое существование, но и определенным образом повлиял на художественное сознание эпохи.
В свое время Гёте высказал мысль, позволяющую понять не только развитие литературных жанров в Германии исследуемого периода, но и некоторые особенности художественного мышления в целом. «Литература, — писал он, — с самого начала своего существования — фрагментарна (курсив мой. — В. Г.), она
хранит памятники человеческого духа только в той мере, в какой они были запечатлены письменами и в какой эти письмена сохранились».46 Несомненно, мысль о фрагментарности литературы родилась у Гёте под влиянием особой атмосферы, сложившейся в национальной литературе и в литературе европейских стран конца XVIII — начале XIX в. В это время в культуре европейских стран возникает, можно сказать, тоска по целостности мира. Это естественная реакция на рационализм, на ту логическую стихию, которой была охвачена культура недавнего прошлого. Французская революция не только посягнула на иерархичность в политической сфере и обнажила глубочайшие противоречия общественных отношений, но и освободила человеческий дух. И он, как джин, выпущенный из бутылки, принял самые разнообразные «очертания»: от абсолютного Я до романтического томления. При этом очевидна его устремленность к целостности.
Фрагмент схватывает в своем жанровом сознании эту устремленность к целостности. Кроме того, он несет в себе задачу времени, которую Гёте выразил так: «Много прекрасного существует в мире разрозненно, и это задача нашего духа: обнаруживать связи и тем самым создавать произведения искусства».47 Кажется, возникает парадокс: фрагмент — как кусок, отрывок и фрагмент — как целостность. Но в этом нет ничего парадоксального, ибо фрагмент, вторгаясь, например, в роман и нарушая его классическую структуру, расширяет горизонты этого повествования, т. е. «работает» на целостность, и что самое важное— он сохраняет «в своей памяти» атмосферу целостности. В связи с этим, думается, следующее замечание Л. Тика необыкновенно точно фиксирует художественную специфику фрагмента: «...по отдельным фрагментам красивой колонны можно догадаться о ее пропорциях и представить себе ее в цельном виде...» (109). Целостность — категория сложная, труднопред-ставляемая, и С. Т. Вайман прав, подчеркивая: «Не только по сути, но и по форме целостность ничего общего не имеет со скучной монолитностью; нередко она калейдоскопична, а то и вовсе открыто фрагментарна».48
Размышляя о стиле мышления своего времени, Г. Гейне отметил себе: «„Махабхараты", „Рамаяны" и подобные исполинские фрагменты — это духовные Мамонтовы кости, уцелевшие на Гималаях... Индиец мог создавать только огромные поэмы, ибо он, как человек созерцательного склада, не был в состоянии выделить что-либо из целостного мироздания. Весь мир для него — единая поэма, „Махабхарата" же—только одна из глав '■ Сравнение индийской и нашей мистики: последняя изощрятся в дроблении и сочетании материи, но не способна свести всек понятию; идеи, вытекающие из созерцания, — вот то, чего мы совсем не знаем».49 Фрагмент, подобно «Махабхарате» и «Рамаяне», хранит в себе это стремление к целостности, к охвату мира во всех его связях. Его отрывочность, незавершенность — это своеобразные координаты, указывающие на бесконечное движение и беспредельность художественной мысли и художественного познания. Любой другой жанр является уже художественно-аналитическим осмыслением действительности, в известной степени — завершенной картиной. «Каждый жанр, если это действительно существенный жанр, есть сложная система средств и способов понимающего овладения и завершения деятельности»,50 — писал П. Н. Медведев. Фрагмент к такому завершению действительности не стремится; он рожден фрагментарной действительностью и потому показывает само движение, раскрывает процесс осмысления мира.
Поскольку фрагмент «открыт» со всех сторон, у него вырабатывается удивительная «протеистическая» способность. Органически вплетаясь в структуру доминирующего жанра, он принимает его законы, но ретардирует развитие действия в этом произведении, притягивает к себе внимание, фокусирует мысль.51 Это основная, т. е. родовая, функция фрагмента в любом произведении. Она известна со времен гомеровских поэм. В «Илиаде» есть фрагмент описания щита Ахилла, которое задерживает повествование, заставляя читателя (слушателя) глубже осмыслить, что было до этого эпизода, не только почувствовать бесконечный мир космоса, но и углубиться в размышления о его деталях. В литературе Средневековья и Возрождения мы найдем множество примеров, показывающих, как «вставные» новеллы, сказки, сны, видения, аллегории, т. е. в сущности, фрагменты, нарушают логику повествования, нарушают целое, но непременно работают на целостность художественного произведения. И самое главное — они создают особую атмосферу восприятия: фрагменты апеллируют к разуму человека.
Наконец, следует отметить, что фрагмент хранит в себе великую силу, конструирующую мир во всей его целостности. Каждый художник стремится выразить это по-своему: одни предлагают спокойную и ясную манеру художественного воспроизведения мира, другие открыто демонстрируют форму сво-
его самовыражения.52 Опыты романтиков в создании «Фрагментов» и фрагментарных произведений раскрывают одну из тайн лаборатории такого самовыражения. Но в этой тайне нет ничего таинственного. Можно сказать, иенцы творят великий романтический сюжет жизни, поводом для которого явилось мировое искусство прошлого, настоящего и отчасти будущего. «Ведь имеется только одна поэзия, — писал Л. Тик, — которая сама по себе образует неразрывное целое, начиная от самых древних времен до самого отдаленного будущего, она включает произведения, имеющиеся и утерянные, но которые наша фантазия хотела бы восстановить, и будущие произведения, которые она хо-■чет предсказать» (108).
2.
Поиски новых форм в художественном освоении реальной действительности приводят ранних немецких романтиков к новой трактовке человека. В романтическом мире их произведений появляются странные фигуры, томящиеся по собственному Я и наслаждающиеся этим томлением, как герои Ф. Шлегеля Юлий и Люцинда; бесконечно умирающие и воскресающие в любовном томлении и поисках «голубого цветка», как герои Новалиса; погибающие от трагического противоречия между миром меч-, ты и действительности, как герой Вакенродера; страдающие в сказочном парадоксальном мире, как герои новелл Л. Тика.
Иенские романтики открыли характеры переходной эпохи. Но, как справедливо пишет И. Ф. Волков, они «осваивали их не как исторически обусловленные, а как исключительное достояние отдельных личностей».53 Романтики воспроизводили «человеческие характеры не как всеобщие, универсальные, а как собственные характеры оригинальных человеческих личностей, живущих в данной конкретно-исторической действительности».54 По мнению И. Ф. Волкова, «принципиальное различие между романтическим воспроизведением жизни в конкретно-исторических формах и критическим реализмом XIX в. заключается в т"пе связей между характером и обстоятельствами в этих ху-1ожественных системах».55 Исследователь утверждает, что кон-фетно-историческая форма воспроизведения характеров прису-Ща и художникам-просветителям, но в просветительской литературе «конкретно-исторические характеры и обстоятельства ста-•овились художественным выражением неких всеобщих, попредставлению просветителей, вневременных, i (или противоестественных) свойств человеческого
лом».56
В современных исследованиях по романтизму постоянно под-черкивается, что это искусство воспроизводит особый художественный образ человека. «Романтики, — пишет В. Ванслов,— немало сделали для познания человеческих характеров. Однако характеры их героев, как правило, неизменны в произведении либо развиваются спонтанно, под влиянием своих собственных внутренних свойств».57 О некоторой «заданное™ романтического характера» говорит и С. В. Тураев.58
При всем изобилии работ по романтизму, к сожалению, еще нет исследования, в котором бы в обобщенном виде было представлено многообразие проблематики романтического характера. В анализе романтических явлений почти не учитываются социально-гносеологическая и эстетическая функция характера как художественного образа. Недостаточно исследуется структура романтического характера. Все это в какой-то степени и определяет ту терминологическую пестроту, которая присуща многим работам по романтизму.
В своей книге «Романтизм в Германии» Н. Я- Берковский пишет: «Характеры неприемлемы для романтиков, ибо они стесняют личность, ставят ей пределы, приводят ее к некоему отвердению. Известен интерес у поздних романтиков к маске — у Брентано, у Гофмана. Маска — это ступень отвердения, следующая за характером, маска — характер в„потенцированном" виде, если пользоваться языком Шеллинга».59 Обратимся еще к одному фрагменту из этой книги. «Если спросить, где у такого много писавшего автора, как Тик, автора повестей, романов, драм, что-либо похожее на характеры, — пишет И. Я. Берковский, — то мы долго будем искать и скажем наконец с некоторым смущением: характеры почти отсутствуют, разве маски и масочки в его комедиях — кота, что ходил в сапогах, волка, что убил Красную Шапочку».60
Может быть, для иенцев действительно не столь важна характеристика характером, но ведь и лирическая характеристика «дает великое проникновение в человека».61 Так в чем же заключается это «великое проникновение в человека»? Что он<> вообще означает? Познание человека и его бытия или истоЯ ческое воспроизведение его индивидуальных качеств? «Рома тики, — пишет Н. Я. Берковский, — исходят из дуализма души и. характера, в душе содержится человек во всех его возможностях, им не пройденных, но возможных для него. Характер— действительность человека, развязка коллизии между ним и внешним миром, скорее всего компромисс между обеими сторонами или — хуже того — печать, навсегда оттиснутая внешним миром, поражение от внешнего мира, понесенное человеком».62
Н. Я. Берковский блестяще показал в своей книге, что художникам-романтикам важно воссоздать бесконечные «возможности» внутреннего мира человека. В этом и заключается одна из главных особенностей романтизма. В то же время мысль о характере как «печати» внешнего мира, как о каком-то отпечатке столкновения человека с миром заставляет задуматься.
В историко-литературных и теоретических трудах широко' распространено такое утверждение: «...литература всегда имела предметом своим человека и воссоздавала его в виде характеров».63 В то же время, как говорит Л. Гинзбург, «до сих пор-не прекращаются споры о том, есть ли характеры у Шекспира». «Вероятно, — считает исследователь, — их нет в том смысле, какой придал этому понятию XIX век». По мнению Л. Гинзбург,, литературный характер — «это динамическая, многомерная структура; в ней существенны уже не сами по себе свойства, которые можно перечислить, но отношение между ними. Характер — это отношение между признаками. Если считать его спецификой противоречие, то окажется, что характер литература, открыла в самые давние времена. Например, Плутарх в „Жизнеописаниях" и вообще античная историография».64 Говоря о характерах в романах Прево и Филдинга, Л. Гинзбург называет их «неразвернутыми». Что же касается героев романтическо-о романа, то у них «есть и свойства и страсти, но подлинным принципом связи для элементов, образующих этого героя, яв-*ется идея». И далее: «Герой этот не стержень для нанизыва-ия событий, не маска, не тип или характер — он именно носитель идеи и в этом смысле фигура символическая».65 И здесь 0 вспомнить бесценную мысль М. М. Бахтина о построении «...Индивидуальность героя — пишет он, - раскрывается не как судьба, а как идея или, точнее, как воплощение идеи».
С одной стороны, характер как теоретическая проблема решается сравнительно просто: «характер литература открыла в самые давние времена», с другой — характер как историко-ли-Что пР°блема требует определенного рода уточнения, на что и указывает Л. Гинзбург. «В литературоведении „характер", — пишет Г. Н. Поспелов,— это научный термин, обозначающий не личные свойства персонажа произведения, но проявление в его личных свойствах, во ■всей его индивидуальности определенных общественно-исторических особенностей — существенных свойств жизни той или иной социальной среды, эпохи, национальности, политического или идейного движения и т. п.».67 По мнению Г. Н. Поспелова, искусство интересует «общественно-историческая характерность» индивидуальностей. Свойства же «натуры» и «темперамента» индивидуальностей интересны для литературы постольку, поскольку в них и через них проявляется общественно-историческая сущность жизни этих индивидуальностей.68 Действительно, искусство определенной эпохи выдвигает характер, который выражает содержание данного конкретно-исторического времени. В то же время нельзя не отметить, что в разные эпохи художники по-своему осмысляют человека и его сущность. Это зависит от уровня развития художественного сознания, от уровня развития науки, культуры. Литературный характер — это категория «сложная и постоянно развивающаяся, меняющая свое наполнение в зависимости от конкретных исторических условий, творческого метода, каким пользуется художник, и степени по-•стижения искусством сущности человека»,69 — пишет Б. Л. Сучков.
Надо сказать, что советская литературная наука в обозначении образа человека в литературе пользуется такими понятиями, как «характер», «персонаж», «герой», «действующее лицо», -«личность», «тип». Теоретики пытаются разграничить эти понятия. Так, С. Г. Бочаров подчеркивает: «Мы будем различать „характер" и „персонаж", „героя", „действующее лицо" в составе художественного единства, литературного образа человека; анализом его внутренней структуры станет различение этих понятии».70 Об этом же, в сущности, пишет и Г. Н. Поспелов: «В литературе характерные индивидуальности, изображенные в произведении, — это его действующие лица, или персонажи, в широком смысле слова — герои. Значит, „характер", „персонаж", „образ" — это разные понятия, которые нельзя отождествлять».71 Это так, однако в историко-литературных работах такое отождествление случается довольно часто, что приводит исследователей к изучению литературного образа человека не в его «художественном единстве», а как одного из его структур-"кых элементов. Во многом это оправдано историко-литературным задачами, которые ставят перед собой исследователи, но эТо приводит к чрезмерной (иногда искусственно создаваемой) социологизации литературного образа человека, особенно, когда он изучается сквозь призму «личности». Думается, Н. В. Воробьева верно отмечает, что, употребляя термин «характер», надо прежде всего иметь в виду «„образное исследование" как эстетическое выражение содержания».72
Вообще, когда речь заходит о теории литературного характера, исследователи обращаются к Аристотелю, хотя, как справедливо заметил А. Ф. Лосев, «вероятно, под „характером" в драме Аристотель понимал нечто другое...».73 Ведь о характере у Аристотеля в его «Поэтике» действительно сказано неопределенно: «Подражание действию есть фабула; под этой фабулой я разумею сочетание фактов, под характерами — то, почему мы действующих лиц называем какими-нибудь <...> люди же бывают какими-нибудь по своему характеру...»74 Мы очень далеки от представлений Аристотеля о характере. Здесь надо учитывать стиль мышления древнегреческого философа, систему нравственных, эстетических ценностей, которые сложились к этому времени в европейском древнем мире, модель человека и мира, особенности художественной их интерпретации. Да и оценивать те или другие культурные явления античности следует не только с позиций нашей современности, но прежде всего с позиций времени, в которое они создавались. «Называя древнегреческую литературу первой европейской литературой, — пишет П. А. Чистякова,— определяя этим ее безусловную и абсолютную ценность, мы часто переносим на нее оценки, выработанные новым временем, ищем в ее творцах современных нам людей, отождествляем процесс ее создания с процессом возникновения и восприятия современных литературных произведений».75 Эта озабоченность исследователей культуры античного мира понятна, и мы ее разделяем. В то же время обращение к искусству прошлого порождает исторические сопоставления, и в орбиту внимания, несомненно, втягивается современная культура и ее достижения. 'Рядущий век выработает свою систему духовных ценностей, и культура XX в. будет рассматриваться, несомненно, с учетом °УДУЩих достижений.
Для Аристотеля важен «знак», по которому определяется состояние взаимодействия души и тела. Так в «Физиогномике» он утверждал: «Скажу теперь, каких родов берутся знаки: они бе- £У]5^явсех родов: распознают характер и по движениям, и пофигуре, и по цвету, и по выражению лица, и по волосатости, ц по гладкости (по отсутствию волос), и по голосу, и по мясистости, и по членам, и всему типу (виду) тела (а 26—33)».7s Здесь физиогномические знаки, которые называет Аристотель,— это своего рода информация о характере человека. «В физиогномике,— пишет И. М. Нахов, — изначально существовали две стороны: одна делала акцент на внешности, другая—-старалась разгадать „внутреннее содержание", скрытую сущность личности. Не заключается ли в физиогномике некая потенциальная модель всей истории литературы и искусства, которые на своем долгом пути шли от внешнего к внутреннему, от описаний — к анализу, от телесности — к духовности?».77 Физиогномический знак несет в себе идею характера в нынешнем понимании этого слова и вовсе не дает представления о сложнейшем диалектическом мире человека, который открыла литература реализма XIX в. и который стал своеобразным показателем развития художественного сознания.
Уровень художественного сознания той или иной эпохи определяется системой мышления. Вопрос в том, каков уровень самой системы и степень ее разработанности, когда начинается систематизация знаний. Если в XIX в., в период расцвета философии, открытий в области науки в центр мироздания ставится человек и предметом философских и художественных исследований является преимущественно его духовный мир, то мифологическая система во многом, может быть, стихийная в своей организации, опирается на представления о мире как некой данности. «Античное мировоззрение, — пишет А. Ф. Лосев, — всегда и всюду выдвигает на первый план именно вещи в их непосредственной данности, именно тела в их стихийном и естественном взаимопорождении [...], характеризуется вещевизмом и телесностью».78 Объяснение мира и человека идет от понимания самого мира и человека.
Одной из первых художественных моделей мира и человека, одной из первых систем в европейском древнем мире был миф- Широко известны слова К. Маркса: «Предпосылкой греческого искусства является греческая мифология, т. е. природа и общественные формы, уже переработанные бессознательно художественным образом народной фантазией. Это его материал».79 Миф о Зевсе у древних греков — это уже определенная система, особый взгляд на мир. Божественная фигура Зевса сочетает в себе
абстрактное, всеобщее, субстанциональное начало,80 и одновременно сам процесс мифологизации предполагает конкретизацию явления. Зевс обитает на Олимпе, но имеет облик человека; участвуя в судьбах людей, он недоступен и близок им одновременно; наконец, самое понятное и противоречивое в том, что он — бог и человек. В самом мифе о Зевсе заложено противоречие, преодоление которого и есть усложненная форма представлений о мире и человеке, постепенное движение от понятного (тело, вещь, мир как данность) к непонятному абстрагирует мысль о боге, усложняет само содержание божественного.81 Так, кризис античной религии приводит к порождению христианства— учению о сложной и абстрактной форме бытия бога. «Каждый бог, — пишет А. Ф. Лосев, — есть бесконечно обобщенное бытие данного типа, смысловой принцип данной сферы бытия»-82 В мифе возникает особая культура художественного образа человека — результат «бессознательного» художественного осмысления мира. Координатами такого образа являются мир как данность (тело), мир как бесконечное обобщение, как доминанта «знака». Эта «бессознательная» народная фантазия «работала» по своим законам: от мира (человека) —к обобщению и выделению в мире (в человеке) определенного доминирующего знака. Такова логика мифологического мышления. Возникает особая модель мира и человека, некая новая фантастическая «высшая реальность», «которая парадоксальным образом воспринимается носителями соответствующей мифологической традиции как первоисточник и идеальный прообраз (то есть „архетип", но не в юнгианском, а в самом широком смысле слова) этих жизненных форм. Моделирование, — пишет Е. М. Мелетинский, — оказывается специфической функцией мифа».83
В греческих мифах образы богов и героев моделируются в соответствии с тем синкретизмом человека и природы, который присущ мифологической эпохе. Загадочная природа наделялась свойствами и качествами человека. При этом следует, очевидно, учитывать и психологию моделирования. Не задумываясь о -воей тождественности природе,84 человек, постепенно наполняяее своим духом (совершая при этом сложнейший, длительный по времени акт), отделяет себя от природы. Другими словами, из естественного тождества человек—природа рождается дихотомия «человек и природа». Отдаляя себя от природы, человек тем самым как бы субъективизирует ее. Эта особенность мифологического мышления сохранилась и получила развитие в литературе Нового времени. Парадоксы мышления и заключаются часто в том, что они связаны с воспроизведением «кусков» нашего Я, нашего сознания. И в XX в. миф становится не только предметом пристального интереса исследователей, но и своеобразным инструментом художественного познания действительности.
Процесс субъективизации природы в мифологическую эпоху — длительный и сложный. «Очеловечивая» природу, человек придает ей черты, свойственные ему самому, т. е. создает своего рода слепок. Процесс этого акта воспроизвести теперь очень трудно, мы уже имеем дело с мифом как результатом этого процесса, представить же его возможно. Он подобен тому, как если бы человек стал изучать другого человека. Первое, с чего начинается «воссоздание» другого человека, — это изображение визуального облика: рост, портрет и т. д. Мифология и знакомит нас с богами, героями, какими-то другими образами по таким внешним данным, а затем создает общее представление об этих персонажах. Возникает «внешний знак» мифического героя, связанный с выражением определенного его состояния (сила, мощь. божественность, красота, храбрость и т. п.). Мифология как определенный тип сознания моделирует характер, разумеется, на уровне этого типа сознания, на уровне мифологической эпохи
Греческое слово характер, пишет С. С. Аверинцев, «означало, собственно, либо вырезанную печать, либо вдавленный оттиск этой печати, иначе говоря, некий резко очерченный, неповторимый пластический облик, который без ошибки распознается среди всех других».85 В греческой мифологии боги отмечены такими печатями, они пластически выражают определенное состояние природы: Гея (земля), Зевс (небо), Гефест (огонь). Они метафористичны, в них — торжество всеобщего, субстанционального и в то же время они — печать первобытного познания мира. У Аристотеля не случайно возникает предостережение о том что «не следует изображать достойных людей переходящими о' счастья к несчастью, так как это не страшно и не жалко, но от вратительно».86 Ведь «печать», «оттиск» не знают движения перемены, переходов от одного состояния к другому. При этоЯ надо еще раз вспомнить мысль Аристотеля о «знаках», по ко-можность выступать в человекообоазном Физическом облике иметь социаль
торым распознают характер. Каждый мифологический образ содержит в себе знак человека. И боги не только выражают своеобразное отражение человеческих представлений о природе, ее-состояниях, но и знак телесный. Зевс-громовержец соединяет is себе реальные наблюдения человека над природными явлениями и его фантастически робкую мечту о возможностях человека вообще. Потому-то Зевс так «божественно» совершенен (он — глава Олимпа и вершитель судеб на Земле), так пластически выразителен, потому что в нем «знак», печать физического/ совершенства.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 740 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Отступать некуда – позади Святая Русь | | | Григорий Климов – «Божий народ» - консп СНП |