Читайте также: |
|
Приметы войны. – Ополченцев взяли. – Письмо солдата из Туретчины. – Бумага насчет земли. – Коробочник Михайло и военные картины. – Еще солдатское письмо. – Митрофанова матка. – Буковский кабачок. – Определенные убеждения бессмысленных масс. – Народ понимает, за кого мы воюем. – Мобилизация. – Султана зарезали. – Черняев проявился. – “Гони – приказано”. – Помер все же легче.
Несколько лет тому назад я писал вам в моем первом письме из деревни: [33]
«Вы хотите, чтобы я писал о нашем деревенском житье-бытье. Исполняю, но предупреждаю, что решительно ни о чем другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу, как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Нам ни до чего другого дела нет».
Семь лет тому назад оно так и было, сидели мы, зарывшись в навозе, исполняли, что требуется, и ни до чего другого нам дела не было. Но вот и в наше захолустье стали врываться струи иного воздуха и полегоньку нас пошевеливать…
Коробочник Михаила, который прежде носил платки с изображениями петухов, голубков и разных неведомых зверей и цветов, вдруг предлагает платки с изображениями «предводителей и героев сербского восстания в Боснии и Герцеговине, бьющихся за веру Христа и освобождение отечества от варваров». Ну, как не купить! За 20 копеек вы получаете платок, на котором отпечатана приведенная надпись и 12 портретов с подписями же — тут и «генерал М. Г. Черняев», и «Лазарь Сочица», и «князь Милан сербский»…
На приезжей из Петербурга барыне — трехцветный сине-красно-белый галстук… Помощник начальника железнодорожной станции поступил в добровольцы и уехал в Сербию биться за веру Христа… Так называемый «Венгерец», торгующий вразнос мелким товаром, предлагает трехцветные — сине-красно-белые славянско-русские карандаши…
Как-то случилось заехать в соседний кабачок, вхожу и слышу: «Черняев — это герой! Понимаете вы? Так ведь, ваше в—дие, я говорю?» — обращается ко мне Фомин, бессрочно-отпускной уланский вахмистр, окруженный толпою крестьян, которым он объяснял сербские дела.
Сегодня в ночь забрали бессрочно-отпускных, в том числе и моего гуменщика Федосеича. Только что гуменщик спустил последнее «теп-лушко», прискакали с приказом из волости. Староста разбудил и меня, дело экстренное, приказ с «перышком». Бородка гусиного перышка прилеплена к сургучной печати, значит, гони, чтоб живо!.. Нужно ночью сделать расчет, уплатить Федосеичу заработанное жалование, поднести на дорогу водочки, поставить нового гуменщика. Прощаются, плачут, подводчик торопит, чтобы поспеть к свету в город: «Беспременно приказано к свету быть». Федосеич тоже торопится, нужно еще заехать в деревню, рубаху переменить, сапоги и мундир захватить, с женой и детьми попрощаться.
— Ну, прощай, Федосеич.
— Счастливо оставаться, ваше в—дие.
— Выпей еще стаканчик, да и ты, подводчик, выпей.
— Благодарим покорно, ваше в—дие.
— Прощайте, Иван Павлыч, прощайте, Андрияныч, прощайте, Прохоровна, счастливо оставаться, ваше в—дие. Насчет мальчишки, в—дие, что просил, возьмите в пастушки на лето.
— Хорошо, хорошо. Прощай, Федосеич.
— Счастливо оставаться, ваше в—дие. Опять будят ночью. Приказ из волости — лошадей требуют завтра в волость, всех лошадей, чтоб беспременно к свету быть… Федосеич вернулся из города, веселый, сияющий.
— Ну, что?
— Не взяли ваше в—дие.
— Что ж? опять овин топить будешь?
— Опять буду топить, ваше в—дие, — радуется Федосеич.
— Ну, ступай, кури. Акеню опять на скотный двор поставить, а Фоку отпустить.
— Слушаю, ваше в—дие. Благодарим покорно, что принимаете.
— Отчего хорошего человека не принять?
— В других местах не принимают. Возись, говорят, с вами, бессрочным по ночам. Сегодня стоишь, а завтра тебя спросят. Беспокойство одно. Так и не принимают.
— А многих отпустили?
— Многих. Самую малость взяли.
— А спрашивали всех?
— Всех, всех в городе собрали.
Холсты выбирают на раненых… Бабы было заартачились, не хотели давать, но мужики заставили…
Сельский староста пришел. Выхожу. Вынимает что-то из-за пазухи, развертывает тряпицу — книжка с красным крестом.
— Нет, брат, своя есть!
Я иду в кабинет и торжественно выношу такую же книжку с красным крестом.
— Много ли собрал?
— Самую малость! Какие теперь весною у мужика деньги, хлеба у иного нет.
— И у меня собрано мало, господа тоже мало дают.
— Собирателей много.
Опять лошадей требуют. Покос. День жаркий. Валят клевер. Косцы присели отдохнуть и трубочки покурить. На дороге показалась пыль, скачет кто-то… Иван-староста на жеребчике.
— За мной, должно быть, — говорит Митрофан. Митрофан — бессрочно-отпускной унтер-офицер из местной уездной команды.
— За тобой! Мещанки разве в городе взбунтовались? — смеется кто-то из косцов. — Зачем тебя возьмут! Ты и службы-то никакой не знаешь, арестантов только водил.
— Митрофана требуют, — объявляет Иван, соскакивает с лошади. Идем домой, нужно сделать расчет. У Митрофана —- жена, двое детей — один грудной, слепая старуха, мать жены. У него есть в деревне своя избушка, своя холупинка, как говорит «старуха», корова, маленький огородец. Митрофан кормит семейство своим заработком, нанимаясь зимою резать дрова, а летом в батраки. По расчету Митрофана приходится получить всего 1 рубль 40 копеек, потому что он все жалование забирал мукой и крупой для прокормления семейства. Если Митрофана возьмут, то семейство его останется без всяких средств к существованию и должно будет кормиться в миру, если не выйдет пособия.
Колокольчик. Телега парой несется во весь дух. Остановились у застольной. Из телеги выскакивает Фролченок, бессрочно-отпускной молодой унтер-офицер, стрелок, со множеством разных нашивок на погонах.
— Попрощаться с вами заехал, А. Н. Фролченок в покос иногда поденно работал у нас.
— Нужно ж водочки выпить на дорогу.
— Благодарим покорно.
Пьем водку, подносим старухе, матери Фролченка, которая едет его провожать в город, подводчику. Все они уже и без того выпивши.
— Счастливо оставаться, ваше в—дие.
Фролченок вскакивает в телегу… Пошел! Телега вскачь летит под гору.
Через два дня Митрофан и Фролченок возвращаются из города. Ошибка. Требовали зачем-то отставных: значит, «нашего царя неустойка», стало быть, бессрочно и подавно следует выгнать. Митрофан молча взялся за косу, рад был, что дешево отделался. Фролченок хорохорился. — Я, говорит, со старшины искать буду, я все платье распродал за бесценок.
— А зонтик продал? — подсмеиваюсь я.
Фролченок ходил в вольном платье и всегда носил с собой зонтик. Он служил в Москве у кого-то в камердинерах, при хорошем месте был, приехал в деревню в гости, а тут его и оставили дожидаться пока потребуют на войну. Работал он у нас поденно. Клевер приходил косить, сено убирать. Мужицкую работу он, разумеется, знает,работник здоровый. Детей у него нет, жена с ним не живет. Ну, скосил десятину клевера, получил два рубля — гуляй с бабами. Прогуляет деньги, пальто и зонтик в сундук, косу в руки — и пошел махать. А тут потребовали, продал и зонтик — и вдруг вернули. Обидно. Потребовали опять всех бессрочных, продержали в городе несколько дней, Федосеича и Фролченка вернули, а Митрофана угнали. Ополченцев взяли. Турок пленных в город привезли. Савельич не утерпел, отпросился в город сапоги покупать, но «умысел другой тут был»: Савельич ходил турок смотреть, калачик им подал.
— Сулеймана разбили, — докладывает староста Иван.
— Что ты!
Я нарочно затем и вернулся, чтобы вам сообщить. На перекрестках Осипа Ильича встретил, из города едет, веселый такой. Что? — спрашиваю. «Турок, говорит, побили. В городе флаги навешаны, богомоленье, во всех лавках газеты читают. Султана разбили, говорит». А я ему говорю, должно быть, Сулеймана… «Так, говорит, так — он у них вроде царя».
— Михей! валяй скорей на станцию за газетами. Это было известие о поражении Мухтара-паши. Митрофаниха пришла.
— Что тебе, Митрофаниха?
— Письмо от мужа пришла прочитать…
— Хорошо. Давай, прочитаю.
— «Милой и любезной и дрожайшей моей родительницы, матушки Арины Филипьевны, от сына вашего Митрофана в первых строках моего письма посылаю я тебе свое заочное почтение и низкий поклон от лица и до сырой земли и заочно я прошу у вас вашего родительского мир-благословения и прошу вас, матушка моя, проси Господа Бога обо мне, чтобы меня Господь спас. Ваша материнская молитва помогает весьма. Еще милому и любезному моему братцу» и т. д. следуют поклоны всем родственникам и потом: «Еще, мои родители, уведомляю я вас, что я прибыл на место четыреста верст за Кавказ, стою теперь в лагерях под Карцеем в Турции и вижу свою смерть в двадцати верстах, а только судьбы своей не знаю; слышу я турецкие бомбы и вижу дым и ожидаю час на час в бой поступить…». Затем опять поклоны жене, детям, теще и наконец: «пропиши ты мне, как ты живешь и насчет выборки льна не было ль тебе какого-нибудь препятствия, уплатил ли тебе барин мои остальные деньги или вычел за харчи; еще уведомь меня, как твое дело насчет детского пособия».
Митрофан еще зимой взял вперед деньги под жнитво ржи у меня и под выборку льна у соседней помещицы. Жена его, оставшаяся с слепой старухой-матерью и двумя детьми без всяких средств к существованию, потому что ее кормил своим заработком муж, должна была еще выполнить работы, на которые обязалась. И выполнила.
— Плевну взяли!
Приказано насушить по ведру капусты с души.
Приходил сотский. Требуют сведения о количестве владельческой земли, числе построек, примерном числе жителей и пр.
— Сегодня я в деревне на сходку попал, — докладывает Иван.
— Об чем же сходка?
— Да вот, насчет того, что сотский приходил. Он об чем бумагу-то приносил?
— Спрашивают — сколько земли, построек…
— Так. А мужики толкуют, сотский бумагу насчет нового «Положения» 8 приносил. Говоря, что весной землемеры приедут землю делить.
— Ну!
— Я им смеялся, клевер-то, говорю, хоть нам оставьте. Да и загвоздку запустил.
— Как?
— Чему радуетесь? — говорю. — И за эту-то землю еле успеваете уплачивать, а как еще нарежут, чем платить будете?
— Что ж они?
— Сердятся. Ты, говорят, всегда так разведешь. Панам, говорят, казна теми деньгами заплатит, что с турок возьмет. Ты знаешь ли, говорят, какую бумагу сотский приносил? — «Не знаю». —То-то. Бумага-то насчет земли.
— Да они почем же знают, какую бумагу?
— Сотский на мельницу заходил, рассказывал, должно быть. В тот же день вечером загадал притти ко мне зачем-то Егоренок, первый богач у нас в деревне: тысяч пять, говорят, у него в кубышке есть. Понятно, что насчет земли и бумаги, что сотский приносил, расспросить хотел. Разговорились.
Что ж, говорю, земли поделим, а вот когда твою кубышку делить станем? Смеется.
— Моя кубышка при мне. Это Иван Павлыч пустое на смех поднял. Мало ли что болтают. Разговор всякий идет. Совсем не то.
— Так как же ты понимаешь?
— А вот, говорят, все земли будут обложены — это верно. А кто не в состоянии платить, что будет положено, так другой может за себя взять, если ему есть чем заплатить.
— Понимаю.
— Верно так. Теперь таких хозяйств, как ваше, много ли? — Одно, два в уезде, а у других все земли пустуют. Чем же он подати платить будет? А мужичок заплатит, у мужичков еще много денег есть, вот в Холмянке какие богачи есть, в Хромцове тоже, в Семенишках, да мало ли — почитай в каждой деревне один, два найдется.
— Ну, и ты тоже, при случае, земельку возьмешь?
— И я тоже. Вот так-то из кубышек деньги и повытащим, понемножку, понемножку, все и повытащим, — смеется он.
Молодого, рябого кобеля прозвали Мухтаром. Все зовут его теперь Мухтаркой, Мухтаром, только один Кирей-пастух по-старому зовет Соколом. Коробочник Михаила принес военные картины — и «Чудесный обед генерала Скобелева под неприятельским огнем», и «Штурм Карса», и «Взятие Плевны». Все картины Михаила знает в подробности и как прежде объяснял достоинства своих ситцев и платков, так теперь он рассказывает свои картины.
— Вот это, — объясняет он в застольной собравшимся около него бабам и батракам, — вот это Скобелев — генерал, Плевну взял. Вот сам Скобелев стоит и пальцем показывает солдатам, чтобы скорее бежали ворота в Плевну захватывать. Вон, видишь, ворота, вон солдаты наши бегут. Вот Османа-пашу под руки ведут — ишь скрючился! Вот наши Каре взяли, видишь, наш солдат турецкое знамя схватил? — указывает Михаила на солдата, водружающего на стене крепости знамя с двухглавым орлом.
— Это русское знамя, а не турецкое, — замечаю я.
— Нет, турецкое. Видите, на нем орел написан, а на русском крест был бы.
— Вот Скобелев обедает…
Сидоров привез из города календарь. Иван, Авдотья, Михей, все пришли Гуркин портрет смотреть. У нас давно уже были все карточки — и Черняева, и Скобелева, и других, но Гуркиной не было. А Гуркинова портрета все ждали с нетерпением, потому что в народе ходит слух, что в действительности никакого Гурки нет, что Гурко — это переодетый Черняев, которому приказано называться Гуркой, потому что Черняева не любят, что как приехал Черняев, так и пошли турок бить. Слух, что Гурко — переодетый Черняев, распространили раненые солдаты, отпущенные домой на поправку. Понятно, что раненому солдату верят, как никому.
Опять Митрофаниха пришла. Еще письмо от Митрофана. После обычных поклонов, просьбы о, «мир-благословения» и т. д., он пишет: «Мы пострадали на войне, приняли голоду и холоду при городе Карее. Мы на него наступали в ночь с 5-го на 6-е ноября. Так как пошли наступать, нас турок стретил сильным огнем, мы на евто не взирали, шли прямо на огонь ихний, подошли к крепости, лишились своего ротного командира и полковника и убили командира бригадного, ну, наши солдаты не унывали и всех турок из крепости выбили штыками. Такая была драка, нашего брата много легко, ну, турок наколотили все равно, как в лесу валежнику наваляли; ночь была холодная, раненые очень пострадали больше от холоду». И далее: «Еще, милая моя супруга, уведоми меня, как ты находишься с детьми и все ли живы и благополучны; еще припиши мне насчет коровы, продала или нет; если корова цела, то прошу не продавать, не обойдешься ли ты как-нибудь, может Господь даст, не возврачусь ли на весну домой. А если трудно будет прожить, то продай сани, себя голодом не мори».
— Ну, что ж, Митрофаниха, нужно ответ-то писать?
— Напишите, А. Н., вы лучше знаете, как писать.
— Вот ты все боялась, что Митрофан убит, а он, слава Богу, жив, На радости можно водочки выпить. Митрофаниха улыбается.
— Михей, поднеси-ка Митрофанихе красненькой. Ну, как же ты живешь?
— Перебиваемся кое-как. Вот насчет дров трудно: с осени валежник в лесу подбирали… Ишь: «турок как валежнику в лесу наваляли!» — засмеялись Митрофаниха, вспомнив про письмо: — а теперь снегом занесло.
— А насчет пособия — подала старшине просьбу?
— Подала.
— Что ж он сказал?
— Рассердился. Наругал — сами знаете, какой он ругатель, — тебе, говорит, в холодную посадить следует. Что выдумали!.. Прошение! Вы этак надумаете еще в город итти с прошениями. Вот я вас!
— А прошение взял?
— Взял. Писарь прочел. Эх, говорит, хорошо написано и бумага какая белая! Ступай домой, дожидайся, когда выйдет от начальства положение, тогда позовем. Матку тоже слепую приписали. Зачем? Это твоя матка, а не солдатова. Солдатова матка с другим сыном живет.
— Да ведь и солдатова матка тоже в кусочки ходит.
— Разговаривай еще.
Положение многих солдаток, оставшихся после бессрочных, вытребованных на войну, поистине бедственное. Прошло уже более года, а деревенским солдаткам — городским солдаткам выдаются пособия — до сих пор еще нет никакого пособия, ни от волости, ни от земства, ни от приходских попечительств, существующих, большею частью, только на бумаге. Частная благотворительность выражается только «кусочками»; Что было, распродали и съели, остается питаться в миру, ходить в «кусочки». Бездетная солдатка еще может наняться где-нибудь в работницы, хотя нынче зимой и в работницы место найти трудно, или присоседиться к кому-нибудь — вот и взыскивай потом солдат, что ребенка нажила, — или, наконец, итти в мир, питаться «кусочками», хотя нынче и в миру плохо подают. Но что делать солдатке с малолетними детьми, не имеющей ничего, кроме «изобки»? В работницы зимой даже из-за куска никто не возьмет. Итти в «кусочки», — на кого бросить детей. Остается одно. Оставив детей в «изобке», которую и топить-то нечем, потому что валежник, в лесу занесло снегом, — побираться по своей деревне! Хорошо еще, если деревня большая.
Вот они — многострадальные матери! К тому же нынче у нас полнейший неурожай. Я продаю сухую овинную рожь по 9 рублей за четверть. Степная, затхлая, проросшая рожь 7 рублей, 7 с полтиной. Мука 1 рубль, 1 рубль 10 копеек за пуд. Мало того, ржи в продаже нет, здешнюю рожь всю распродали, приели, степной не подвозят. Крестьяне начали покупать хлеб еще с октября. Уже в конце ноября я прекратил огульную продажу ржи и продаю хлеб только знакомым крестьянам из соседних деревень: стараюсь задержать хлеб до весны, потому что иначе некому будет работать. При таких обстоятельствах много ли подадут «побирающимся», а их является ежедневно более 20 человек.
В соседней деревне из 14 дворов подают только в трех, да и какие кусочки подают — три раза укусить, как по закону полагается. Много ли же соберет солдатка, у которой двое детей, если ей нельзя итти далее своей деревни? Вчера ко мне пришли пять солдаток за советом — что им делать? — В волость ходили. Наругали, накричали. Нет, говорят, вам пособия, потому что за вашим обществом недоимок много. А я ему: что же мне-то делать? Не убить же детей? Вот принесу детей, да и кину тут, в волости. — А мы их в рощу вон в снег выбросим, ты же отвечать будешь, — говорит писарь.
— Да вы бы просили у волости свидетельств, что вы действительно солдатки с детьми. Куда бы не пришли, теперь солдатке везде бы подали. Муж где?
— В Турцыи, пишет, за горами. И то просили свидетельств. Не дают. Не приказано, говорят, выдавать. А то выдай вам свидетельство, вы и почнете в город таскаться, начальство беспокоить. Сам становой сказал: не приказано выдавать. У меня и мирской приговор есть, что я солдатка с тремя детьми, да печатей не приложено. Не прикладывают в волости. Коли б печати — в город бы пошла.
— Чем же питаетесь? — Что было, распродали, у меня две коровы было — за ничто пошли, теперь в миру побираемся. Мало подают — сам знаешь, какой нынче год.
— Вы бы в город, в земскую управу сходили.
— Ходила я. Вышел начальник, книгу вынес: ты, говорит, здесь с детьми записана, только у нас денег нет, не из своего же жалованья нам давать и мировым судьям жалованья платить нечем. Нет, говорит, в управе денег. Что нам делать? Посоветуй ты нам.
Я посоветовал отправиться к губернатору. И что же можно еще посоветовать? Кто же может помочь, кроме начальства? В миру только «кусочки» подают, но куда же она денет детей, чтобы итти за кусочками? Начальство и холсты выбирает, начальство и капусту сушит, начальство и солдаткам поможет. Что же мы можем сделать без начальства? Михей привез со станции известие, что Сулеймана — в этот раз за-правду Сулеймана — разбили. В газетах еще ничего нет, а слух уже есть. Дочь моя приехала из Петербурга и привезла карточку Гурко, большого формата. Все пришли смотреть. «Ишь какой большой, — замечает Иван, который, разумеется, не верит, что Гурко переодетый Черняев, — его нужно рядом с Скобелевым на стену повесить, пусть двое повыше будут». У нас в столовой на стене прибиты карточки всех героев и вождей нынешней войны и рядом царские манифесты.
Сегодня метель, вьюга, так и несет. Мать Митрофана, родная мать, та, которую он просил в письме, чтобы она молила Господа Бога об нем, потому что материнская молитва помогает весьма, побираясь по миру, забрела и к нам, мы, по обычаю, тоже подаем кусочки.Мирская помощь кусочками — право, отличная помощь. По крайней мере, тут не спрашивают: кто? что? зачем? почему? как спрашивают в благотворительных комитетах. Подают «всем», молча, ничего не спрашивая, не залезая в душу. Надета холщовая сума, — значит, по миру побираются, хозяйка режет кусочек и подает. Если бы не было мирской помощи кусочками, то многие солдатки давно бы с голоду померли. Когда еще выйдет пособие, а есть нужно. Митрофанова матка, узнав от Ивана-старосты, что получено от Митрофана письмо, что он жив, заплакала, обрадовалась: «Не знала, — говорит, — за здравие или за упокой поминать» и заявила, что хотела бы послать сыну рубль, только при ней нет, в деревню же за десять верст теперь, в метель, итти далеко. Иван ее успокоил и обещал послать свой рубль.
Вечером Иван принес мне рубль и просил послать Митрофану от матери. Через неделю Митрофанова матка опять пришла в «кусочки» и принесла Ивану долг — рубль. Чтобы добыть этот рубль, она продала холстину. Вспомните Некрасова.
Одни я в мире подсмотрел
Святые, искренние слезы —
То слезы бедных матерей:
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве.
Шипкинскую армию Скобелев взял! Гурко-Черняев взял Филиппополь!
Сегодня Михей привез газеты! Мир! Мы тотчас же подняли флаг. Все спрашивают, что значит флаг? — Мир! — Ну, слава тебе Господи! — крестится каждый. — А Костиполь взяли наши? — Нет. — Недоумение на лице. — А много наши турецкой земли забрали? — Много. — Третью часть забрали?.. — Больше. — Ну, слава тебе Господи! За здравие Скобелева подавали. Поп не принимает, имя, говорит, скажи.
— Михаил, Михаил Дмитриевич.
Разнесся слух, что безземельных будут на турецкую землю переселять. У меня два мальчика служат: Михей и Матвей. Оба безземельные, незаконнорожденные. Матвей — по черной работе ходит зимой на скотном дворе, летом на полевой работе. Михей в доме прислуживает. Когда разнесся слух, что безземельных будут на турецкую землю переселять, говорю Михею: вот, Михей, посадят тебя на землю, а ты ни косить, ни пахать не умеешь. Матвей-то умеет, а ты нет. — Ничего, говорит, и там, в Турции, господа будут, и там прислуга нужна будет. Вот он, практический русский ум! И Михей не боится, что его, безземельного, в турецкую землю переселят, потому что и там «господа будут», а Матвей боится, не хочет, потому что в турецкой земле «на волах пашут»… Мир!
Давно уже собирался писать вам. Последующее, большею частию, написано еще осенью прошлого, 1876 года, но я все не решался послать. Не такое время было. А теперь примите, и если что переписал или не дописал, не кляните.
…Декабрь 1876 года…
Конечно, мы и теперь занимаемся все тем же, чем и прежде: молотим хлеб, мнем лен, кормим скот, а все-таки не то. «Оно тоё, — говорит, почесываясь, наш смоленский мужик, — оно тоё, да не!» Прежде, бывало, холмогорская телка сама по себе представляла интерес, я радовался, что она здорова, хорошо ест, хорошо растет, любовался, как она пережевывает жвачку и маячит хвостом. А теперь, что мне телка! Все так же я ее ласкаю, кормлю хлебом, но в тот момент, когда я чешу за ухом протянутую ко мне красивую белую голову, мысли мои далеко. Бывало, приняв поутру смятый за ночь лен, я иду в дом, закусываю, потом иду смотреть, как бабы новый овин льну насаживают, потом иду на скотный двор, потом обедаю, отдыхаю. А теперь совсем не то пошло. Придешь домой после приемки льна, чтобы закусить, да на скотный двор… Нет. Не терпит душа.
— А что, Колька, не поехать ли нам покататься? — спрашиваю я у своего маленького сына.
Колька начинает визжать и прыгать от радости.
— Поедем. Сегодня погода хорошая, да и жеребчика нужно проездить.
Через несколько минут подают жеребчика, мы едем кататься и всякий раз непременно заезжаем в соседний кабачок. И я, и Колька очень любим этот кабачок. Колька — потому что в кабачке продавали баранки и конфеты, я — потому что в кабачке всегда можно было услыхать самые свежие политические новости, именно самые свежие политические новости, хотя в кабачке никаких газет не получалось. К сожалению, кабачок этот в нынешнем году закрылся и причиной этого опять-таки была война, которая так взбудоражила нашу тихую до того времени однообразную жизнь с ее исключительно хозяйственными интересами.
Кабачок помещался на земле соседнего владельца — дворянина, у которого на 90 десятинах принадлежащей ему земли ничего, кроме этого кабачка, не было. Сам владелец служил на железной дороге старшим ремонтным рабочим, земля пустовала, а кабачок держал бессрочно-отпускной уланский вахмистр, который с женой жил и торговал тут. Вахмистра, точно так же, как и моего гуменщика Федосеича, несколько раз призывали на службу, хватали по ночам, возили в город, но всегда отпускали по ненадобности. Хотя вахмистр в конце концов остался дома, но, додержав патент до конца года, должен был прикрыть свою торговлю, потому что брать патент при таких обстоятельствах было невозможно, да и кредита, необходимого для торговли, не могло быть. Прикрыв кабачок, он поселился в деревне у родственников и жил, как Фролченок, со дня на день поджидая, что не сегодня-завтра его возьмут и отправят куда-нибудь под Каре или Плевну.
Кабачок [34]помещался в старой, покачнувшейся на бок, маленькой, полусгнившей избушке, каких не найти и у самого бедного крестьянина. Все помещение кабачка восемь аршин в длину и столько же в ширину. Большая часть этого пространства занята печью, конуркой хозяев, стойкой, полками, на которых расставлена посуда, бутыли очищенной, бальзама — напитка приятного и полезного — и всякая дрянь. Для посетителей остается пространство в 3 аршина длиной и 4 шириной, в которой скамейки около стен и столик. В кабачке грязно, темно, накурено махоркой, холодно, тесно и всегда полно — по пословице: «не красна изба углами, а красна пирогами» — и не пирогами, а приветливостью хозяев. Пироги, как и во всяком кабаке, известно какие: вино, простое вино, зеленое вино, акцизное вино неузаконенной крепости, даже не вино, а водка «сладко-горькая», как гласит ярлык, наклеенный на бочке, сельдиратники, баранки, пряники, конфеты по 20 копеек за фунт. Но хозяин-вахмистр с хозяйкой Сашей своею приветливостью, честностью, отсутствием свойственной кабатчикам жадности к наживе привлекали всех. И вахмистр и его жена, Саша, были люди умные, не кулаки, с божьей искрой, как говорят мужики. Главное же, в кабачке всегда можно было узнать самые животрепещущие новости. Сам хозяин бессрочно-отпускной, понятно, жаждал новостей, как человек, близко заинтересованный в деле, человек, которого не сегодня-завтра, могут схватить и угнать. Как бывший мужик, не разорвавший с мужиками связи и теперь обращающийся в мужицкой среде, он понимал смысл мужицкой речи, смысл мужицких слухов, как солдат он понимал и солдата, как уланский вахмистр, ясно — человек не глупый, интеллигентный, цивилизованный, он интересовался газетными известиями, назначениями и пр. Говорил он превосходно, энергично, в особенности когда говорил о Черняеве, о кавалерийских маневрах, молодецких переходах и пр.
Стройная фигура этого белокурого, с блестящими глазами и энергичными жестами солдата, в розовой ситцевой рубахе, и теперь, как живая, стоит перед моими глазами. «Черняев — это герой!» — слышится мне.
Я уже говорил в моих письмах, что мы, люди, не привыкшие к крестьянской речи, манере и способу выражения мыслей, мимике, присутствуя при каком-нибудь разделе земли или каком-нибудь расчете между крестьянами, никогда ничего не поймем. Слыша отрывочные, бессвязные восклицания, бесконечные споры с повторением одного какого-нибудь слова, слыша это галдение, по-видимому, бестолковой, кричащей, считающей или измеряющей толпы, подумаем, что тут и век не сочтутся, век не придут к какому-нибудь результату. Между тем подождите конца, и вы увидите, что раздел произведен математически точно — и мера, и качество почвы, и уклон поля, и расстояние от усадьбы, все принято в расчет, что счет, сведен верно и, главное, каждый из присутствующих, заинтересованных в деле людей, убежден в верности раздела или счета. Крик, шум, галдение не прекращаются до тех пор, пока есть хоть один сомневающийся.
То же самое и при обсуждении миром какого-нибудь вопроса. Нет ни речей, ни дебатов, ни подачи голосов. Кричат, шумят, ругаются — вот подерутся, кажется, галдят самым, по-видимому, бестолковейшим образом. Другой молчит, молчит, а там вдруг ввернет слово — одно только слово, восклицание, — и этим словом, этим восклицанием перевернет все вверх дном. В конце концов, смотришь, постановлено превосходнейшее решение, и опять-таки, главное, решение единогласное.
Еще труднее нам понять смысл политических слухов, ходящих в народе, и выяснить себе его воззрения на совершающиеся события.
Зная, сколь невежественны крестьяне, зная, что они не обладают даже самыми элементарными географическими, историческими, политическими познаниями, зная, что крестьяне 11 мая празднуют и молятся Царю-Граду, чтобы град не отбил поля, зная, что не всякий поп объяснит, что это за «обновление Царе-града», о котором прописано в календаре под 11 мая, зная, что и дьячок, распевающий за молебном «аллилуя» и «радуйся», тоже убежден, что молятся Царю-Граду, и усердно кладет поклоны, чтобы и его рожь не отбило градом, — право, не можешь себе представить, чтобы у этих людей могли быть какие-нибудь представления о совершающихся политических событиях.
Казалось бы, можно ли интересоваться тем, чего не знаешь, можно ли сочувствовать войне, понимать ее значение, когда не знаешь, что такое Царьград?
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 60 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПИСЬМО ПЯТОЕ 5 страница | | | ПИСЬМО ШЕСТОЕ 2 страница |