Читайте также: |
|
Вообще же некрасовские вступления — это, как и у Тютчева, продолжения вновь и вновь начинаемого спора, длящейся ссоры, непрерываемого диалога: «Я не люблю иронии твоей...», «Да, наша жизнь текла мятежно...», «Так это шутка, милая моя...». Характерны многоточия. Ими заканчиваются почти все произведения интимной лирики Некрасова. Это указание на фрагментарность, на неисчерпанность ситуации своеобразное «продолжение следует».
Сама эта отчетливая диалогичность, отталкивание от собеседника прямо роднит Некрасова с «диалогическим» сознанием Тютчева. Но она по-некрасовски обогащена личностью собеседника, которая не располагается за стихом, как обычно у Тютчева, а в этот стих входит. И вот в этом-то ощущении другого, вернее, другой, как личности уже Тютчев пойдет за Некрасовым. Это же определило и композицию многих их лирических стихотворений как сцен, драматичнейших фрагментов, диалогов.
Родство Некрасова и Тютчева хорошо видно на примере двух, по сути, центральных произведений обоих циклов: некрасовского — «Тяжелый крест достался ей на долю...» и тютчевского — «Не говори: меня он, как и прежде, любит...». Вот в этом последнем и появляется невиданный до того у Тютчева, но «виданный» у Некрасова другой человек — с прямой речью от себя. Впервые Тютчев по-некрасовски услышал чужое слово, проникся им и сам заговорил от другого лица:
Не говори: меня он, как и прежде, любит,
Мной, как и прежде, дорожит...
О нет! Он жизнь мою бесчеловечно губит,
Хоть, вижу, нож в руке его дрожит.
То в гневе, то в слезах, тоскуя, негодуя,
Увлечена, в душе уязвлена,
Я стражду, не живу... им, им одним живу я —
Но эта жизнь!.. О, как горька она!
Он мерит воздух мне так бережно и скудно...
Не мерят так и лютому врагу...
Ох, я дышу еще болезненно и трудно.
Могу дышать, но жить уж не могу.
Хронологически стихотворение Тютчева появилось раньше (1854 год), некрасовские стихи созданы в 1855—1856 годах. Таким образом, очевидная близость стихов объясняется тем, что Некрасов «берет» у Тютчева, но он «берет» у Тютчева свое:
Тяжелый крест достался ей на долю:
Страдай, молчи, притворствуй и не плачь:
Кому и страсть, и молодость, и волю —
Все отдала,—тот стал ее палач!
Давно ни с кем она не знает встречи;
Угнетена, пуглива и грустна,
Безумные, язвительные речи
Безропотно выслушивать должна:
«Не говори, что молодость сгубила
Ты, ревностью истерзана моей;
Не говори!.. близка моя могила,
А ты цветка весеннего свежей!..»
Ужасные, убийственные звуки!..
Как статуя прекрасна и бледна,
Она молчит, свои ломая руки...
И что сказать могла б ему она?..
Многое объединяет два этих стихотворения: дословность обращений («не говори, что молодость сгубила...» — у Некрасова; «Не говори: меня он, как и прежде, любит...» — у Тютчева), мотив близкой смерти, по сути убийства («тот стал ее палач» — у Некрасова; «Хоть, вижу, нож в его руке дрожит» — у Тютчева).
Еще Чернышевский называл это некрасовское стихотворение лучшим лирическим произведением на русском языке. Высокий строй и удивительная цельность этого стихотворения определены одним образом — осеняющим все стихотворение. Образ этот — крест. Он соответствует высокости страдания и окончательных пред ликом близящейся смерти слов.
Так Некрасов строит равный тютчевским высокий образ. В то же время Тютчев свои образы по-некрасовски конкретизирует, почти обытовляет («Она сидела на полу и груду писем разбирала»).
Конкретность, живое ощущение другого человека как страдающей личности, собственная способность к страданию, столь доступные Некрасову в целом, захватывали и Тютчева и проявлялись в стихах «денисьевского» цикла. Давно отмечено, что Тютчев почти точно, хотя и с другим знаком, цитирует некрасовские стихи.
Но мне избыток слез и жгучего страданья
Отрадней мертвой пустоты —
в одном из самых своих трагических в этом ряду стихотворений «Есть и в моем страдальческом застое...»:
О Господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей...
Так Тютчев и Некрасов породнились в ощущении «жгучего страданья», рожденного в сложном общении с другим человеком, тоже страдающим.
«С сороковых годов, — писал известный историк литературы Н. Я. Берковский, — появляется у Тютчева новая для него тема — другого человека, чужого «я», воспринятая со всей полнотой участия и сочувствия. И прежде Тютчев страдал, лишенный живых связей с другими, но он не ведал, как обрести эти связи, теперь он располагает самым действенным средством, побеждающим общественную разорванность. Внимание к чужому «я» — плод демократической настроенности, захватившей Тютчева зрелой и поздней поры... Границы между индивидуальным и множественным, своим и чужим у Тютчева снимаются. Напрашиваются аналогии с Некрасовым, со стихотворениями его 40-х и 50-х годов, написанными к женщинам...»
Да, внимание к чужому «я» роднит Тютчева с Некрасовым. Но есть здесь и громадная разница.
Дело в том, что другой человек (чужое «я») предстал у Тютчева в первый и единственный раз. Это она «денисьевского цикла». «Русская женщина» — образ собирательный, героиня в «денисьевском» цикле индивидуальна. Границы же между ними не снимаются как раз за отсутствием «множественности». И дело, конечно, совсем не только в женщинах, но вообще в людях. «Множественность» человеческих судеб в некрасовской эпической поэзии в целом имеет существенное значение и для судеб героев его лирического «панаевского» цикла. Не то у Тютчева. Он и она у Тютчева покинуты на себя самих. Это и определило их взаимоотношения как поединок роковой: «Общественная разорванность» совсем не побеждалась, а самый индивидуализм оказался преодоленным лишь для того, чтобы утвердиться с новой и разрушительнейшей силой.
В тютчевской лирике сложилось реальное неравенство героев: отношения палача и жертвы, сильного и слабого, виновного и невинного. Правда, неравенство это осознается героем великодушно, не в свою пользу, но все же это неравенство. Тютчевский герой выслушивает упреки («Не говори: меня он, как и прежде, любит...», «О, не тревожь меня укорой справедливой...»), но не делает их. Герой Некрасова упрекаем, но и упрекает. Он утверждает тем фактическое равенство. Стихотворению «Тяжелый крест достался ей на долю...», где он «стал ее палач», противостоит другое — «Тяжелый год — сломил меня недуг...», где «она не пощадила». Их поединок не «поединок роковой» уже потому, что это поединок равных. У Тютчева «в борьбе неравной двух сердец» погибает то, которое «нежнее».
Мир тютчевских любовных отношений никогда не гармонизуется, а в стихотворении «Есть и в моем страдальческом застое...» поэт Тютчев как заклинание будет повторять найденное поэтом Некрасовым слово:
О Господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей,
Ты взял ее, но муку вспоминанья,
Живую муку мне оставь о ней.
Говорить о страдании, как о предмете зависти, призывать Господа послать страдания, умолять его не отказать в муке — страшные стихи.
Некрасов ощущает всю спасительность страдания, благословляет страдание (по-пушкински: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать») и радуется способности к страданию:
Но мне избыток слез и жгучего страданья
Отрадней мертвой пустоты.
Потому же цикл этот, по-тютчевски начинаясь и по-тютчевски продолжаясь, завершается у Некрасова пушкински. Это особенно явно видно при сравнении не публиковавшегося при жизни поэта стихотворения «Прощанье» с позднейшей «разработкой» той же темы. Сначала:
Мы разошлись на полпути,
Мы разлучились до разлуки
И думали: не будет муки
В последнем роковом «прости»,
Но даже плакать нету силы.
Пиши — прошу я одного...
Мне эти письма будут милы
И святы, как цветы с могилы, —
С могилы сердца моего!
28 февраля 1856 г.
В июле того же года было написано и в октябрьском номере «Библиотеки для чтения» опубликовано стихотворение «Прости». Из него ушла бывшая в «Прощанье» общая атмосфера камерности, настроение изжитости. Появляется щедрость пушкинских благословений («как дай вам Бог любимой быть другим»). Призывные, мажорные аккорды с образом восходящего светила во второй строфе приближают это небольшое стихотворение к «Вакхической песне»:
Прости! Не помни дней паденья,
Тоски, унынья, озлобленья, —
Не помни бурь, не помни слез,
Не помни ревности угроз!
Но дни, когда любви светило
Над нами радостно всходило
И бодро мы свершали путь, —
Благослови и не забудь!
В то же время это — некрасовское стихотворение с не изначала заданной пушкинской гармонией. Тоска, унынье, озлобленье, бури и слезы — это все то, что было, что и в снятом виде закономерно входит в стихи и продолжает жить в них.
И в любовной лирике Некрасов — поэт страданья. Только оно получает особый, именно некрасовский, смысл, ибо в отличие от того же Тютчева никогда не живет безотносительно к множественности человеческих судеб.
Любопытно в связи с этим отметить, что в 1850 году, когда была напечатана статья о Тютчеве и когда были напечатаны такие стихи «панаевского» «цикла», как «Так это шутка, милая моя...», «Да, наша жизнь текла мятежно...», «Я не люблю иронии твоей...», одновременно появились стихи другого цикла — цикла уже без кавычек: они пронумерованы и объединены общим названием — «На улице» («Вор», «Проводы», «Гро-бок», «Ванька»). Вообще у Некрасова трагизм любой камерной коллизии ослабляется и уравновешивается, как только бросается взгляд «на улицу».
С началом 50-х годов молчание Некрасова-поэта заканчивается. Он снова начинает писать стихи. Развивая метафору, можно было бы сказать, что поэзия его снова выходит «на улицу» и, все убыстряя шаг, отправляется по улице и по улицам.
Много тому способствовало одно обстоятельство, лишь на первый взгляд внешнее.
ВНОВЬ НА ГРЕШНЕВСКОЙ ЗЕМЛЕ
В феврале 1852 года умер Гоголь. Сейчас нам даже представить трудно, что означала тогда смерть Гоголя для России. Гоголь уже давно ничего не писал, во всяком случае, не печатал. Но он жил, он был. После его смерти возникло ощущение такого сиротства, которое действительно, как сообщали Тургеневу из Москвы Аксаковы, «овладело всеми». А уже Тургенев писал в Париж, вряд ли, впрочем, все понимавшей Полине Виардо, что Гоголь для нас был продолжателем дела Петра Великого. Да и сам он понимал, что она не поймет: «Надо быть русским, чтобы это почувствовать». Такого потрясения Россия не переживала после гибели Пушкина и не будет переживать до кончины Толстого. «Больше хоронить некого, — сказал Грановский. — Всё».
В жизни Некрасова и, соответственно, в судьбе русской литературы смерть Гоголя сыграла колоссальную роль, может быть, равную той, что сыграла гибель Пушкина в судьбе Лермонтова.
Как Лермонтов свое стихотворение «Смерть поэта», так Некрасов свое стихотворение «Блажен незлобивый поэт...» написал очень быстро: буквально в один — какова же сила потрясения — день. Как Лермонтов, он написал его с замечательным эффектом присутствия самого героя. У Лермонтова все стихотворение — на пушкинских образах (из «Кавказского пленника» пришел «невольник чести», есть тень Ленского: «певец неведомый, но милый»). Некрасов в своих стихах как великолепный музыкант обработал гоголевскую, из «Мертвых душ», тему: два типа писателя. А как опытнейший журналист буквально в последний момент вставил стихотворение в готовую книжку «Современника», цензор и охнуть не успел: ведь имя Гоголя в стихах названо не было. Пострадал не поэт и не стихи, а — неожиданно — прозаик и статья. Стихи произвели на Тургенева такое впечатление, что как раз под их влиянием он написал свою статью-некролог, а не сумев напечатать ее в «Петербургских ведомостях», переправил в «Московские» — и там сумел.
«Посадить его на месяц под арест и выслать на родину под присмотр» — таков был царский приговор. Да, власть тоже знала цену словам Гоголя и словам о Гоголе. А ведь слово Тургенева было уже, так сказать, вторичным по отношению к слову Некрасова.
Но стихи Некрасова не стали только достойным поминанием. Времени смерти Гоголя у Некрасова предшествовал довольно вялый поэтический год: по сути, написано лишь одно стихотворение, впоследствии удостоенное автором быть включенным в Собрание сочинений: «панаевское» — «Мы с тобой бестолковые люди...». И вот — от поэта Гоголь добился-таки того, чего добивался от всех людей: призвать себя самого на суд. «Блажен незлобивый поэт» — стихи о Гоголе, но, может быть, еще больше — о себе и о своей судьбе. Позднее, в августе 1855 года, Некрасов писал Тургеневу о Гоголе: «Вот честный-то сын своей земли... который писал не то, что могло бы более нравиться, и даже не то, что было легче для его таланта, а добивался писать то, что считал полезнейшим для своего отечества... Надо желать, чтоб по его стопам шли молодые писатели в России».
И сам он тогда же сознательно устремился по его стопам. «Филантроп», например, о неудачном визите бедняка за протекцией к вельможе прямо написан по гоголевским мотивам: визит капитана Копейкина к генералу, визит Акакия Акакиевича в «Шинели» к «значительному лицу». Конечно, Некрасову хватало своих жизненных впечатлений: от того же, находившегося под высочайшим покровительством, благотворительного «Общества посещения бедных» — сам состоял с 1851 года его членом. Но тем более характерно, что литературная разработка — отчетливо гоголевская. «Этой вещи, — прокомментировал он Тургеневу, — я не почитаю хорошею, но дельною».
Стихи «Блажен незлобивый поэт» — это и самоотчет и программа — первое в ряду тех некрасовских стихов, которые, как и пушкинские, лермонтовские, иногда называют стихами о поэте и поэзии.
Некрасов написал о Гоголе, но недаром потом эти стихи почти неизменно будут отнесены к самому Некрасову: многое он напророчил и себе:
Но нет пощады у судьбы
Тому, чей благородный гений
Стал обличителем толпы,
Ее страстей и заблуждений.
Питая ненавистью грудь,
Уста вооружив сатирой,
Проходит он тернистый путь
С своей карающею лирой.
Его преследуют хулы:
Он ловит звуки одобренья
Не в сладком ропоте хвалы,
А в диких криках озлобленья,
Со всех сторон его клянут
И, только труп его увидя,
Как много сделал он, поймут,
И как любил он — ненавидя!
Но ведь это стихотворение о двух поэтах — оно и о другом, «незлобивом» поэте:
Блажен незлобивый поэт,
В ком мало желчи, много чувства:
Ему так искренен привет
Друзей спокойного искусства;
Ему сочувствие в толпе,
Как ропот волн, ласкает ухо;
Он чужд сомнения в себе —
Сей пытки творческого духа;
Любя беспечность и покой,
Гнушаясь дерзкою сатирой,
Он прочно властвует толпой
С своей миролюбивой лирой.
Дивясь великому уму,
Его не гонят, не злословят,
И современники ему
При жизни памятник готовят...
Высказывалось предположение, что под этим «незлобивым» поэтом имеется в виду Жуковский, которому, кстати, жить оставалось тоже совсем немного: он переживет Гоголя на несколько месяцев и умрет летом того же, 1852 года. Жуковский? Вряд ли.
Начать с того, что о Жуковском как о живом явлении современной литературной жизни в начале 50-х годов вряд ли кто мог думать. Тем более никому бы не пришло в голову объявлять его символом и знаменем целого направления. Менее всего Некрасову. Да он Жуковского, к которому почти пятнадцать лет назад ходил со своим первым сборником и которому тогда подражал, просто забыл. Только через три года вспомнит, перечитает и так прокомментирует в письме Тургеневу: «Я вообще азартно предаюсь чтению и обуреваем с некоторого времени жаждой узнать и того, и другого... Перечел всего Жуковского. Чудо переводчик и ужасно беден как поэт... Странно, как он — такой мастер переводить — не чувствовал слабостей собственных своих произведений! Впрочем, вкус-то у него не совсем был ясен: сколько он и дряни перевел наряду с отличными вещами». Нет, не мог, даже со всеми поправками и преувеличениями, Некрасов писать о таком поэте: «В ком мало желчи...» (какая желчь у Жуковского? Хотя бы малая). «Он прочно властвует толпой...», «Ему сочувствие в толпе, как ропот волн, ласкает ухо» (какое могло быть сочувствие в толпе поэту, о котором Пушкин уже в 1824 году писал: «Славный был покойник...»).
Нет. Мог быть только один поэт, «чьему великому уму» к тому времени уже дивились, кто продолжал прочно властвовать толпой, кто действительно всегда был чужд сомнения в себе, к тому же поэт, равновеликий Гоголю и даже больший, чем Гоголь: а в стихотворении, конечно же, заложена идея такой равновеликости — иначе о чем и говорить. Ну не о равновеликости же Жуковского с Гоголем мог думать Некрасов. Да, в России мог быть только один такой поэт... Пушкин!
Нет, конечно, в стихотворении Некрасова не буквальный образ Пушкина, как, кстати сказать, и не буквальный образ Гоголя. Но все же за одним типом поэта более, чем кто-либо — Гоголь. Так же, как за другим прежде всего — Пушкин. Такому восприятию Пушкина должны были способствовать и уроки Белинского, который начиная с конца 30-х годов истолковывал позднего Пушкина в примирительном духе, и общение с Боткиным и Дружининым — «друзьями спокойного искусства».— действительными знатоками и ценителями Пушкина, и вся атмосфера подготовки к печати пушкинского издания и пушкинских материалов, осуществлявшаяся еще одним «другом спокойного искусства» — Анненковым. Именно при Анненкове Некрасов знакомился с некоторыми ненапечатанными пушкинскими стихотворениями, и одно из них родило тогда полемику — некрасовскую «Музу»:
Нет, Музы, ласково поющей и прекрасной
Не помню над собой я песни сладкогласной!
В небесной красоте, неслышимо, как дух,
Слетая с высоты, младенческий мой слух
Она гармонии волшебной не учила,
В пеленках у меня свирели не забыла,
Среди забав моих и отроческих дум
Мечтой неясною не волновала ум
И не явилась вдруг восторженному взору
Подругой любящей в блаженную ту пору,
Когда томительно волнуют нашу кровь
Неразделимые и Муза и Любовь...
Предмет полемики — стихотворение Пушкина 1821 года «Наперсница волшебной старины...» с такими, в частности, стихами:
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила.
Образы пушкинского стихотворения Некрасовым привлечены и сразу же отвергнуты: «Ты, детскую качая колыбель» — у Пушкина, «Играла бешено моею колыбелью» — у Некрасова, «И меж пелен оставила свирель» — у Пушкина, «В пеленках у меня свирели не забыла» — у Некрасова. В последнем случае уже само слово «пеленки» на фоне пушкинских «пелен» звучало почти как дерзость и вызов.
Да и хронологически некрасовская «Муза», в сущности, есть продолжение стихов «Блажен незлобивый поэт»: «антипушкинская» «Муза» написана вскоре, почти вслед прогоголевским стихам «Блажен незлобивый поэт...».
Некрасов достаточно деликатен, и непосредственного вызова Пушкину здесь нет. Это полемика не прямо поэтов, но косвенно Муз. И даже здесь она носит скрытый характер, так как к 1854 году, когда в первом номере «Современника» появилась некрасовская «Муза», стихотворение Пушкина «Наперсница волшебной старины...» все еще не было напечатано.
Тем не менее приходится сказать, что все эти стихи Некрасова есть еще и не что иное, как увертюра к тому грандиозному журнальному действу, которое вскоре разыграется в связи с «гоголевским» и «пушкинским» направлениями.
Чернышевский напишет «Очерки гоголевского периода русской литературы». Ему ответит Дружинин в своих статьях «Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения». Борьба «гоголевского» и «пушкинского» направлений, вернее, того, что будут вкладывать в эти понятия разные участники борьбы, надолго займет журнальные и книжные умы и сердца.
Но ведь в 1852 году еще не написаны никакие «Очерки гоголевского периода русской литературы». И, естественно, никакие «...Наши к ней отношения». Да еще никто и не знает никакого Чернышевского. А Дружинина хотя и знают, однако и в помине нет его примечательных статей о Пушкине.
Но Некрасов со своим удивительным эстетическим и общественным чутьем первый, и тогда единственный, уже расставил фигуры, определил, возможно, не вполне отдавая себе отчет, позиции, по сути, предугадал все дальнейшее развитие партии. Недаром тогда же некоторые будущие участники полемики еще осторожно, на Некрасове опробовали свои полемические перья: прежде всего Дружинин.
Кстати, Некрасов почти тогда же и, во всяком случае, первым назвал еще одного героя будущих полемических, политических и литературных схваток — Белинского в стихах «Памяти Белинского»: в цензурном варианте «Памяти приятеля» — даже само имя великого критика долгое время было запрещено упоминать.
Итак, в стихотворении «Муза» образ Музы явно полемичен по отношению к гармоническому образу Музы, девы-любовницы, в пушкинском стихотворении. Некрасовская Муза совсем новая, необычная. «Неразделимые и Муза и Любовь» разделились. Декларированный образ некрасовской Музы сложен и совсем не исчерпывается образом Музы — мятежницы и мстительницы, как это часто понимается сейчас и как это воспринималось тогда: на рисунке той поры, сделанном знаменитым О. Микешиным, эта Муза напоминает свободу на баррикадах у Делакруа. Ведь это и образ Музы «всечасно жаждущей, униженно просящей, которой золото единственный кумир». Это Муза, в стоне которой услышалось все «в смешении безумном»:
Расчеты мелочной и грязной суеты,
И юношеских лет прекрасные мечты,
Погибшая любовь, подавленные слезы,
Проклятья, жалобы, бессильные угрозы.
Некрасов поведал сам, смятенно вглядываясь в «смешение безумное», о «непонятности» своей Музы:
Так вечно плачущей и непонятной девы
Лелеяли мой слух суровые напевы.
«Скажу тебе, Некрасов, — написал по поводу «Музы» Тургенев, — что твои стихи хороши — хотя и не встречается в них того энергического и горького взрыва, которого невольно от тебя ожидаешь». Такого «взрыва» в стихах действительно нет. При всем громком пафосе слов последовал довольно вялый финал с уходящим в песок многоточием:
Но с детства прочного и кровного союза
Со мною разорвать не торопилась Муза:
Чрез бездны темные Насилия и Зла,
Труда и Голода она меня вела —
Почувствовать свои страданья научила
И свету возвестить о них благословила...
Даже полемизирует с Пушкиным Некрасов все же пушкинским стихом, недаром чуткий Тургенев, видимо, тогда еще не знавший первоисточника, сразу определил, что стихи «напоминают пушкинскую фактуру». «Взрыва» нет потому, что нет итогов и разрешений. Новые же декларации и заявки требовали новых доказательств и подтверждений. Где же они искались и как находились?
Некрасов написал однажды — и много позднее — стихи:
Опять она, родная сторона,
С ее зеленым, благодатным летом,
И вновь душа поэзией полна...
Да, только здесь могу я быть поэтом!
Действительно, примечательнейшая особенность Некрасова-поэта — почти фатальная, намертво, прикрепленность его к своему месту, как условие творчества: «Да, только здесь могу я быть поэтом». Это не сентиментальная фраза. Но абсолютно точное, всею жизнью и поэзией подтвержденное условие творчества. Может быть, это совсем не сразу осозналось. А тогда, в начале 50-х годов, всего скорее только интуитивно почувствовалось сбоями в поэзии, непродуктивностью: ведь в «родной стороне» он не был почти восемь лет и потому все менее мог «быть поэтом».
Гоголь своею смертью дал могучий толчок и, так сказать, призвал к ответственности. Говоря ужасно банальной, многократно скомпрометированной и все же не совсем бессмысленной формулой: «поэт оторвался от жизни». И вот — собрался в «родную сторону». Тем более, что отец к этому времени был укрощен.
Мы уже видели, что семейство Некрасовых со смертью Елены Андреевны, а также самых близких поэту родных — брата Андрея и сестры Елизаветы — приобрело все признаки «случайного» семейства и разбрелось кто куда. Николай, естественно, все время жил в Петербурге и после 1845 года за долгие годы не появился дома ни разу. Сестра Анна, уже девятнадцати лет, с видимым облегчением ушла из дому, поступив в Ярославле гувернанткой в пансион мадам Буткевич. В какой бы то ни было помощи со стороны отца ей было отказано. Спустя два года она вышла замуж и стала той Анной Алексеевной Буткевич, которую все узнают по биографии и истории издания сочинений брата-поэта. Но это в дальнейшем. Рано и на долгие годы на далекий Кавказ отправился из дома в армейскую службу брат Константин. «Бедного мальчика бросили на произвол судьбы», — посетует брат Николай сестре Анне. Жизнь его окажется неустроенной, пьяненькой и непрактичной. Младший, Федор, останется дома, пока не при деле — так, кое-что по хозяйству. В отличие от других братьев и сестер, трезвый, сдержанный, очень себе на уме, Федор ни в какие столкновения с отцом не вступал. Отец жил своей жизнью, приведя в дом сожительницу Аграфену.
Лишь со временем семейство снова кое-как соединяется. И собирать его будет Николай. Он окажется центром, к которому все постепенно потянутся и более или менее обустроятся. И не случайно. Очевидно, как раз в нем сошлись многие качества обеих сестер, и, видимо, прямо противоположные: идеализм и практичность. Нигде не просматривается в отношении к Анне та степень предельной доверительности и душевной близости, как, скажем, в единственном дошедшем до нас письме к Елизавете. И нет об Анне стихов, подобных тем, что обратил он к покойной сестре: «Сестра души моей». Хотя, конечно, он не мог быть ей не благодарен за предельную, не без деспотизма, преданность, умелое ведение его дел, когда позднее она оказалась к ним подключенной. А она вела литературные дела брата-поэта: и прижизненные, и — особенно — посмертные.
И такие, казалось бы, антиподы, как Федор и Константин, соединятся именно в своем старшем брате Николае. Практичному, деловому Николаю явно будет импонировать практичность и деловая хватка Федора. Николай даже перетащит брата в Петербург, и одно время тот будет заведовать хозяйственными делами журнала. «Приехал сюда мой брат, — сообщает Некрасов Тургеневу, — он малый дельный, вступил теперь в управление нашей конторой и обнаруживает себя в хорошем свете». Собственно, практичный, крепкого закваса Федор так и останется навсегда управляющим у брата.
Совсем другой стороной был близок Николаю Константин, непрактичный, лишенный способности и желания зашибить деньгу, ироничный, чуткий, пьющий, артистичный. Поэт:
Здорово, друг! Из-за границы?
Да как же ты помолодел!
Знать, минеральной там водицы
Довольно ты преодолел.
И посмотри, твоя Гетера,
Как хорошеет и цветет,
Повалит, право, гренадера,
А Фомку за пояс заткнет.
Стихи, которые могли бы оказаться к месту в любом из фельетонов Николая Некрасова в «Современнике». Но это стихи Константина Некрасова в «Ярославских губернских ведомостях». Такой подарок приготовил он папаше, когда тот отправился было с двумя дворовыми и Аграфеной на заграничные воды в «Карльзбад», о чем и было объявлено в ярославской газете. Правда, дело ограничилось Кисловодском и — соответственно — отечественным нарзаном. Над этим-то вояжем отца и поиздевался сын. К тому времени Константин кое-как выбрался с Кавказа в отставку, женился на бедной девушке и перебивался с хлеба на квас ничтожной чиновничьей службой да помощью старшего брата, лишенный всякой отцовской поддержки. И вот не упустил случая публично и в стихах поиздеваться над родителем. Да, немало на грешной грешневской — да простится невольный почти каламбур — некрасовской земле скопилось грехов. Право, иногда хочется назвать это реальное семейство не «господа Некрасовы», а литературно: «господа Головлевы».
Еще в 1845 году сын Николай из Грешнева уехал со скандалом. По рассказу Анны Алексеевны, тогда, во время охоты, отец избил арапником одного из охотников. «Брат, не говоря ни слова, поворотил лошадь и ускакал домой, вскоре воротился и отец, не в духе и сердитый. Объяснений никаких не последовало, но брат стал избегать отца, уходил с ружьем и собакой и пропадал по нескольку дней... Отец, видимо, скучал, на охоту не ездил. Однажды, когда брат вернулся, отец послал меня непременно уговорить его, чтобы пришел обедать. Обед прошел довольно натянуто, но затем подано было шампанское, за которым и последовало объяснение. Отец горячился, оправдывался... Но тем не менее дал слово, что при брате никогда драться не будет, и сдержал его».
Возвращению в 1853 году сына предшествовала постепенно возобновившаяся переписка. Сын все больше становился предметом забот, и самому старику нужна была забота. А когда сын заболел, а заболел он, особенно с весны 1953-го, серьезно, отца прорвало: «Одна надежда на святое провидение. Неужели оно тебя оставит и лишит меня на старости последнего утешения. Я все готов отдать сейчас для помощи тебе по первому слову». Вот какие пошли письма.
Дата добавления: 2015-08-05; просмотров: 87 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ВНОВЬ НА ГРЕШНЕВСКОЙ ЗЕМЛЕ 11 страница | | | ВНОВЬ НА ГРЕШНЕВСКОЙ ЗЕМЛЕ 13 страница |