Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 9 страница

Читайте также:
  1. Castle of Indolence. 1 страница
  2. Castle of Indolence. 2 страница
  3. Castle of Indolence. 3 страница
  4. Castle of Indolence. 4 страница
  5. Castle of Indolence. 5 страница
  6. Castle of Indolence. 6 страница
  7. Castle of Indolence. 7 страница

Вот что день за днем занимало меня в том судьбоносном 1971-м году, Но были еще и практические вопросы. Я хотел, чтобы ко мне присоединились другие. Первоочередной задачей виделось отыскать с десяток человек, которым можно доверять (Алек Лайелл был бы просто идеальным), и сделать им операцию на фронтальные доли. Вот оно, семя, которое требовалось срочно посеять.

Нелепо; я даже не подозревал настоящего потенциала нашего открытия. Я чувствовал, что энергия, жизненность и целеустремленность выросли во мне десятикратно; этого казалось достаточно.

 

Как раз накануне Рождества 1971-го Литтлуэй решил рискнуть и прооперироваться. По мне явно не прослеживалось никаких дурных последствий, и рассудок наверняка не пострадал. Мы планировали на Рождество возвратиться в Англию и по меньшей мере года два никуда не выезжать. Операцию с тем же успехом можно было проделать и там, как и в любом другом месте. Но в Висконсине была уже собрана аппаратура, кроме того, у нас была и помощь Гарви Гроссмана. Он был еще скептичнее Литтлуэя, однако его консервативный, эмпирический подход прошлом часто оказывался по-своему полезен.

Литтлуэй нервничал. Он, наверное, столько мыслей передумал о последствиях операции, что уже заранее настроил себя на неблагополучный исход. А все прошло как надо. Опять без труда впиталось зернышко сплава Нойманна. По настоянию Литтлуэя, кусочек использовался гораздо меньших размеров, чем прежде (он опасался, что появится раздражение, которое закончится кровоизлиянием в мозг). На силу эффекта в целом это не повлияло. Когда по электродам был пропущен ток, на лице у Литтлуэя обозначилось приятное удивление. Он рывком повернул было ко мне голову, но к счастью, ему не дали это сделать тиски с обивкой. Литтлуэй ничего не сказал; просто сидел, полностью расслабившись; лицо помолодело лет на двадцать. Наконец он подал знак вынуть электроды и сказал мне:

— Ладно, ты был прав. Извиняюсь.

После этого дальнейших сложностей с Литтлуэем не возникало, хотя ему больше, чем мне, пришлось потрудиться, чтобы научиться усилению без помощи электродов. Видимо, потому, что Литтлуэй на двадцать лет старше меня и в нем крепче укоренился стереотип привычки, или, может, от того, что психологически мозг мозгу в каком-то смысле все же рознь. Заодно с Литтлуэем и я как бы перенес всю операцию заново: был момент, когда он всерьез усомнился, можно ли вызвать инсайт без помощи тока. Но примерно на четвертом по счету сеансе он сказал:

— По-моему, я вник, уберите электроды.

И он действительно вник. После этого я оставил Литтлуэя одного почти на сутки. Я знал, что ему предстоит о многом поразмыслить, заново прочувствовать. Может показаться странным, но в ту ночь я начал подозревать, что мы, вероятно, коснулись лишь верхушки айсберга, что касается возможностей нашего открытия.



Произошло это достаточно ординарно. Мне снилось, что я вроде как получил заказ на сочинение фортепианного концерта (за всю свою жизнь я не сочинил ни такта). В самой что ни на есть кульминации сна я сел за пианино, махнул рукой оркестру, и полилась музыка — диковинная. Проснулся я, все еще помня ее отзвуки, причем знал, что это именно моя музыка, а не что-то из моих любимых композиторов.

Я лежал в постели, раздумывая над этим. Меня никогда глубоко не занимала природа снов, они казались мне ночной вариацией грез, наделенных незаслуженной достоверностью, покуда их не гасит разоблачающий свет дня. Иными словами, напоминает рассказ, который рассказываешь сам себе. Но откуда в таком случае взялась музыка? Вспомнилась история с Колриджем и его «Кубла Ханом»[120], в которую я никогда особо не верил; теперь она не казалась мне такой уж малореальной.

Да, действительно, сны в основном — не более чем фантазии спящего ума. Однако некоторым из них присуща реальность, элемент сюрпризности, подразумевающий какой-то более глубокий уровень психики, и, задумавшись, я понял очевидность этого. Да, бодрствующий ум, возможно, и гибок, но он не созидателен в подлинном смысле.

Загрузка...

От этой внезапной догадки я просто оторопел. Вот он я, Говард Лестер, лежу у себя в постели и вроде как четко сознаю свою сущность. А вместе с тем там, под поверхностью моего сознания — даже под пластом интуиции, теперь мне доступным, — находится еще один Говард Лестер, имеющий больше права зваться моим именем. Я так, самозванец, а вот он и есть «настоящий Я».

Странноватое ощущение: чувствовалось, что твоя «подлинная сущность» кроется глубоко в тебе, словно какое-нибудь чудовище на дне моря. И одновременно с тем я ясно увидел, что новое мое качество владения собственным мозгом никак не сблизило меня с этим скрытым «Я». Я почти постоянно ловил себя на том, что подспудно сознаю некую «связанность» со Вселенной, свою принадлежность, инстинктивную связь с окружающим видимым миром и еще одним, тайным, что кроется под ним. Но сокровенная сущность лежит гораздо глубже.

Я не беспокоил Литтлуэя и на следующий день. Часа в четыре вечера он позвонил мне и попросил прийти к нему домой. Он жил в приятном для глаза, окруженном липами дощатом строении рядом со студенческим городком. Дверь открыл чернокожий домработник. Литтлуэй сидел в постели у себя наверху в комнате, выходящей окнами на запад; подоконник и раму золотил предвечерний декабрьский свет. Я замер, глядя на Литтлуэя распахнутыми глазами. Перемена с ним произошла просто неописуемая. Работая с человеком бок о бок вот уж несколько лет, я считал, что изучил уже каждую черточку на его лице. Теперь я готов был поклясться, что передо мной другой человек, имеющий с Литтлуэем изумительное сходство — возможно, двойник, — только совсем другого толка человек. Я уже говорил, что Литтлуэй походит на фермера — эдакого

пышущего здоровьем, сметливого, юморного — живая иллюстрация Джона Булля[121]. Не потому, что Литтлуэй под это «играл», просто это на самом деле был он. Этот же, передо мной, имел вид кроткий, интеллигентный, невинно-мечтательный. Бледность лица еще больше усугубляла эффект.

Эта «подмена личности» сохранилась и по сей день, будто мы вот только что в канун Рождества уехали из университета Висконсина. Коллеги сочли бы его за подставное лицо. Даже сейчас я никак не могу свыкнуться: слышу его голос за дверью, и он входит в комнату; я жду того, «старого» Литтлуэя, а входит его «двойник». Первые его слова:

— Ох уж и терпения у тебя было со мной, а? И неужели никогда не подмывало обложить меня «дуралеем чертовым»?

Я заверил его, что и в мыслях не было. Домработник принес нам чая (увы, из пакетиков), и мы прервали разговор. Затем Литтлуэй возобновил его уже на более серьезной ноте.

— Я вот думаю над твоим предложением найти еще с десяток человек, И считаю, что спешить не надо.

— Почему?

— Все это не следует разглашать, пока досконально не изучим свои открывшиеся возможности. Я вот тут читал «Назад к Мафусаилу» — ты же знаешь, я Шоу на дух не переносил, так что это практически первая его вещь, которую я прочел. Так вот, помнишь ту часть, где один из политиков думает, что они изобрели эликсир, и предупреждает, что люди из-за обладания им друг друга перебьют? – И он был прав. Просочись хотя бы слух — нас же ни на сутки в покое не оставят, проживи мы хоть тысячу лет. – Ты хоть кому-нибудь вообще говорил?

— К счастью, нет. Правда, обмолвился один раз Гарви Гроссману о своей озабоченности проблемой старения, но тот не придал никакого значения. Все остальные на факультете полагали, что мы просто продолжаем серию экспериментов Аарона Маркса по постижению ценности.

— Ну и хорошо, — облегченно сказал Литтлуэй. — А то как подумаю, насколько беспечно мы пока действуем... Хонор Вайсс, может статься, первому встречному разболтает об эксперименте.

— Не думаю. На ней это слишком тяжело сказалось. Мне кажется, ей не хочется, чтобы были еще и последствия.

— Будем надеяться, что ты прав. Лонгстрит умирает от рака, мне Джоел вот буквально только что сказал.

— Ну, так видишь? — сказал я. — Хонор Вайсс все это не пошло впрок, потому что она предпочитает жить на эмоциональном уровне. Настоящая интеллектуальность ее пугает, как и основное большинство. Для политиков, миллионеров ли, гангстеров толку бы от такой операции не было. Характер, может, еще и улучшился бы, но они бы не знали, как всем этим распорядиться. Да, в общем-то, и не захотели бы...

— Может, ты и прав. Только нам, стоит хотя бы пойти молве, покоя бы уже ни на минуту не было. Поэтому лучше не выносить наружу.

Разговор перешел на другие темы, и я вслух заметил о перемене у него лице.

— Я знаю, Пусть это тебя не удивляет. Ты же как-то, я помню, сказал, что личность — лишь защитная окраска, как у ящерицы. Ты когда-нибудь читал книгу «Три лика Евы»[122]?

Странно, что он об этом вспомнил — психологическая классика о полном изменении личности женщины; стопроцентный синдром Джекила и Хайда[123], о котором половина «Джекила» совершенно не подозревала. Помню, при прочтении мне подумалось: а ведь с сотню лет назад это могли бы посчитать живым свидетельством существования демонов или духов, способных завладевать человеческим телом. Мне это настолько запало в голову, что я тогда полночи не спал, размышляя, и изложил Литтлуэю свою идею. Он выслушал не перебивая, но, похоже, скептически.

— Может, ты прав, только мне кажется, логики здесь не хватает. Чем глубже спускаешься в ум, тем больше приближаешься к нашим примитивным животным уровням и механизмам сна, Откуда там «тайная сущность»? Сущность — неотъемлемая спутница сознания.

Он сказал, что, по его мнению, перемена личности может иметь место лишь при тяжелой невротической блокировке ума, точно так же, как сексуальные извращения происходят лишь при сексуальных блокировках или фрустрациях.

— Ну, а ты сам? — спросил я.

— Вот уж случай для науки, а? Я развивался без каких-нибудь там суровых фрустрации. У меня манеры примерно те же, что у моего отца — видно, оттуда все и идет. Да, я себя сейчас ощущаю по другому — могу видеть дальше и глубже, — но изменение не сказать чтобы коренное.

— Возможно, ты и прав, — сказал я. Но я был уверен, что Литтлуэй еще недостаточно к себе присмотрелся.

В Грейт Глен мы прибыли ранним рождественским утром. Видеть это место вновь казалось странным, все равно что возвратиться в другую жизнь. Роджер жил все там же, да еще поселил у себя итальянку по имени Кларета, молодую женщину с темными глазами и крупными бедрами. Нрав у нее был бурный, и она, похоже, держала своего мужчину под каблуком, Я уже успел изжить мою неприязнь к Роджеру; загнанный в мирок, слепленный по его собственному образцу, этот человек вызывал скорее жалость, все равно что дитя трущоб, выросшее себе на злосчастье.

Литтлуэй стал проявлять неожиданный интерес к философии. Рождество он с явной зачарованностью провел за чтением двух толстенных томов «Великих философов» Ясперса[124]. Со мной он поделился, что после операции с изумлением вдруг понял, насколько далеко, оказывается, продвинулось человечество, даже наполовину не используя кору фронтальных долей. Попытка Ясперса рассматривать все многообразие философских учений как огромное единство стоит внимания. Заинтересовался он также Уайтхедом и Гегелем — еще двое философов с видением единства.

Только я хотел глубже разобраться в посетившем меня озарении. Как можно пробраться под внешний фасад личности, к скрытым уровням, изъявляющимся лишь во время сна или напряженного творческого порыва? Я смутно догадывался, что дело здесь в релаксации. Чем сильнее мы одержимы сиюминутными задачами, тем сильнее сужаемся, воспринимая мир как данность. Поэзия — это расслабление, релаксация, когда в забытые умственные каналы как бы втекает кровь, все равно что в затекшую руку, которую отлежали во время сна. Сознание становится «тенетным».

Тогда теоретически тенетное сознание должно постепенно раскрывать и более глубокие уровни ума «transcendental ego» Гуссерля, скрытое Я. Так вот, Рождество я провел, интенсивно вызывая в себе тенетное сознание. Рождественским утром я окольными тропами пешком отправился в сторону Хьютона-на-Холме. Стоял промозглый холод, небо было свинцово-серым, даже в полдень с травы и изгородей не сходил иней. И тут до меня неожиданно дошло, что популярность Рождества в общем-то основана на тенетном сознании. В пору Рождества мы с детства привыкли отдыхать и расслабляться, забывать мелкие заботы с неурядицами и во всем видеть уют укромного счастья. Так что для большинства людей Рождество ближе всего стоит к мистическому состоянию; вспоминается Диккенс и «Брэйсбридж Холл» Ирвинга[125].

Так, прогуливаясь безлюдными тропами, я постепенно полностью расслабился, раскрылся душой. Даже серость неба показалась невыразимо красивой, прямо-таки благодеянием. Через поле виднелись домики с вертикальными струйками дыма из труб, слышался отдаленный гудок поезда. Тут до меня как-то разом дошло, что по всей Англии кухни сейчас полны запаха печеного картофеля, начинки, жареной индюшки, в пабах полно людей, выпивающих (сегодня можно) чарку крепкого и радующихся, что жизнь порой объявляет-таки перемирие. А следом пришла и мысль, что все же, видно, наш мир — красивейший из всех в Солнечной системе. Меркурий — сплошь раскаленный добела камень, Венера — тяжелое облако с поверхностью чересчур жаркой для поддержания органической жизни (довольно странно, но интуитивно я внятно чувствовал, что жизнь на Венере есть, только она каким-то образом парит в атмосфере), Марс — ледяная пустыня с тщедушной атмосферной оболочкой, а Юпитер немногим отличается от странного газового шара. Бесплодные, голые, изрытые метеорами, металлические скалы скучно вращаются вокруг косматого, слепящего Солнца. А здесь, на Земле — деревья, трава, реки, изморозь зимним утром и роса — летним. А мы-то, люди, тем временем обитаем по нечистым, узким щелям, опасливо косясь друг на друга, спорим о политике, сексуальной свободе и расовой проблеме. Несомненно, близится пора Великих Перемен.

Прошу прощения, что звучит несколько нравоучительно. Но, не прибегая к менторству, и не выразить ничего, кроме посредственности.

После получаса такого напряжения в мозгу автоматически сработал ограничитель. Я начинал тратить чересчур много энергии. А к проникновению сквозь свои всегдашние уровни туда, к себе более глубокому, я, похоже, так и не приблизился.

 

Через неделю после Рождества я поехал в Хакналл навестить свою родню. Место хотя и сильно изменилось со времени моего детства, тем не менее все еще полно было воспоминаний. А способность воссоздавать детские воспоминания с интенсивностью Пруста означала, что я мог запросто отрешиться от тридцати с лишним лет и снова стать ребенком. Тем самым выявлялась вся загадка личности, ведь становилось очевидным, что существо, которое я обычно воспринимаю как «себя», сложено из тектонических — слой за слоем — напластований ассоциаций, стереотипов привычки. Возвратиться в детство было все равно что наполовину раздеться. Но при этом еще и сознавать, что семена недоверия к жизни прорастают в нас очень рано и постоянно тормозят рост большинства людей.

После недели, проведенной в Хакналле, и одного дня в Снейнтоне (удостоверившись предварительно, что леди Джейн находится в Южной Америке со своим новым мужем) я наведался в эссексский коттедж. Он был весь пропитан сыростью, оконные рамы от морской влаги облезли, шторы сопрели. Дом, похоже, кишел большущими пауками — у меня несколько дней ушло на то, чтобы переловить их всех в картонную коробку и выбросить в сад (они там наверняка погибли, но я слишком четко улавливал ужас этих маломерок, чтобы лупить их свернутой в трубку газетой). С вмешательством местной уборщицы и жарким огнем камина место вскоре обрело сносный вид; тем временем купили оконные занавески, а рамы на окнах заменили на алюминиевые.

Здесь я был несказанно счастлив. Энергия мозга била через край, так что приходилось заниматься некоторого рода йогой, чтобы засыпать по ночам. Если доводилось просыпаться среди ночи, мир вдруг начинал казаться таким завораживающе таинственным, что я невольно поднимался и бродил по берегу. Мне с огромной ясностью открылось, что из всех живых существ человек — первое объективное животное. Все прочие ютятся в субъективном мирке инстинкта, от которого им некуда деться; лишь человек, глядя на звезды или камни, может сказать: «Как интересно...», разом одолевая барьер самой своей сущности. Это первый шаг к становлению божеством.

Я решил, что пора бы расширить и круг своих научных интересов, несколько сузившийся за последние годы. Я послал заявку на приложения к «Нэйче» и «Сайентифик Америкэн» за последние несколько лет и методично их читал, выискивая новые направления, разгадки сущности творческого того волнения, которое, чувствовалось, будоражит меня изнутри. Я обратился к математике, убедиться, улучшились ли математические способности за счет моих новых сил соотносительности. Оказалось, да, хотя и не в такой степени, как я ожидал. У меня получалось просматривать интересные отношения между различными дисциплинами — теорией чисел, теорией функций, неевклидовой геометрией и так далее. Я добился замечательных результатов, разрабатывая алгоритмы решения задач, из-за совершенно новой способности видеть, например, как определенные переменные можно заменить функциями других переменных. Только сознавал я и то, что это все игра, что хорошо разбираться в математике немногим отличается от, скажем, знания наизусть греческих драматургов или примерного знания пятнадцати языков. Настолько в стороне стоят от этих абстракций подлинные проблемы людей. Основная беда большинства — вседовлеющее желание безопасности. Им нужна домашняя безопасность, сексуальная безопасность, финансовая безопасность, и в гонке за ними проходит вся их жизнь, пока однажды не становится ясным, что смерть отрицает всякую безопасность, и лучше было бы вообще не загромождать ею себе голову с самого начала. Не удивительно, отчего философия и искусство по большей части так пессимистичны. По статистике, из каждого миллиона людей 999.999 транжирят свои жизни настолько попусту, что могли бы себе еще и сэкономить, если б не рождались вообще.

 

Великий прорыв произошел весной.

Я тогда несколько недель жил у Литтлуэя, который писал в ту пору монументальную книгу под названием «Микрокосмос», которой суждено было пойти дальше Гегеля и Уайтхеда. Мы отъезжали в купленном Литтлуэем огромном подержанном «Бентли», чтобы добраться до полудня до какого-нибудь крупного города. Ноттингем, Дерби, Бирмингем, Честер, Бат, Челтнем, Личфилд, Херефорд, Глостер, Бристоль, Ковентри, Эксетер — мы их буквально исколесили. Целью неизменно служили книжные лавки, в особенности со старыми книгами. Лавки те мы прочесывали в поисках философских трудов, загружали книгами заднее сиденье и ехали обратно. Библиотека Литтлуэя разрослась неимоверно. Мы отыскивали странные, полузабытые имена мыслителей, таких как Лотце[126], Дэустуа[127], Эдуард Гартман, Эйкен, Вайхингер[128], Шлейермахер[129]. А потом дни напролет проводили в библиотеке перед камином, молча читая, причем я делал краткие записи по прочитанному.

Как-то раз теплым, дождливым апрельским днем, когда мы проезжали мимо Стратфорд-он-Эйвона, Литтлуэй неожиданно проронил:

— А жива еще, интересно, старенькая мисс Хинксон?

Я поинтересовался, кто это; он ответил, что она служила гувернанткой у его жены (которая умерла в 1951-м году). Мы повернули на юг в направлении Ившема, и в миле от главной магистрали подъехали к небольшой уорикширской[130] деревушке, умещенной в глубокой лощине. Мисс Хинксон жила на окраине, в коттедже. Она оказалась приятной старушкой лет около восьмидесяти, с густой благообразной сединой. Жила она с сестрой, лет на несколько помладше. Обе старушки были очаровательны. Жили они, очевидно, в достатке; коттедж, фактически представлял собой домик в тюдорском стиле, с прилегающим акром земли, отведенной в основном под ухоженную лужайку. На лужайке они накрыли столик к чаю. Дул невесомый ветерок, и пахло сиренью. Поскольку говорил в основном Литтлуэй, я постепенно погрузился в легкую, дремотную расслабленность и, глядя на старушек, подумывал, что им, как и нам, должно быть, удается вот так иногда поблаженствовать. Домик был из теплого серого камня, с типично тюдорскими балками-лучами. Литтлуэй с любопытством спросил, не появлялся ли призрак; из разговора я понял, что в прихожей иногда возникает силуэт женщины в голубом с черной собачкой на руках. При виде этого тихого сада до меня дошло, что, видимо, вот отчего в романтизме столько печали — в самой мысли, что всей этой гармонией мы можем наслаждаться лишь считанные годы. Сам я, наслаждаясь окружающей красотой, был теперь свободен от таких мыслей, от скрытно гнетущего чувства, что в сердцевинке счастья всегда гнездится печаль. Романтики, как они были близко, они исподволь чувствовали, что способность наслаждаться красотой ради нее самой указывает, что мы достигли решающей грани, отделяющей животное от божества. Только до них никогда не доходило, что мы в таком случае можем находиться к божеству ближе, чем сами то сознаем.

Старушки захотели показать Литтлуэю новую клумбу и еще дать на дорогу свежей мяты; я остался сидеть на лужайке.

Мой взгляд упал на неглубокую канавку, плавным изгибом опоясывающую дом примерно там, где заканчивалась лужайка. И тут с абсолютной ясностью (все равно что кто-то сказал на ухо) я узнал в ней остатки рва. Я попытался представить, как выглядел этот сад, когда окружен был рвом, — эдак неспешно, без особых усилий. Результат оказался удивительным: ров словно наполнился водой. Не скажу, что я увидел эту воду в буквальном смысле. Но это не было обманом зрения. Я представлял увиденное, но представлял как во сне, так что все четко представлялось внутреннему взору. Более того, с той же достоверностью просматривался и мост через ручей, примерно в сторону садовых воротец, и голая земля вместо травы между деревьями, с редким вкраплением колокольчиков.

Я затаил дыхание, опасаясь, что эта едва оформившаяся четкость сейчас минет. Я глядел на дом и, используя свою эрудицию и знание той эпохи, пытался представить, как бы этот дом выглядел четыре столетия назад. Балки, скорее всего, были бы не крашеные, а просмоленные. Крыша была бы покрыта соломой, а еще вероятнее, деревянными балясинами вместо теперешней кирпичного цвета черепицы. Опять же вид был удивительно наглядным, будто я совершенно внезапно погрузился в дремоту и видел этот дом во сне.

Тогда я понял нечто настолько очевидное, что готов был расхохотаться в голос. Люди абсолютно заблуждаются насчет природы чувств. Или уж, если до предела примитивно: чувства предназначены не впускать, а сдерживать приток извне. Именно поэтому, кстати, мы стоим выше животных. Большинству животных в той или иной степени свойственно «второе зрение»; это отметит большинство владельцев собак. Тот же борзой щенок Ричардсона, садовника в Лэнгтон Плэйс: собачонок рычал на угол, где раньше находилась корзина со спаниелем. Не то, чтобы он видел призрак спаниеля, просто с ним происходило примерно то же самое, что сейчас со мной, щенок смутно чуял, что в углу находился спаниель, и выказывал на то свое недовольство, чувствуя все с непосредственностью, в сравнении с которой человеческое сознавание покажется абстрактным и немощным. То же самое — инстинкт пространственной ориентации — использование какого-то незамысловатого, элементарного чувства места и времени, которое людьми уже утрачено. Голуби как по наводке пролетают до места через сотни и сотни миль; морские угри проделывают путь через всю Атлантику от самого Саргассова моря; лемминги безошибочно возвращаются к месту обитания. Аарон Маркс, прежде чем заняться исключительно психотерапией, изучал поведение животных и как-то раз целый вечер приводил пример за примером, доказывая, что животным присущ некий «психический радар». Человек его утратил — потому именно, что сам к тому стремился. Чересчур сильное второе зрение сводит на нет практическую деятельность. Это куда как наглядно демонстрирует Дик О'Салливан; повреждение черепа, давшее ему возможность второго видения и почти беспрерывное состояние экстаза, одновременно лишило его способности делать самую обычную работу, все равно что пьяный, у которого пропала сосредоточенность. Человек сузил свое восприятие, поскольку узреть — синоним сосредоточенности. А чтобы возместить утрату прямого восприятия многоплановости, он создал живопись, литературу, музыку и науку.

Но вот настал период эволюции, когда можно уже позволить себе расслабиться, вновь расширить диапазон чувств. Этим и объясняется мое «видение» дома эпохи Тюдоров. Я уже обмолвился, что у моего видения был налет сна, что в точности и объясняет происшедшее. Днем снов обычно не бывает, так как чересчур сильно сенсорное восприятие, и воображение в сравнении с ним тускнеет. Воображение берет свое во сне, когда не противостоит альтернативой реальности. Моя способность управлять корой фронтальных долей увеличила те самые силы, которые зовутся «воображением», так что и дневная реальность не имеет достаточно силы ее поглотить.

Я говорю «силы, которые зовутся воображением» потому, что это не «воображение» в обычном смысле — способность грезить наяву. Воображение — это способность охватывать реальность факторов, фактически неразличимых чувствами. В действительности эти факторы существуют, так что освоение их сродни тому же зрению или осязанию, а не грезам. Это сила, проникающая сквозь обычную реальность подобно радару, пронзающему облака. Человек медленно развивает у себя ментальную силу, аналогичную радару; она освободит его от добровольно избранной узости восприятия.

Так, глядя на светло-серый камень дома в лучах золотистого предвечернего света, я вспомнил отрывок из Рильке, где он говорит о тишине недвижной, как внутренность розового бутона, о том, как стоит, прислонясь к развилке дерева, и тут вдруг на него находит глубочайший покой, навевающий мистическое единение с природой. Мне это напомнило о том, что у человека всегда случались яркие просверки сил, которые когда-нибудь станут его неотъемлемой частью.

Я подумал о призраке женщины в голубом, несущей черную собачку. Вот она выходит из парадной двери и направляется к воротцам. Я посмотрел в ту сторону; мое воображение, однако, очертило ее выходящей из боковой двери дома (как раз видно с того места, где сидел я) и идущей в сторону старого моста через ров. Черная собачка была не на руках, а бежала впереди.

Возвратился Литтлуэй с двумя нашими хозяюшками. Посмотрел на меня с любопытством: он стал чувствителен к переменам моего настроения. Пройти в дом на джин с лаймом мы вежливо отказались, и старушки пошли проводить нас до машины. Я как бы невзначай поинтересовался, не была ли раньше эта канавка рвом; мисс Хинксон ответила, что именно так.

— Интересно, как же тогда через него переходили? По какому-нибудь подьемному мосту? — спросил я.

— Нет-нет, это был не такой уж ров. Тут мосточек был, вон там, кажется. А вон там в семнадцатом веке были воротца: у нас в доме висит гравюра той поры. В следующий раз как приедете, посмотрите.

Я пожалел, что мы не обмолвились об этом раньше; очень хотелось удостовериться, насколько соответствовала истине моя умозрительная картина этого местечка. Когда садились в машину, я спросил:

— Если ворота в сад были там, то как туда ходила ваша леди в голубом?

— Из той вон боковой двери. Эмили как-то с год назад ее видела, так ведь, дорогая?

Ее сестра, посмотрев на меня с затаенной настороженностью, спросила:

— А вы что, ее увидели?

— Да нет, — хохотнул я, — я еще не такой сумасброд.

— А я вот да, — печально вздохнула Эмили.

Я колебался, говорить или нет про это Литтлуэю. Голова у него была полностью занята великим гегелевским синтезом, и было жаль отвлекать его от этого. Поэтому я помалкивал и невозмутимо слушал рассуждения Литтлуэя о Лотце. Однако, испытав это сокровенное озарение, я думал теперь о нем день и ночь. Такое не совсем просто понять большинству людей, непривычных к тому, что все наши чувства — своего рода радар. Мы не видим зеленое дерево. Глаз фиксирует световую волну определенной частоты и характерное очертание, известное как «дерево». Когда на соседней улице становится виден отсвет фар проезжающей машины, глаза улавливают волны в воздухе, примерно как рыбы боками — перемену давления воды, предупреждающую о появлении врага. Мы — небольшие сгустки чувствительности, улавливающие всевозможного вида вибрации окружающей Вселенной. При наличии вибраций предела чувствительности у нас фактически нет. Более того, начиная еще от Грея и Купера, человек за последние несколько веков развил у себя необычную силу восприятия природы — те странные моменты глубокой связи с «чуждыми видами бытия». Уж что как не это, например, объясняет странный случай, произошедший в 1901 году в Версале с мадам Моберли и мадам Журден — женщинами, которых, судя по их словам, перенесло по времени в эпоху Марии Антуанетты. К чему выдавать за сверхъестественное и «петлю во времени», существование которой предполагает Дж. Данн[131]? Все пережитое ими является предвестием сил, которыми в свое время будут обладать все люди.

Очевидно, по логике, в этом месте можно возразить. Согласимся, что, воссоздавая прошлое в прежнем виде, я мог бы возвратиться в него и каким-нибудь чувственно-умозрительным инсайтом, подобно тому как палеонтолог восстанавливает скелет доисторического животного из нескольких имеющихся в наличии костей не с помощью абстрактного мышления, а гораздо более тонким интуитивным чутьем. Но даже и это далеко от того, чтобы воочию увидеть стоящих возле Пти Трианона[132] Марию Антуанетту и графа де Водрея.

Это опять-таки исходит из нашей предрасположенности к «естественному» подходу, отталкиваясь от повседневного жизненного мира. Вдуматься на секунду: глядя через открытую дверь на свою лужайку, где на деревьях распускается зеленая листва и песней заливается дрозд, сада-то я на самом деле не вижу, я воспринимаю определенные световые волны и определенной частоты звук, а более светлую зелень лип от более темной зелени фуксий я различаю так, как хороший музыкант мгновенно различает звучание альт- и тенор-саксофона или пикколо и флейты. На мои чувства проецируется не что иное, как энергия; это уже я облекаю ее в цвет, звук или тепло. Это чудо; более простой «раскладки» здесь уже и не подыщешь. Очевидно, наши силы синтезировать «реальность» из неживой энергии поистине невероятны. Взгляните на газетный снимок через увеличительное стекло. Единственное, что при этом различается, это черные и белые точки. Уберите стекло, и станет видно лицо смеющегося ребенка, на котором — выражение неподдельного веселья. Как могут эти грубые точки — причем в таком малом количестве — передавать такое неуловимо тонкое выражение? Будь инопланетяне размером с блошку и мы пустили бы одного такого прогуляться по странице с фотоснимком, инопланетянин заверил бы, что нам просто мнится, будто мы различаем выражение детского лица. Откуда у черных и белых этих точек может взяться выражение?


Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 49 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 1 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 2 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 3 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 4 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 5 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 6 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 7 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 11 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 12 страница | ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 13 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 8 страница| ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ 10 страница

mybiblioteka.su - 2015-2018 год. (0.018 сек.)