|
В 1927 году мне исполнилось шестнадцать, и, по словам отца, я была слишком молода, чтобы разъезжать с ним по дипломатическим командировкам. Ему спокойнее было знать, что я прилежно сижу в классе амстердамской школы для детей иностранцев, в то время штаб-квартира его фонда находилась в Амстердаме, и я так прижилась там, что почти забыла первые годы детства, проведенные в Соединенных Штатах. Теперь меня удивляет, что девочка-подросток проявляла подобное послушание в годы, когда молодежь всего мира экспериментировала с наркотиками и устраивала акции протеста против империалистической войны во Вьетнаме, но я была настолько «домашним» ребенком, что по сравнению с детскими годами взрослая жизнь кабинетного ученого казалась мне полной захватывающих приключений. Начнем с того, что я росла без матери, и отцовская любовь ко мне углублялась сознанием двойной ответственности. Своей нежной заботой он старался возместить потерю матери, которая умерла, когда я была совсем маленькой, еще до того как отец основал центр «За мир и демократию». Отец никогда не говорил о маме, тихо отворачивался, если я сама заводила разговор, так что я рано поняла: эта тема для него слишком мучительна. Зато сам он неустанно нянчился со мной и к тому же обеспечивал череду сменявших друг друга гувернанток и экономок: на мое воспитание он денег не жалел, хотя в общем мы жили достаточно скромно.
Последняя из наших экономок, миссис Клэй, следила за порядком в нашем доме, построенном в XVII веке. Узким фасадом он выходил на канал Раамграхт в сердце старого города. В обязанности миссис Клэй входило впускать меня в дом после школы и осуществлять родительский надзор во время частых отлучек отца. Эта англичанка с длинными лошадиными зубами, слишком старая, чтобы быть моей матерью, превосходно управлялась с метелкой для пыли и довольно неуклюже – с подростками, порой, глядя через огромный обеденный стол на ее жалостливое лицо, я ее ненавидела, догадываясь, что она думает о моей матери. Уезжая, отец оставлял в нашем красивом доме гулкую пустоту. Некому было помочь мне с алгеброй, восхититься новым костюмом, попросить обнять его или удивиться, когда я успела так вырасти. Вернувшись из очередного пункта, обозначенного на географической карте, висевшей у нас в столовой, он привозил с собой запахи иных мест и времен, пряные и томительные. Каникулы мы проводили в Париже или в Риме, усердно посещая достопримечательности, которые мне, по мнению отца, следовало посмотреть, но тянуло меня в иные места – места, где он скрывался, в странные старинные селения, где я никогда не бывала.
Пока он был в отъезде, я ходила только в школу да из школы и, возвращаясь, с грохотом сбрасывала на сверкающий паркет в прихожей сумку с книгами. Ни отец, ни миссис Клэй не позволяли мне выходить вечерами – разве что в кино на тщательно отобранный фильм с тщательно отобранной подружкой. Теперь я поражаюсь тому, что ни разу не возмутилась против этих запретов. Как бы то ни было, я предпочитала одиночество: в нем я росла и чувствовала себя как рыба в воде. Я преуспевала в учебе, но не в общественной жизни. Девочки-ровесницы приводили меня в ужас – особенно горластые, непрерывно курящие всезнайки из семей знакомых дипломатов. В их кругу я всегда чувствовала, что платье у меня слишком длинное – или слишком короткое – и опять я одета не «как все». Мальчики казались таинственными существами из иного мира, хотя порой я смутно мечтала о мужчинах. А в сущности, счастливее всего я бывала в отцовской библиотеке: огромной красивой комнате на втором этаже.
Возможно, когда-то отцовская библиотека была просто гостиной, но он проводил с книгами куда больше времени, чем с гостями, и считал, что просторная библиотека важнее большой гостиной. Мне с давних пор был открыт свободный доступ к его коллекции. Пока отца не было дома, я проводила часы за столом черного дерева, готовя домашние задания, или же лазала по полкам, скрывавшим стены. Позже я поняла, что отец то ли забыл, что стояло у него на верхних полках, то ли – скорее – полагал, что мне до них ни за что не добраться, однако со временем я дотянулась не только до перевода «Камасутры», но и до старинного тома, рядом с которым обнаружился конверт с пожелтевшими бумагами.
И по сей час не знаю, что подтолкнуло меня достать их с полки. Однако заставка посреди книги, дух древности, поднимавшийся от ее страниц и открытие, что бумаги – частная переписка, властно захватили мое внимание. Я знала, что нехорошо читать личные бумаги, да и вообще чужие письма, и к тому же опасалась, что в комнату вдруг ворвется миссис Клэй с намерением смахнуть пыль с безукоризненно чистого стола, – и потому, наверное, то и дело оглядывалась через плечо на дверь. Но все же я не удержалась и не отходя от полки, прочла первый абзац лежавшего сверху письма.
«12 декабря 1930 г. Тринити-колледж, Оксфорд.
Мой дорогой и злосчастный преемник!
Жалость наполняет меня, когда я представляю, как ты, кем бы ты ни был, читаешь эту повесть. Отчасти я жалею и себя – потому что, если мои записи попали к тебе в руки, я несомненно в беде, а быть может, меня постигла смерть или худшее, чем смерть. Но и тебя мне жаль, мой еще неведомый друг, потому что письмо мое будет рано или поздно прочитано лишь тем, кому не обойтись без этих гибельных знаний. Ты не только в некотором смысле преемник мой: скоро ты станешь моим наследником – и мне горько передавать другому, быть может, недоверчивому читателю опыт моих собственных столкновений со злом. Не знаю, почему мне самому досталось такое наследство, однако надеюсь понять со временем – возможно, пока набрасываю для тебя эти записки или в ходе дальнейших событий».
На этом месте чувство вины, или иное чувство, заставило меня поспешно спрятать письмо обратно в конверт, но мысли о нем не оставляли меня весь день и наутро проснулись вместе со мной. Когда отец вернулся из последней поездки, я искала случая расспросить его о письме и о странной книге. Я ждала, когда он освободится и мы останемся наедине, но он в те дни был сильно занят, а в моем открытии было нечто, мешавшее мне обратиться к нему. В конце концов я напросилась с ним в следующую командировку. Впервые у меня появился от него секрет, и впервые я на чем-то настаивала.
Отец согласился нехотя. Он переговорил с моими учителями и с миссис Клэй, предупредил, что у меня окажется вдоволь времени для уроков, пока он будет на совещаниях. К этому я была готова: детям дипломатов не привыкать дожидаться родителей. Я уложила в свой матросский сундучок учебники и двойной запас чистых гольфов, а утром, вместо того чтобы отправиться в школу, вышла вместе с отцом и в молчаливом восторге прошагала с ним пешком до вокзала.
Поезд довез нас до Вены, отец не выносил самолетов, которые, по его словам, отняли у путешественников дорогу. Одну короткую ночь мы провели в отеле и снова сели в поезд, чтобы пересечь Альпы среди бело-голубых вершин с названиями, памятными мне по домашней карте. Пройдя через пыльное желтое станционное здание, отец нашел арендованную им машину, и я, затаив дыхание, смотрела вокруг, пока мы не свернули в ворота города, о котором он рассказывал так часто, что мне случалось видеть его во сне.
К подножию Словенских Альп осень приходит рано. Еще до сентября обильная жатва обрывается внезапными проливными дождями, которые льют дни напролет и сбивают листья на улочки деревень. Сейчас мне уже за пятьдесят, но раз в несколько лет я бываю здесь и в памяти неизменно оживает первая встреча с сельской Словенией. Это древняя земля. И она все более погружается inaeturnum с наступлением очередной осени, неизменно заявляющей о себе тремя красками в общей палитре: зеленая страна, два-три желтых листка и серый предвечерний сумрак. Должно быть, римляне, оставившие здесь крепостные стены, а западнее, у побережья, еще и гигантские арены, знавали эту осень и ощущали такой же холодок по спине. Когда машина проехала в ворота старейшего из юлианских городов, я обхватила себя за плечи. Впервые меня поразил мучительный восторг путешественника, заглянувшего в дряхлое лицо истории.
Поскольку моя повесть начинается с этого городка, то, ограждая от туристов, следующих дорогами судьбы с путеводителями в руках, я назову его Эмоной, как называли римляне. Эмона была построена на остатках свайного поселения бронзового века, тянувшегося вдоль реки, по берегам которой теперь высились современные здания. А через пару дней я увидела особняк мэра, жилые дома семнадцатого века, украшенные серебряными fleurs-de-lys, покрытый густой позолотой внутренний фасад огромного здания рынка, ступени которого от тяжелых дверей с мощными засовами спускались прямо к воде. Веками через эти двери, товары доставлявшиеся речным путем, попадали прямо в чрево города. А там, где по берегам когда-то теснились лачуги бедноты, теперь широко разрослись старые платаны – деревья европейских городов, они вознесли ветви над городской стеной и сбрасывали ленточки коры в речной поток.
За рынком под тяжелым небом раскинулась главная городская площадь. Эмона, как и ее южные сестры, щеголяла пестротой хамелеонового прошлого: венецианские «деко», величественные красные церковные здания от Ренессанса до славянского католицизма и сутулые бурые костелы, напоминавшие о Британских островах. (Святой Патрик посылал в эти края миссионеров, замкнув круг новой религии, вернувшейся к своим средиземноморским истокам, в городок, гордившийся первыми христианскими общинами в Европе.) То здесь, то там Оттоманская Порта заявляла о себе резьбой дверей или остроконечными оконными проемами. За рынком отзванивала вечернюю мессу маленькая австрийская церквушка. Мужчины и женщины в синих робах расходились по домам после социалистического рабочего дня, пряча под зонтами пакеты с покупками. Направляясь к сердцу Эмоны, мы с отцом пересекли реку по чудному старинному мостику, охраняемому зеленокожими бронзовыми драконами.
– Там замок – сказал мне отец, притормозив на краю площади и указывая вверх сквозь пелену дождя. – Хочешь, посмотри!
Я, конечно, хотела. Я тянулась и высовывала голову в окошко, пока не сумела разглядеть сквозь промокшие кроны деревьев кусочек замка – будто выеденные молью на старинном гобелене бурые башни на крутом холме.
– Четырнадцатый век? – вспоминал отец. – Или тринадцатый? Я не слишком разбираюсь в этих средневековых руинах: с точностью до века, не больше. Посмотрим в путеводителе.
– А можно туда подняться и поразведать?
– Узнаем, когда я завтра освобожусь. На первый взгляд кажется, что в этих башнях и птицам селиться небезопасно, но ведь никогда не знаешь…
Мы оставили машину на стоянке у городского правления. Отец галантно помог мне выйти, протянув сухую руку в кожаной перчатке.
– В отель еще рановато. Не хочешь ли горячего чаю? Или можно перекусить в столовой. Дождь все сильней, – неуверенно заметил он, оглядывая мой шерстяной жакетик и юбку.
Я торопливо достала непромокаемую накидку с капюшоном, которую он в прошлом году привез мне из Англии. Поезд шел от Вены целый день, так что я успела снова проголодаться после обеда в вагоне-ресторане.
Однако не столовая, с ее красно-голубыми лампами за тусклой витриной и официантками в босоножках на высокой платформе и непременным линялым портретом товарища Тито, заманила нас к себе. Пробираясь сквозь промокшую толпу, отец вдруг ускорил шаг.
– Сюда!
Я вприпрыжку побежала за ним. Капюшон падал на глаза, и я двигалась почти вслепую. Отец высмотрел вход в авангардистскую чайную. За широкими окнами под завитками лепнины бродили аисты, на бронзовых дверях переплетались стебли лотоса. Дверь тяжело захлопнулась, впустив нас и дождь превратился в туманную дымку на стеклах, словно серебряные птицы брели по широкой водяной глади.
– Поразительно, как им удалось сохраниться в последние тридцать лет… Социализм не слишком бережет свои сокровища.
Отец сворачивал свою накидку – «лондонский туман».
За столиком у окна мы пили чай с лимоном, обжигающий руки сквозь толстые стенки чашек, ели сардины, уложенные на намазанный маслом белый хлеб, и даже получили несколько кусочков торта.
– На этом лучше остановиться, – сказал отец.
В последние месяцы меня стала раздражать его привычка снова и снова дуть, остужая, на чай, и я до дрожи боялась неизбежной минуты, когда он прервет интересное занятие или оторвется от лакомства, сберегая место для ужина.
Глядя на его аккуратный твидовый пиджачок поверх свитера с высоким воротом, я думала, что он запретил себе все приятные мелочи, кроме дипломатии, которая полностью поглотила его. Мы были бы счастливее, думалось мне, если бы только он не принимал все так серьезно и позволял себе радоваться жизни.
Однако я молчала, зная, что он не выносит моих замечаний, между тем как мне хотелось кое о чем спросить. Пришлось дать ему допить чай, так что я откинулась на спинку стула, ровно настолько, чтобы у отца не было причин попросить меня не разваливаться. Сквозь серебряную проволоку на стекле мне виден был мокрый город, ставший сумрачным с наступлением вечера, и прохожие, перебегающие под косыми струями ливня. Чайная, где должны были бы толпиться дамы в длинных строгих платьях цвета слоновой кости и господа с острыми бородками над широкими бархатными воротничками, оставалась пуста.
– Только сейчас понял, как устал за рулем. – Отец отставил чашку и указал на смутно видневшийся сквозь ливень замок. – Мы приехали с той стороны, обогнув холм. С его вершины должны быть видны Альпы.
Я вспомнила белые плащи на плечах гор и почувствовала их дыхание над городом. Лишь их белые вершины оставались с нами по эту сторону хребта. Я выждала, задержав дыхание.
– Ты не расскажешь мне что-нибудь?
Рассказы были одним из тех утешений, в которых отец никогда не отказывал своему оставшемуся без матери ребенку: сюжеты одних он заимствовал из своего счастливого детства в Бостоне, другие повествовали о самых экзотических его путешествиях. Иногда он придумывал на ходу, но с возрастом я стала уставать от сказок, и они уже не увлекали меня как в детстве.
– Об Альпах?
– Нет… – Меня охватил необъяснимый приступ страха. – Я нашла одну вещь и хотела тебя спросить…
Он повернулся, снисходительно взглянул на меня, чуть подняв седеющие брови над серыми глазами.
– У тебя в библиотеке, – продолжала я. – Извини, я там рылась и нашла какие-то бумаги и книгу. Я не читала писем… почти. Я думала…
– Книгу? – Он говорил все так же мягко, вертя чашку в надежде выжать из нее последнюю каплю чая, и слушал, казалось, вполуха.
– Они такие… книга очень старая и на развороте нарисован дракон.
Он подтянулся, сел очень прямо, сдерживая заметную дрожь. Это странное движение мгновенно насторожило меня. Рассказ, если я его услышу, будет непохож на другие рассказы. Он смотрел на меня исподлобья, и я вдруг заметила усталость и грусть во взгляде.
– Ты сердишься? – Теперь я тоже разглядывала чашку.
– Нет, милая.
Он вздохнул глубоко, едва ли не горестно. Маленькая светловолосая официантка подлила нам чаю и снова оставила одних, а ему все никак было не начать.
Дата добавления: 2015-07-26; просмотров: 53 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Обращение к читателю | | | ГЛАВА 2 |