Читайте также: |
|
– Да здравствуют кондотьеры!
– Да здравствует "Адью" Пангратт! Да здравствует Сладкая Ветреница!
Джулия украдкой смахнула слезу, поймав на лету брошенную из толпы гвоздику.
– Даже не мечтала... – сказала она. – Такой триумф... Как жаль, что Фронтин...
– Романтическая ты натура, – улыбнулся Лоренцо Молля. – Ты умиляешься, Джулия.
– Умиляюсь. Слушай команду! Равнение налево! Солдаты выпрямились в седлах, повернули головы к трибуне и установленным на ней тронам и креслам. "Вижу Фольтеста, – подумала Джулия. – А вот тот, бородатый, пожалуй, Хенсельт из Каэдвена, а вот тот интересный – Демавенд из Аэдирна... Та матрона, должно быть, королева Гедвига... А молокосос, что рядом с ней, королевич Радовид, сын убитого короля... Бедный мальчишка..."
***
– Да здравствуют кондотьеры! Да здравствует Джулия Абатемарко! Виват, "Адью" Пангратт! Виват, Лоренцо Молля!
– Да здравствует коннетабль Наталис!
– Да здравствует королева! Фольтест, Демавенд, Хенсельт... Да здравствуют!
– Да здравствует господин Дийкстра! – взревел кто-то, видать, подхалим.
– Да здравствует его святейшество! – рявкнули из толпы несколько платных клакеров.
Кирус Энгелькинд Хеммельфарт, иерарх Новиграда, не без труда встал, помахал толпе и дефилирующей армии ручкой, не очень вежливо повернувшись задом к королеве Гедвиге и несовершеннолетнему Радовиду, заслонив их при этом полами своего одеяния.
"Никто не крикнет "Да здравствует Радовид!" – подумал заслоненный солидным задом иерарха королевич. – Никто даже не взглянет в мою сторону. Никто не крикнет в честь моей матери. И даже не вспомнит моего отца, не возгласит криком ему славу. Сегодня, в день триумфа, в дни согласия, примирения, к которому отец, как ни говори, тоже причастен. Поэтому его и убили".
И тут он почувствовал затылком взгляд. Нежный, как что-то такое, чего он не знал либо знал, но только в мечтах. Что-то такое, что было как прикосновение мягких и жарких женских губ. Он повернул голову. Увидел впившиеся в него темные, бездонные глаза Филиппы Эйльхарт.
"Погодите, – подумал королевич, отводя глаза. – Только погодите".
Тогда никто не мог предвидеть и угадать, что этот тринадцатилетний мальчик, не имеющий ни веса, ни значения в стране, которой управляли Регентский Совет и Дийкстра, повзрослев, станет королем и, отплатив всем за нанесенные ему и его матери обиды, войдет в историю как Радовид Пятый Свирепый.
Толпа выкрикивала приветствия. Под копыта кондотьерских лошадей сыпались цветы.
***
– Джулия...
– Слушаю, "Адью".
– Выходи за меня. Стань моей женой.
Сладкая Ветреница долго не отвечала, приходя в себя от изумления. Толпа орала. Иерарх Новиграда, вспотевший, хватающий ртом воздух наподобие огромного жирного сома, благословлял с трибуны горожан, парад, город и мир.
– Но ведь ты женат, Адам Пангратт.
– Я ушел от нее. Развожусь.
Джулия Абатемарко не отвечала. Отвернулась. Удивленная. Опешившая. И очень счастливая. Неведомо почему.
Толпа вопила и кидала цветы. Над крышами домов с хрустом И дымом взрывались фейерверки.
Колокола Новиграда заходились стоном.
***
"Женщина, – подумала Нэннеке. – Когда я посылала ее на войну, она была девочкой. Вернулась женщиной. Уверенной в себе. Ощущающей свою значимость. Спокойной. Сдержанной. Женственной.
Она выиграла эту войну. Не дала войне уничтожить себя".
– Дебора, – продолжала перечислять Эурнейд тихо, но уверенно, – умерла от тифа в лагере под Майеной. Мырру убили эльфы-скоя'таэли во время нападения на лазарет под Армерией...
Катье...
– Говори, дитя мое... – мягко подбодрила Нэннеке.
– Катье, – откашлялась Эурнэйд, – познакомилась в госпитале с раненым нильфгаардцем. После заключения мира, когда обменивались военнопленными, она пошла с ним в Нильфгаард.
– Я всегда утверждала, – вздохнула полная жрица, – что для любви нет ни границ, ни кордонов. А что с Иолей Второй?
– Жива, – поспешила заверить Эурнейд. – Она в Мариборе.
– Почему не возвращается?
– Она не возвратится в храм, матушка, – тихо сказала адептка, наклонив голову. – Она работает в больнице господина Мило Вандербека, хирурга-низушка. Сказала, что хочет лечить. Что всю себя посвятит этому. Прости ее, матушка Нэннеке.
– Простить? – покачала головой первосвященница. – Я горжусь ею.
***
– Ты запоздал, – прошипела Филиппа Эйльхарт. – Ты опоздал на торжество с участием королей. Какого черта, Сигизмунд! Твое пренебрежение к протоколам достаточно известно. У тебя не было нужды так нахально проявлять его. Тем более сегодня, в такой день...
– У меня были причины. – Дийкстра ответил поклоном на взгляд королевы Гедвиги и осуждающее движение бровей иерарха Новиграда. Поймал взглядом кривую гримасу на физиономии жреца Виллемера и усмешку на лице короля Фольтеста, достойном того, чтобы его профиль чеканили на монетах.
– Мне необходимо поговорить с тобой, Филь. Филиппа подняла брови.
– Небось с глазу на глаз?
– Хорошо б. – Дийкстра едва заметно улыбнулся. – Впрочем, если пожелаешь, я соглашусь на несколько дополнительных пар глаз. Скажем, прекрасных глаз дам из Монтекальво.
– Тише, – прошипела чародейка улыбающимися губами.
– Когда можно получить аудиенцию?
– Я подумаю и дам знать. А сейчас оставь меня в покое. Здесь крупное торжество. Здесь великий праздник. Напомню, если ты сам этого не заметил.
– Великий праздник?
– Мы стоим на пороге новой эпохи, Дийкстра.
Шпион пожал плечами.
Толпа выкрикивала приветствия. В небо взметались ракеты, рассыпались огни фейерверков. Колокола Новиграда били, вещая о триумфе, о славе. Но звучали они как-то на удивление грустно.
***
– Подержи-ка вожжи, Ярре, – сказала Люсьена. – Проголодалась я, перекушу малость. Давай обмотаю тебе ремень на руке, я знаю, тебе одной неудобно.
Ярре чувствовал, как щеки ему заливает румянец стыда и унижения. Он еще не привык. Ему все казалось, будто всему миру нечего больше делать, как только пялиться на его культю, на подвернутый и зашитый рукав. Что весь мир думает только об одном: заметить увечье, а потом лицемерно сочувствовать и неискренне сожалеть, а в глубине души брезговать им и считать, что он некрасиво нарушает красивый порядок своим убогим, наглым существованием. Что вообще смеет существовать.
Люсьена – нельзя было не признать – явно отличалась в этом от всего остального мира. Она не прикидывалась, будто ничего не замечает, в ее глазах не было признаков унизительного сочувствия и еще более унизительной жалости. Ярре готов был признать, что светловолосая возница относится к нему совершенно естественно и вполне нормально. Но отгонял от себя эту мысль. Не принимал ее.
Потому что никак не мог привыкнуть воспринимать самого себя нормально.
Везущая инвалидов телега скрипела и тарахтела. После краткого периода дождей наступила жара, пробитые военными обозами выбоины на дорогах высохли и застыли гребнями и горбами фантастических форм, и телеге, которую тянула четверка лошадей, все время приходилось переваливаться через эти выбоины и колдобины. На самых больших выбоинах телега подскакивала, трещала, раскачивалась не хуже корабля во время шторма. Тогда искалеченные – в основном безногие – солдаты ругались столь же артистично, сколь и жутко. А Люсьена – чтобы не свалиться – прижималась к Ярре и обнимала его, щедро одаривая своим волшебным теплом, удивительной мягкостью и возбуждающей смесью аромата лошадей, ремней, сена, овса и молодого, ядреного девичьего пота.
Телега соскочила в очередной ухаб. Ярре уже выбрал слабину закрученных вокруг локтя вожжей. Люсьена, откусывая попеременно хлеб и колбасу, притулилась у его бока.
– Ну-ну, – заметила она его латунный медальон и бессовестно воспользовалась тем, что одна рука у него была занята вожжами. – И тебя тоже провели? Амулет-незабудка? Ох и пройдоха же тот, кто эти финтифлюшки выдумал. Большой был на них спрос во время войны, больше, чем на водку, пожалуй. И какое же там внутри имя девчачье, а ну, глянем...
– Люсьена. – Ярре залился пурпуром, чувствуя, что еще секунда – и кровь хлынет у него из щек. – Я должен тебя попросить... чтобы ты... не открывала... Прости, но это очень личное. Я не хочу тебя обижать, но...
Телега подпрыгнула, Люсьена прижалась, а Ярре замолк.
– Ци... рил... ла, – прочитала возница с трудом, но все равно удивила Ярре, который никак не ожидал от деревенской девушки столь выдающихся способностей.
– Она о тебе не забудет. – Люсьена защелкнула медальон, отпустила цепочку, глянула на юношу. – Цирилла, стало быть. Если действительно любила. Чепуха все эти чары и амулеты. Ерунда и глупистика. Если действительно любила, то не забыла, была верной. И ждет.
– Этого? – Ярре поднял культю.
Девушка слегка прищурила глаза, голубые как васильки.
– Если по-настоящему любила... – твердо повторила она, – то ждет, а все остальное – чепуховина чепуховая. Я-то знаю.
– Такой уж у тебя солидный в этом деле опыт? Так сказать, много ль ты экспериментировала?
– Не твое дело, – теперь настал черед Люсьены слегка зарумяниться, – с кем и что у меня было. И не думай, будто я из тех, которым только мигни, и они уже готовы какие-то там сперементации на сеновале вытворять. Но что знаю – то знаю. Ежели парня любишь, то всего разом, а не по частям. И не имеет значения, если даже какой-никакой части недостает.
Телега подпрыгнула.
– Ты здорово упрощаешь, – проговорил сквозь стиснутые зубы Ярре, жадно вдыхая аромат девушки. – Здорово упрощаешь и сильно идеализируешь, Люсьена. Не хочешь замечать одной мелочи. Пойми, для того, чтобы мужчина мог достойно содержать жену и семью, он должен быть, я так скажу, в полном комплекте! Калека на это не способен.
– Но-но-но! – резко перебила она. – Нечего сопли распускать. Голову тебе Черные не оторвали, а ведь ты головастый, головой работаешь. Ну чего уставился? Я – деревенская, но глаза-то у меня есть, да и уши тоже. Вполне хорошие, чтобы заметить такую мелочишку, как способ говорения истинно господских и ученых. А к тому ж...
Она наклонила голову, кашлянула.
Ярре тоже кашлянул. Телега подскочила.
– А к тому ж, – закончила девушка, – слышала я, что другие говорили. Что ты, мол, писарь. И жрец из храма. Сам, значит, видишь, что рука-то... Тьфу, плюнуть и растереть.
Телега какое-то время не подпрыгивала, но Ярре и Люсьена, казалось, вовсе этого не замечали. И им это вовсе не мешало.
– Надо ж, – сказала она после долгого молчания. – Везет мне на ученых. Был один такой... Когда-то... Подъезжал... Ученый был и в академиях учился. По имени одному можно было усечь.
– И как же его звали?
– А Семестром...
– Эй, девка! – закричал у них за спиной ефрейтор Деркач, здоровенный и угрюмый, покалеченный во время боев за Майену. – А-ну, стрельни-тко коняг бичом над задницами, ползет твоя фура словно сопля по стене!
– Будто черепаха, – добавил другой калека, почесывая выглядывающую из-под отвернутой штанины культю, на которой поблескивали пятна затянувшихся рубцов. – Осточертела уже энта пустошь! По корчме затосковал, потому как, взаправду говоря, пива хоцца. Нельзя ль порезвее ехать-то?
– Можно. – Люсьена обернулась на козлах. – Но только ежели на колдобине ось иль ступица полетят, то неделю, а то и две не пиво, а воду дождевую да сок березовый лакать будете, подводы ожидаючи. Сами не уйдете, а я вас на закорки не возьму.
– А жаль, – осклабился Деркач. – Потому как мне по ночам снится, что ты меня на себя громоздишь. Со спины, то бишь с заду. Я так шибко люблю. С заду-то! А ты, девка?
– Ах ты, голяк хромой! – взвизгнула Люсьена. – Хрен вонючий! Ты...
Она осеклась, видя, как лица сидящих на телеге инвалидов неожиданно покрываются мертвенной бледностью.
– Матка, – заплакал кто-то. – А так недалече было до дому...
– Пропали мы, – сказал Деркач тихо и совсем без эмоций. Просто отмечая факт.
"А говорили, – пронеслось у Ярре в голове, – что Белок больше нет. Что уже всех перебили. Что уже, как они выразились, "эльфий вопрос решен".
Конников было шестеро. Но при внимательном взгляде стало ясно: шесть было лошадей, а конников – восемь. Две лошади несли по паре всадников. Все ступали как-то жестко, неровно, низко опустив головы. Выглядели скверно.
Люсьена громко выдохнула.
Эльфы приблизились. Выглядели они еще хуже, чем их лошади.
Ничего не осталось от их заносчивости, от их отработанной веками высокомерности, харизматической инности. Одежда, обычно элегантная и красивая даже у партизан из команд Белок, была грязной, рваной, покрытой пятнами. Волосы, краса и гордость эльфов, растрепаны, свалялись от липкой грязи и запекшейся крови. Большие глаза, обычно надменно лишенные какого-либо выражения, стали безднами паники и отчаяния.
Ничего не осталось от их инности. Смерть, ужас, голод и мытарства привели к тому, что они стали обыкновенными. Слишком обыкновенными.
Перестали вызывать страх.
Несколько мгновений Ярре надеялся, что эльфы проедут мимо, просто пересекут тракт и исчезнут в лесу по другую сторону, не удостоив телегу и ее пассажиров даже взглядом. И останется от них только этот совершенно не эльфий, противный, отвратительный запах, запах, который Ярре знал слишком даже хорошо по лазаретам, – запах мучений, мочи, грязи и гниющих ран.
Они миновали их не глядя.
Не все.
Эльфка с темными, длинными, слипшимися от засохшей крови волосами задержала лошадь у самой телеги. Она сидела в седле неуклюже перекосившись, оберегая руку, висящую на пропитавшейся кровью перевязи, вокруг которой кружили и звенели мухи.
– Toruviel, – сказал, повернувшись, один из эльфов. – En'ca digne, luned.
Люсьена моментально сообразила, поняла, в чем дело. Поняла, на что эльфка смотрит. Крестьянка, она с детских лет свыклась с притаившимся за углом халупы синим и опухшим призраком голода. Поэтому отреагировала инстинктивно и безошибочно. Протянула эльфке хлеб.
– En'ca digne, Toruviel, – повторил эльф. Лишь у него на правом рукаве запыленной куртки серебрились молнии бригады "Врихедд".
Инвалиды на телеге, до той минуты окаменевшие и застывшие от ужаса, вздрогнули, словно возвращенные к жизни магическим заклинанием. В их протянутых эльфам руках как по мановению волшебной палочки появились краюхи хлеба, кусочки круглого сыра, солонины и колбасы.
А эльфы, впервые за тысячи лет, протянули руки людям.
А Люсьена и Ярре были первыми людьми, видевшими, как эльфка плачет. Как давится рыданиями, даже не пытаясь вытирать текущие по грязному лицу слезы. Тем самым полностью отрицая утверждение, будто у эльфов вообще нет слезных желез.
– En'ca digne, – ломким голосом повторил эльф с молниями на рукаве.
А потом протянул руку и взял хлеб у Деркача.
– Благодаря тебе, – сказал он хрипло, с трудом приспосабливая язык и губы к чужому языку. – Благодаря тебе, человек.
Спустя немного, увидев, что все уже кончилось, Люсьена чмокнула лошадям, щелкнула вожжами. Телега заскрипела и затарахтела. Все молчали.
Было уже здорово к вечеру, когда тракт заполнился вооруженными конниками. Командовала ими женщина с совершенно седыми, коротко остриженными волосами и злым, суровым лицом, обезображенным шрамами, один из которых пересекал щеку от виска до краешка рта, а другой подковкой охватывал глазную впадину. У женщины не было значительной части правой ушной раковины, а ее левая рука пониже локтя оканчивалась кожаным цилиндром с латунным крючком, за который были зацеплены поводья.
Женщина, осматривая их злым, полным застывшей мстительности взглядом, спросила об эльфах. О скоя'таэлях. О террористах. О беглецах, недобитках команды, рассеянной два дня тому назад.
Ярре, Люсьена и инвалиды, избегая взглядов беловолосой и одноглазой женщины, неразборчиво отвечали, что-де, нет, никого не встречали и никого не видели.
"Врете, – думала Белая Райла, та, которая некогда была Черной Райлой. – Врете, знаю. Из жалости врете.
Но это все равно ничего не значит и не меняет.
Ибо я – Белая Райла – жалости не знаю".
***
– Уррррааа! Да здравствуют краснолюды! Ура, Барклай Эльс!
– Да здравссствуууют!
Новиградская брусчатка гудела под коваными сапожищами служак из Добровольческой Рати. Краснолюды шагали типичным для них строем, пятерками, штандарт с молотами реял над колонной.
– Да здравствует Махакам! Виват, краснолюды!
– Хвала им! Слава!
Неожиданно кто-то из толпы рассмеялся. Несколько человек поддержали. А через минуту хохот охватил уже всех.
– Какой афронт... – выдохнул иерарх Хеммельфарт. – Какой скандал... Это непростительно...
– Паршивые нелюди! – рыкнул жрец Виллемер.
– Прикиньтесь, будто не замечаете, – спокойно посоветовал Фольтест.
– Нечего было экономить на продовольствии, – кисло сказала Мэва, – и отказывать в снабжении.
Краснолюдские офицеры были серьезны и выдержанны, перед трибуной выпрямились и отдали честь, а вот фельдфебели и солдаты Добровольческой Рати показали свое отношение к сокращению ассигнований на Рать, осуществленному королями и иерархом. Одни, проходя мимо трибуны, демонстрировали королям согнутые в локте руки, другие изображали второй из своих любимых жестов: кулак с торчащим вверх средним пальцем. Этот жест в академических кругах назывался digitus infamis ["Бесстыжий средний палец" (лат.) – что-то вроде российского "кукиша".]. Плебс называл его еще обиднее.
Появившиеся на лицах королей и иерарха пятна доказывали, что оба эти названия им известны.
– Не надо было скупиться. Это их оскорбило, – повторила Мэва. – Краснолюды – гордый народец.
***
Ревун на Эльскердеге завыл, вой перешел в жуткое пение. Однако сидевшие у костра не повернули голов.
Первым после долгого молчания заговорил Бореас Мун:
– Мир изменился. Справедливость восторжествовала.
– Ну, насчет справедливости, конечно, перебор, – слабо усмехнулся пилигрим. – Однако я, пожалуй, соглашусь с тем, что мир как бы приспособился к основному закону физики.
– Интересно, – протянул эльф, – не об одном ли и том же законе мы думаем?
– Любое действие, – сказал пилигрим, – вызывает противодействие.
Эльф прыснул, но это был вполне доброжелательный звук.
– Одно очко – в твою пользу, человек.
***
– Стефан Скеллен, сын Бертрама Скеллена, бывший имперский коронер, встань. Высокий Трибунал вечной по милости Великого Солнца Империи признал тебя виновным в преступлениях и деяниях незаконных, а именно: государственной измене и участии в заговоре, имеющем целью предательское покушение на установленный порядок, а также особу его императорского величества лично. Вина твоя, Стефан Скеллен, подтверждена и доказана. Трибунал не усматривает смягчающих обстоятельств. Его наивеличайшее императорское величество не соизволил воспользоваться правом помилования.
– Стефан Скеллен, сын Бертрама Скеллена, из зала заседаний ты будешь перевезен в Цитадель, откуда по истечении соответствующего времени будешь выпровожден. Однако поскольку ты есть не что иное, как предатель, ты недостоин ступать по земле Империи, а посему будешь уложен на деревянные волоки и на волоках оных лошадьми приволочен на площадь Тысячелетия. А поскольку как предатель ты воздухом Империи дышать недостоин, постольку будешь ты на площади Тысячелетия рукою палача повешен за шею на шибенице между небом и землею. И будешь там висеть до тех пор, пока не умрешь. Тело твое будет сожжено, а пепел развеян на четырех ветрах.
– Стефан Скеллен, сын Бертрама, предатель. Я, председатель Верховного Трибунала Империи, осуждаю тебя, в последний раз произношу твое имя. С сей минуты да будет оно предано забвению.
***
– Получилось! Получилось! – крикнул, влетая в деканат, профессор Оппенхойзер. – Успех, господа! Наконец-то! Наконец! И все-таки оно вертится! И все-таки оно действует! Действует! Оно действует!
– Серьезно? – спросил нагловато и довольно скептически Жан Ла Вуазье, профессор химии, прозванный студентами Углеодородом [Углеодород – "углевонючка", от уголь плюс одор. Одор – вонь, залах, зловоние (лат.).]. – Этого быть не может. Интересно, а что именно действует?
– Вечный двигатель!
– Perpetuum mobile? – заинтересовался Эдмунд Бамблер, престарелый преподаватель зоологии. – Действительно? А вы не преувеличиваете, коллега?
– Нисколько! – воскликнул Оппенхойзер и подпрыгнул козликом. – Ни капельки! Действует! Двигатель... э... движется! Я его запустил, и он работает! Работает беспрерывно! Безостановочно! Постоянно! На веки веков! Это невозможно рассказать, коллеги, это нужно увидеть! Идемте в мою лабораторию! Живее!
– Я завтракаю, – запротестовал Углеодород, но его протест утонул в шуме и всеобщей спешке. Профессора, магистры и бакалавры поспешно накидывали на тоги плащи и делии, бежали к выходу, ведомые продолжающим выкрикивать и жестикулировать Оппенхойзером. Углеодород показал им вслед digitus infamis и вернулся к своей булке с паштетом.
Группа ученых, по дороге разрастающаяся за счет все новых и новых желающих узреть плоды тридцатилетних усилий Оппенхойзера, быстро преодолела расстояние, отделяющее деканат от лаборатории известного физика. Они уже вот-вот должны были открыть дверь, когда земля внезапно содрогнулась. Внезапно и ощутимо. Более того – весьма ощутимо. И еще более того – очень даже ощутимо.
Это был сейсмический толчок, один из серии толчков, вызванных разрушением замка Стигга, укрытия Вильгефорца. Разрушения, осуществленного чародейками. Сейсмическая волна дошла от далекого Эббинга даже сюда, в Оксенфурт.
Со звоном вылетело несколько стеклышек из витража на фронтоне Кафедры Изящных Искусств. С исчерканного неприличными словами цоколя свалился бюст Никодемуса де Боота, первого ректора Академии. Со стола в деканате свалилась кружка с травяным настоем, которым Углеодород запивал булку с паштетом. Свалился с паркового платана студент первого курса физического факультета Альберт Цвейштейн, забравшийся на дерево, чтобы покрасоваться перед студентками-медичками.
A perpetuum mobile профессора Оппенхойзера, его легендарный вечный двигатель, крутанулся еще раз-другой и остановился. На веки веков.
И уже никогда больше его никому запустить не удавалось.
***
– Да здравствуют краснолюды!
"Ну – орава, ну – шайка, – думал иерарх Хеммельфарт, дрожащей рукой благословляя марширующих бородатых коротышек. – Кого здесь приветствуют? Продажных наемников, непристойных краснолюдов! Что же это за странный набор? Кто, в конце концов, выиграл войну, они или мы? О боги, необходимо обратить на это внимание королей. Когда историки и писатели возьмутся за работу, надо будет подвергнуть их потуги цензуре. Наемники, ведьмаки, алчные разбойники, нелюди и всякие другие подозрительные элементы должны исчезнуть со страниц истории человечества. Их необходимо вычеркнуть, вымарать, стереть. Ни слова о них. Ни слова.
И ни слова о нем, – подумал иерарх, сжимая губы и глядя на Дийкстру, наблюдающего за парадом с явно утомленной миной.
Надо будет, – подумал иерарх, – дать королям совет относительно этого Дийкстры. Его существование – позор для порядочных людей.
Безбожник и прохвост. И пусть он исчезнет бесследно. И будет забыт".
***
"Не бывать этому, пурпурный лицемерный боров, – думала Филиппа Эйльхарт, запросто читая мысли иерарха. – Ты мечтаешь о том, чтобы управлять, диктовать и влиять? О том, чтобы решать? Не бывать этому. Решать ты можешь исключительно вопросы собственных геммороидных шишек, да и тут, в твоей собственной заднице, твои решения мало что будут значить. А Дийкстра останется. Пока будет мне нужен".
***
"Когда-нибудь ты ошибешься, – думал жрец Виллемер, глядя на блестящие карминовые губы Филиппы. – Когда-нибудь какая-нибудь из вас совершит ошибку. Вас погубит зазнайство, наглость и нахальство. Заговоры, которые вы плетете. Аморальность. Мерзопакостность и извращенность, которым вы предаетесь, которые составляют вашу жизнь. Все выйдет на явь, развеется смрад грехов ваших, когда вы совершите ошибку. Такая минута должна неминуемо наступить.
Даже если вы ошибки не совершите, отыщется способ обвинить вас. Постигнет человечество какое-нибудь несчастье, случится какое-нибудь поражение, придет какая-нибудь напасть: зараза либо эпидемия... И вот тогда-то вину свалят на вас. Вас обвинят в том, что вы не сумели несчастье предотвратить, не сумели ликвидировать его последствий.
И во всем виновны будете вы.
И тогда распалят костры".
***
Дряхлый полосатый кот, из-за масти прозванный людьми Рыжиком, умирал. Умирал чудовищно. Дергался, напрягался, царапал землю, его рвало кровью и слизью, сотрясали конвульсии. К тому же у него был кровавый понос. Он мяукал, хотя это было ниже его достоинства. Мяукал жалостно, тихо. Быстро слабел.
Рыжик знал, почему умирает. По крайней мере догадывался, что его убило.
Несколько дней назад в цинтрийский порт заглянул странный корабль, старый и очень грязный парусник, вконец запущенная рухлядь, почти разваливающийся остов. "Катриона" – гласила едва проглядывающая надпись на носу парусника. Надписи этой Рыжик – естественно – прочитать не умел. Из странного плашкоута, воспользовавшись швартовкой, выползла на набережную крыса. Только одна. Вылинявшая, запаршивевшая, еле двигающаяся. У нее не было одного уха.
Рыжик загрыз крысу. Он был голоден, но инстинкт не позволил ему сожрать эту мерзость. Однако несколько блох, больших блестящих блох, которыми кишмя кишела шерсть грызуна, успели перебраться на Рыжика и угнездиться в его шубке.
– Что с ним?
– Не иначе – кто-то отравил. Или сглазил.
– Тьфу, какая мерзость! Ну и воняет, сволочь! Убери его с лестницы, женщина!
Рыжик напрягся и беззвучно раскрыл рот.
Он уже не чувствовал ни пинков, ни ударов метлы, которыми хозяйка благодарила его за то, что он одиннадцать лет ловил мышей. Выброшенный со двора, он умирал в пенящейся мылом и мочой канаве. Умирал, желая этим неблагодарным людям заболеть тоже. И страдать так, как страдает он.
Его пожеланию предстояло вскоре исполниться. Причем в гигантских масштабах. Воистину гигантских масштабах.
Женщина, выбросившая Рыжика со двора, остановилась, задрала юбку и почесала ногу под коленом. Зудило.
Ее укусила блоха.
***
Звезды над Эльскердегом светились ярко. Мерцали. Искры костра блекли на их фоне.
– Ни цинтрийский мир, – сказал эльф, – ни тем более проведенный с большой помпой новиградский парад нельзя считать отметинами и верстовыми камнями. Что за понятия такие? Политическая власть не может творить истории с помощью актов или декретов. Не может она и давать истории оценку, выставлять баллы или раскладывать по полочкам, хотя в гордыне своей ни одна власть таковой истины не признает и не приемлет. Одним из ярчайших проявлений вашего человеческого зазнайства является так называемая историография, попытки судить и выносить приговоры, как вы говорите, "делам минувших дней". Для вас, людей, это типично и проистекает из того факта, что природа наделила вас эфемерной, муравьиной, мотыльковой, смешной жизнью однодневок, не дотягивающей и до сотни лет. Вы же к своему существованию насекомых пытаетесь подстраивать весь мир. А меж тем история – процесс непрерывный и бесконечный. Невозможно поделить историю на кусочки – отсюда и досада – от даты до даты. Историю нельзя декретировать и тем более изменить королевскими указами. Даже выиграв войну.
– Я философствовать не стану, – сказал пилигрим. – Как было сказано, я человек простой, прямой и некрасноречивый. Однако осмелюсь заметить вот что: во-первых, короткая как у насекомых жизнь защищает нас, людей, от декадентства, склоняет к тому, чтобы, ценя жизнь, жить интенсивно и творчески, использовать каждую минуту жизни и радоваться ей. А когда потребуется, без сожаления отдать ее за нужное дело. Я говорю и мыслю как человек, но ведь точно так же мыслили долгожители эльфы, когда шли биться и умирать в командах скоя'таэлей. Если я не прав, пусть меня поправят.
Пилигрим выждал соответствующее время, но никто его не поправил.
– Во-вторых, – продолжал он, – мне кажется, политическая власть, хоть она и не способна изменить историю, может своими действиями создать вовсе не плохие иллюзии и видимости такой способности. Для этого у власти имеются методы и инструменты.
– О да, – ответил эльф, отворачиваясь. – Здесь вы попали в самую суть, господин пилигрим. У власти есть методы и инструменты. Такие, с которыми невозможно дискутировать.
***
Галера ударила бортом по обросшей водорослями и ракушками свае. Бросили сходни. Загремели крики, проклятия, команды.
Кричали чайки, подхватывающие отбросы, что покрывали зеленую грязную воду порта. Побережье кишело людьми. В основном в военной форме.
Дата добавления: 2015-07-24; просмотров: 82 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА 5 4 страница | | | ГЛАВА 10 4 страница |