Читайте также: |
|
*
По дороге обратно к железнодорожной станции Карлайла Чамча упомянул, что деревни пустеют.
— Здесь нечем заняться, — ответила Алли. — Вот здесь и пусто. Джабраил говорит, что не может привыкнуть к мысли, что всё это место источает бедность: говорит, это кажется ему роскошью после индийского многолюдья.
— А Ваша работа? — поинтересовался Чамча. — Как насчёт неё?
Она улыбнулась ему, фасад ледяной девы медленно таял.
— Вы хороший человек, если спрашиваете. Я продолжаю думать, что однажды она станет центром моей жизни, вместо того, что было там первым. Или, ладно, хотя, наверное, трудно использовать вместо единственного числа множественное: нашей жизни. Так звучит лучше, верно?
— Не позволяйте ему отрезать вас от мира, — посоветовал Саладин. — От Нервина, от ваших собственных миров, неважно.
Это был момент, когда можно было сказать, что его кампания по-настоящему началась; когда он ступил на эту лёгкую, соблазнительную тропу, идти по которой можно было лишь единственным способом.
— Вы правы, — сказала Алли. — Боже, если бы он только знал. Его драгоценный Сисодия, например: он приходит не только ради этих семифутовых кинозвездочек, хотя их он, несомненно, тоже любит.
— Он пытался клеиться, — предположил Чамча; и одновременно сделал себе зарубку на случай, если придётся использовать эту информацию когда-нибудь позже.
— Он совсем бесстыжий, — рассмеялась Алли. — Это было прямо под носом Джабраила. Хотя он не слушает отказов: он только кланяется и бормочет без о, биби... обибид, а потом опять. Представляете, если бы я рассказала об этом Джабраилу?
На станции Чамча пожелал Алли удачи.
— Мы должны быть в Лондоне через пару недель, — сказала она через автомобильное окно. — У меня назначены совещания. Может быть, вы с Джабраилом сможете встретиться тогда; это действительно хорошо влияет на него.
— Зовите в любое время, — помахал он на прощание и смотрел вослед ситроену, пока тот не скрылся из поля зрения.
*
Эта Алли Конус, третья точка треугольника фантазии — в значительной степени благодаря которой и могли быть вместе Джабраил и Алли, воображая друг друга, из своих личных соображений, теми «Алли» и «Джабраилом», в которых мог влюбиться каждый; и разве сам Чамча теперь не попал в зависимость от требований собственного озабоченного и разочарованного сердца? — должна была стать невольным, невинным агентом Чамчиной мести, которая стала гораздо более простой для своего проектировщика, Саладина, когда тот узнал, что Джабраил, с которым он договорился провести экваториальный лондонский полдень, ничего не желал столь сильно, как живописать в смущающих деталях плотский экстаз разделения Аллилуйиной постели. Каким нужно быть человеком, с отвращением задавался вопросом Саладин, чтобы наслаждаться вываливанием самого интимного перед посторонними? Пока Джабраил (обладающий подобными склонностями) описывал позы, любовные покусывания, тайные словари желания, они прогуливались по Спитлбрикским Полям среди школьниц, и катающейся на роликах малышни, и отцов, неумело швыряющих бумеранги и летающие тарелки своим насмешливым сыновьям, и пробирались мимо поджаривающейся на пляже горизонтальной секретарской плоти; и Джабраил прервал свою эротическую рапсодию, дабы заметить исступлённо, что «я смотрю порой на этих розовых людей, и вместо кожи, мистер Вилкин, я вижу гниющее мясо; я чую их гнилостное зловоние здесь, — он пылко раздул ноздри, будто раскрывая тайну, — у себя в носу»[1237]. Затем вернулся к внутренней поверхности бёдер Алли, её облачным глазам, совершенной долине её попки, лёгким вскрикам, которые она издавала. Этот человек находился в неизбежной опасности распасться по швам. Дикая энергия, маниакальная неповторимость его описаний, предложенных Чамче (которому приходилось снова и снова сокращать их дозировки), это вознесение на гребень высшего безумства, это состояние лихорадочного возбуждения были подобны слепому опьянению в одном отношении (с точки зрения Алли), а именно — что Джабраил мог не помнить, что говорил или делал, когда — неизбежно — спускался с небес на землю.
Дальше и дальше следовали подробности: необыкновенная длина её сосков, её неприязнь к прикосновениям к пупку, чувствительность пальцев её ног. Безумие или не безумие, сказал себе Чамча, но весь этот демонстративный сексуальный трёп (поскольку Алли в ситроене вела его тоже) был слабостью их так называемый «великой страсти» (термин, который Алли использовала только полушутя — ибо в этой фразе не было ничего иного, о чём ещё можно было сказать что-то хорошее; не было просто никакого другого аспекта их близости, о котором можно было распевать рапсодии).
В то же самое время, однако, он чувствовал себя пробуждающимся. Он стал видеть себя стоящим под её окном, пока она стояла там обнажённая, словно актриса на экране, и мужские руки ласкали её тысячами путей, подводя её всё ближе и ближе к экстазу; он начинал видеть себя обладателем этой пары рук, он почти чувствовал её прохладу, её реакцию, почти слышал её крики.
Он контролировал себя. Его желание вызывало у него отвращение. Она была недосягаема; это был чистой воды вуайеризм[1238], и Чамча не хотел уступать ему.
Но желания, пробуждённые откровениями Джабраила, не уходили.
Сексуальная одержимость Джабраила, напомнил себе Чамча, на самом деле сделает кое-что более простым.
— Она, конечно же, весьма привлекательная женщина, — произнёс он ради эксперимента и, к своему удовлетворению, получил яростный, отчаянный блеск глаз в ответ.
После чего Джабраил, деланно успокоившись, обнял Саладина и прогрохотал:
— Прости, Вилкин, я — негодяй с дурным характером, беспокоящийся о ней. Но ты и я! Мы — бхаи-бхаи! Бывало и хуже, и мы прошли через всё, улыбаясь; пойдём теперь, довольно этого крохотного, ничтожного парка. Давай двинем в город.
Есть миг, предшествующий злу; затем ещё миг; затем время после того, когда шаг сделан, и каждый последующий, больший шаг становится легче в геометрической прогрессии.
— Всё отлично, — ответил Чамча. — Я рад видеть тебя так здорово выглядящим.
Мальчик лет шести-семи проехал мимо них на BMX-велосипеде[1239]. Обернувшись, чтобы проследить за движением парнишки, Чамча увидел, что тот уверенно катится вниз, вдаль от аллеи, укрытой древесными кронами, сквозь которые тут и там сочится горячий солнечный свет. Шок от обнаружения своего сновидения воочию мгновенно дезориентировал Чамчу и оставил дурной привкус во рту: кислый букет могло-бы-быть. Джабраил поймал такси; и назвал Трафальгарскую площадь.
О, он был в превосходном настроении в этот день, неся вздор о Лондоне и англичанах почти с прежней живостью. Где Чамча видел очаровательно выцветшее великолепие, Джабраил замечал крушение, Город-Робинзон, застрявший на острове своего прошлого и пытающийся, при помощи деклассированных Пятниц, соблюдать приличия. Под пристальным взглядом каменных львов он гонялся за голубями, крича:
— Клянусь, мистер Вилкин, я никогда не видел таких жирных дома; давай возьмём одного домой на обед[1240].
Английская душа Чамчи съёживалась от стыда. Позже, в Ковент-Гардене, он поведал Джабраилу назидания ради о том дне, когда старый плодово-овощной рынок был перемещён к Девяти Вязам[1241]. Власти, обеспокоенные крысами, запечатали коллекторы и перебили десятки тысяч; но многие сотни уцелели.
— В тот день голодные крысы заполонили тротуары, — вспоминал он. — Все пути от Набережной и до Моста Ватерлоо[1242], в магазины и из них, отчаянно нуждаясь в пище.
Джабраил фыркнул.
— Теперь я знаю, что это — тонущий корабль, — вскричал он, и Чамча почувствовал, что ярость готова вырваться наружу.
— Даже проклятые крысы. — И, после паузы: — Им ведь был нужен Бродячий Дудочник[1243], не так ли? Ведущий их к гибели с музыкой.
Когда он не оскорблял англичан и не описывал тело Алли от корней волос до мягкого треугольника на поле любви, проклятой йони [‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡], — он, казалось, жаждал составлять списки: каковы десять самых любимых книг мистера Вилкина, хотел он знать; а также фильмов, женщин-кинозвёзд, блюд. Чамча выдавал заурядные космополитические ответы. В его список кинофильмов входили «Потёмкин», «Кейн», «Otto e Mezzo», «Семь Самураев», «Альфавиль», «El Angel Exterminador»[1244].
— Тебе промыли мозги, — насмехался Джабраил. — Это всё дерьмо западного мира искусства.
Его десятка наилучших явилась из «дома» и была вызывающе низкопробной. «Мать Индия», «Мистер Индия», «Шри Чарсавбис»[1245]: ни Рэя, ни Мринал Сена, ни Аравиндана или Гхатака[1246].
— Твоя башка забита всяким хламом, — уведомил он Саладина, — ты забыл всё то, что стоит знать.
Его постоянное возбуждение, его неразборчивое стремление превратить мир в совокупность хит-парадов, его свирепый темп ходьбы — они, должно быть, прошли миль двадцать до окончания своего путешествия — давали Чамче понять, что теперь осталось совсем немного, чтобы подтолкнуть его к краю. Кажется, я тоже оказался мошенником, Мими. Искусство убийцы требует сперва подманить жертву; сделать её более доступной для ножа.
— Я голоден, — властно объявил Джабраил. — Отведи меня в какую-нибудь из своей лучшей десятки столовых.
В такси Джабраил подкалывал Чамчу, не проинформировавшего его о месте назначения.
— Какая-нибудь французская забегаловка, а? Или японская, с сырой рыбкой и осьминогами. Боже, и почему я доверяю твоему вкусу!..
Они добрались до Шаандаар-кафе.
*
Нервина там не было.
Он, очевидно, так и не смог примирить Мишалу с матерью; Мишала и Ханиф отсутствовали, и ни Анахита, ни Хинд не устроили Чамче приём, который можно было назвать тёплым. Только хаджи Суфьян поприветствовал его:
— Входи, входи, садись; прекрасно выглядишь.
Кафе было странно пустым, и даже присутствие Джабраила не вызвало особого шевеления. Чамче потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, в чём дело; затем он увидел четвёрку сидящих за столиком в углу белых юнцов, явно настроенных на ссору.
Молодой официант-бенгалец (которого Хинд пришлось нанимать после отъезда старшей дочери) подошёл и принял заказ новых гостей — баклажаны, сикхские кебабы [§§§§§§§§§§§§§§§§], рис — под сердитыми взглядами со стороны неприятного квартета; все четверо, как теперь видел Саладин, были серьёзно пьяны. Официант, Амин, злился на Суфьяна не меньше, чем на пьяниц.
— Нельзя было позволять им садиться, — бормотал он Чамче и Джабраилу. — Теперь мне приходится обслуживать. Может радоваться, мамона[1247]; он нам не защита, взгляни.
Пьяные получили свою еду одновременно с Чамчей и Джабраилом. Когда они принялись жаловаться на кухню, атмосфера в комнате накалилась ещё больше. Наконец, они встали.
— Мы не будем жрать это дерьмо, вы, пиздоболы, — вопил лидер, маленький, низкорослый парень с песочными волосами, бледным тонким лицом, покрытым пятнами. — Это — говно. Ёб вашу в жопу, блядские пиздопроебины[1248].
Три его компаньона, хихикая и сквернословя, покинули кафе. Лидер на мгновение задержался.
— Наслаждаетесь своей жратвой? — закричал он на Чамчу и Джабраила. — Это ёбаное говно. Вы вот это жрёте у себя дома, да? Пиздец.
Лицо Джабраила приняло выражение, означающее громко и явственно: так вот какими британцы, эта великая нация завоевателей, стали в конце концов. Он не ответил. Маленький крысолицый оратор навис над ними.
— Я, блядь, на хуй, задал вам вопрос, — сказал он. — Я сказал. Вы, блядь, наслаждаетесь своим ёбаным говённым обедом?
И Саладин Чамча — возможно, досадуя на то, что Джабраил, как последний трус, оказался застигнут врасплох и не постоял за себя перед человеком, который его чуть не уничтожил — ответил:
— Мы бы с удовольствием, если бы он не предназначался для вас.
Крысёныш, покачиваясь на своих двоих, какое-то время переваривал эту информацию; а затем совершил нечто весьма странное. Глубоко вздохнув, он вытянулся во все свои пять с половиной футов; потом наклонился вперёд и захаркал яростно и обильно всю еду[1249].
— Баба, если это входило в Вашу десятку, — заметил Джабраил в такси по дороге домой, — не водите меня по местам, которые вы любите не так сильно.
— «Minnamin, Gut mag alkan, Pern dirstan»[1250], — ответил Чамча. — Что означает: «Душка моя, Бог сотворил голодных, а Дьявол — жаждущих». Набоков.
— Он опять начинает, — простонал Джабраил. — Что за проклятый язык?
— Он сочинил его. Земблянская нянюшка сказала это Кинботу, когда тот был маленьким. В «Бледном огне»[1251].
— Перндирстан, — повторил Фаришта. — Звучит как название страны[1252]: может быть, Ада. Так или иначе, я пас. Как можно читать человека, который пишет на своём собственном языке?
Они почти добрались до квартиры Алли, миновав Спитлбрикские Поля.
— Драматург Стриндберг[1253], — заметил Чамча рассеянно, словно следуя каравану каких-то глубоких размышлений, — после двух неудачных браков женился на знаменитой и прекрасной двадцатилетней актрисе по имени Харриет Боссе[1254]. В «Сне»[1255] она была великим Паком[1256]. Кроме того, он написал для неё партию Элеоноры в «Пасхе»[1257]. «Ангел мира». Молодые люди сходили по ней с ума, и Стриндберг, в общем, он стал чрезвычайно ревнив, он почти потерял рассудок. Он пытался запирать её дома, вдали от глаз людских. Она хотела путешествовать; он приносил ей книги о путешествиях. Как в старой песне Клиффа Ричарда[1258]: Решив закрыть ей все пути, / чтоб ни один / не смог её похитить [1259].
Фаришта тяжело кивнул в знак понимания. Он находился в состоянии некоторой задумчивости.
— И что? — спросил он, когда они достигли места назначения.
— Она бросила его, — невинно объявил Чамча. — Она сказала, что не в силах примирить его с человеческим родом.
*
По дороге из метро домой Аллилуйя Конус читала безумно счастливое письмо матери из Стэнфорда, Калифорния. «Если люди скажут тебе, что счастье недостижимо, — писала Алиция крупными, округлыми, наклонёнными влево, неуклюжими буквами, — любезно направляй их ко мне. Я покажу им. Я обрела его дважды: первый раз, как ты знаешь, с твоим отцом, второй — с этим добрым, широкой души человеком, чьё лицо — цвета апельсинов, растущих повсюду в этих краях. Удовлетворённость, Алли. Она побеждает волнение. Испытай его, и ты его полюбишь». Оглядевшись, Алли увидела призрак Мориса Уилсона, сидящего на вершине огромного медноствольного бука в своём обычном шерстяном одеянии — тэмешэнте, свитере «плюс четыре»[1260] с ромбическим узором от «Pringle»[1261], — выглядящем чрезмерно тёплым для такой жары. «Теперь у меня нет на тебя времени»[1262], — сообщила она ему, и он пожал плечами. Я умею ждать.
Ноги снова давали о себе знать. Она сжала зубы и побрела дальше.
Саладин Чамча, укрывшись за тем самым меднотелым буком, с которого призрак Мориса Уилсона взирал на болезненный шаг Алли, наблюдал за Фариштой, появившимся из передней двери квартиры, в которой он нетерпеливо ожидал её возвращения; наблюдал за ним, красноглазым и безумным. Демоны ревности сидели на плечах Джабраила, и он кричал строки из той же старой песни, гдеада пламеннаяпечь кудаувлечь меняпосмела сукасукасука[1263]. Казалось, Стриндберг преуспел там, где Нервин (поскольку его не оказалось рядом) потерпел поражение.
Наблюдатель на верхних ветвях дематериализовался; второй, довольно кивнув, направился вдаль по аллее тенистых, раскидистых деревьев.
*
Затем начали поступать телефонные звонки — сперва в лондонскую резиденцию, а затем и в дальнюю, в Дамфрисе и Галлоуэе[1264] — в адрес Алли и Джабраила, сперва не слишком частые; потом же их стало трудно назвать редкими. При этом, говоря по правде, голосов было не слишком много; а потом снова стало вполне достаточно. Эти звонки не были краткими, вроде тех, что делаются горячими воздыхателями и другими телефонными хулиганами, но, с другой стороны, они никогда не продолжались достаточно долго для полиции, прослушивающей их, чтобы отследить источник. При этом весь сомнительный эпизод длился не очень долго — всего лишь дело трёх с половиной недель, после которых звонящие прекратили надоедать им навсегда; но, стоит отметить, это происходило ровно столько, сколько требовалось, то есть пока не заставило Джабраила Фаришту совершить по отношению к Алли Конус то, что он прежде совершил с Саладином; а именно — Непростительную Вещь.
Следует сказать, что никто — ни Алли, ни Джабраил, ни даже профессионалы телефонного прослушивания, которых они пригласили — так и не смог заподозрить, что все звонки являются делом рук единственного человека; но для Саладина Чамчи, некогда известного (хотя и в узких кругах специалистов) как Человек Тысячи Голосов, такой обман был делом нехитрым, совершенно лишённым усилий или риска. Всего-то и пришлось, что выбрать (из своих тысячи и одного голосов) общее количество не более тридцати девяти.
Когда отвечала Алли, она слышала неизвестных мужчин, мурлычущих на ухо её сокровенные тайны: незнакомцев, которые, казалось, знали самые дальние закоулки её тела, безликих тварей, свидетельствующих о том, что на опыте узнали её избранные предпочтения среди бесчисленных форм любви; и когда началось расследование звонков, её возмущение выросло, ибо теперь она не могла просто пригласить к телефону кого-то другого, но была вынуждена стоять и слушать, с жаром, нахлынувших на лицо, и холодом, бегущим вдоль позвоночника, старательно предпринимая попытки (так ни разу и не сработавшие) продлить разговор.
Джабраил тоже получил свою долю голосов: высокомерное хвастовство байроновских[1265] аристократов поиметь «покорившую Эверест», глумление беспризорников, елейные высказывания голосов лучших друзей, в которых мешались предупреждения и лживые соболезнования, будь мудрее, как же глупо ты себя ведёшь, ты же знаешь, что всё, что ей нужно — это кое-что у тебя в штанах, ты бедный идиот, послушай старого друга. Но один голос выделялся среди остальных: высокий, проникновенный голос поэта, один из первых голосов, услышанных Джабраилом, и тот, что глубже всех отзывался у него под кожей; голос, говорящий исключительно рифмами, читающий строки дурных стишков подчёркнутой наивности, даже невинности, так сильно контрастирующей с мастурбаторной грубостью большинства других звонящих, что Джабраил скоро стал думать о нём как о самом коварном и угрожающем из всех.
Чай люблю, люблю я кофе,
Полон я к тебе любовью.
Расскажите ей это, сорвался голос, и трубку повесили. В другой раз он вернулся с другими песенками:
Чище льда и мягче хлеба,
Ты — моё Седьмое Небо.
Передайте ей это послание тоже; будьте так любезны. Было что-то демоническое[1266], решил Джабраил, что-то глубоко безнравственное в продажной клоаке этих открыточных тум-ти-тум.
Сто блюдей на кухне этой,
Но тебя вкуснее нету [1267].
А... Я... Я... Джабраил с отвращением и страхом ударил по рычагу; и содрогнулся. После этого стихотворец на некоторое время перестал звонить; но именно этого голоса стал ждать Джабраил, боясь его нового появления, понимая, по всей видимости, на некоем подсознательном уровне, что это инфернальное, искреннее зло погубит его навсегда.
*
Но — о, как легко это, оказывается, было! Как уютно зло, поселившееся в этих податливых, бесконечно гибких голосовых связках, этих ниточках кукловода! Как ровно несётся оно по высоким проводам телефонной сети, балансируя, как босой канатоходец; как безо всяких сомнений входит оно в контакт с жертвами, столь же уверенное в своём эффекте, как красивый мужчина — в изысканности костюма! И как тщательно дожидалось оно своего часа, посылая вперёд себя голоса, но голоса, демонстрирующие изящество кульбитов — в том числе и Саладину, осознавшему особые возможности дурных стишков: глубокие голоса и голоса писклявые, медленные, торопливые, грустные и весёлые, источающие агрессию и застенчивые. Один за одним сочились они в уши Джабраила, ослабляя его связь с реальным миром, затягивая постепенно в свою обманчивую сеть, чтоб мало-помалу бесстыжие, выдуманные женщины затмили реальную женщину, словно мутная зелёная плёнка, и, несмотря на все свои заверения в обратном, он стал убегать от неё; а затем пришло время для возвращения коротеньких сатанинских стишков, сделавших его безумцем.
*
Синяя фиалка, розовая роза,
Даже мёд не слаще губ твоих морозных.
Передайте это. Он вернулся, такой же невинный, как прежде, порождая беспорядочную суматоху бабочек в закрученных узлом внутренностях Джабраила. После этого рифмы стали тяжёлыми и быстрыми. На них налипла грязь школьного стадиона:
По мосту при непогоде
Голышом она проходит;
В лужах Лестерская площадь [1268];
Там она трусы полощет;
или, раз или два, ритм спортивных болельщиков:
Факермейкер, фейерверкер,
Сис! Бум! Бах!
Аллилуйя! Аллилуйя!
Рах! Рах! Рах! [1269]
И, наконец, когда они вернулись в Лондон и Алли отлучилась на церемонию открытия аукционного зала замороженной продукции в Хаунслоу, последняя рифма.
Розовая роза, синяя фиалка,
Не пора ли прыгнуть к ней под одеялко?
Прощай, сосунок.
Короткие гудки.
*
Аллилуйя Конус, вернувшись, обнаружила, что Джабраил ушёл, и в осквернённой тишине квартиры решила, что на сей раз не пустит его обратно, в каком бы печальном состоянии или в сколь жалостливом виде он ни явился, ползая перед нею, умоляя о прощения и о любви; ибо прежде, чем уйти, он обрушил на неё свою страшную месть, уничтожив все до одного суррогатные Гималаи, собранные ею за эти годы, растопив ледяной Эверест, который она хранила в морозильнике, содрав и изорвав в клочья пики из парашютного шёлка, возвышавшиеся над её кроватью, и изрубив в щепки (он использовал маленький топорик, который она хранила в кладовке рядом с огнетушителем) бесценный миниатюрный трофей покорённой Джомолунгмы, подаренный на память шерпой Пембой как предупреждение и как ознаменование. Для Алли-биби. Нам повезло. Не пытайся снова.
Она высунулась в открытое окно по пояс и извергла проклятия на ни в чём не повинные Поля под собой.
— Сдохни медленно! Гори в аду!
Затем, рыдая, она позвонила Саладину Чамче, дабы сообщить пренеприятнейшее известие.
*
Господин Джон Маслама — владелец ночного клуба «Горячий Воск», звукозаписывающей сети того же названия и «Попутных Ветров», легендарного магазина, где вы можете приобрести самые прекрасные духовые инструменты (рожки, кларнеты, саксофоны, тромбоны)[1270] из всех, что можно найти в Лондоне — был мужчиной занятым, поэтому он всегда будет приписывать вмешательству Божественного Провидения тот счастливый шанс, что заставил его присутствовать в магазине рожков в то время, когда архангел божий ступил туда с громами и молниями, покоящимися подобно лавровому венцу на его благородном челе. Будучи практичным бизнесменом, мистер Маслама вплоть до сего момента скрывал от служащих свою внеурочную деятельность в качестве главного герольда вернувшейся Небесной и Богоподобной Сущности, наклеивая постеры на своих витринах лишь тогда, когда был уверен, что за ним не наблюдают, пренебрегая подписыванием контрактов на демонстрацию рекламы, за которую газеты и журналы назначали огромные суммы, провозглашая неизбежную Славу Явления Господнего[1271]. Он выпускал официальные релизы для печати через филиал по связям с общественностью агентства Паулина, настаивая на тщательном сохранении собственной анонимности. «Наш клиент имеет возможность заявить, — тайно гласили эти издания — наслаждавшиеся некоторое время вызывающим удивление ростом популярности среди обывателей Флит-стрит[1272], — что собственными очами лицезрел вышеозначенную Славу. Джабраил среди нас в этот момент, где-нибудь во внутреннем городе Лондона — быть может, в Кэмдене, Спитлбрике, Тауэр-Хэмлетс или Хакни[1273], — и он явит себя, вероятно: в ближайшие дни или недели». Всё это было неведомо трём высоким, вялым мужчинам-консультантам из «Попутных Ветров» (Маслама отказался использовать здесь женщин в качестве помощников продавца; «я считаю, — любил шутить он, — что никто не будет доверять женщине в том, чтобы она помогла ему приобрести рожки»[1274]); которые не могли поверить своим глазам, когда их самоуверенный наниматель вдруг подвергся полному преображению личности и помчался навстречу этому дикому, небритому незнакомцу, будто бы тот и правда был Богом Всесильным: в двухцветных лакированных кожаных ботинках, в костюме от Армани[1275] и с зачёсанными назад, как у Роберта де Ниро[1276], волосами над густыми бровями, Маслама отнюдь не выглядел подхалимом, но, отлично, что же он тогда делал, своим проклятым пузом раздвигая персонал, я сам обслужу джентльмена, кланяясь и расшаркиваясь, пятясь, как возможно в такое поверить?
Так или иначе, у незнакомца был этот жирный денежный пояс под рубашкой, и он устремился к стеллажам с самыми высоко звучащими наименованиями; он указал на трубу на верхней полке, вот такая, точно такая же, только посмотри на это, и мистер Маслама взгромоздился на лестницу, тут же, Я-подам-его-послушайте-я- подам -его, и вот уже самое удивительное, он попытался отказаться от оплаты, Маслама!, он твердил нет нет сэр никаких денег сэр, но незнакомец всё равно заплатил, запихнув бумажки в верхний карман жилета Масламы, словно какому-нибудь коридорному, вы должны быть там, и напоследок управляющий отвернулся от клиента ко всему магазину и завопил на самом верхнем регистре своего голоса: Я — правая рука Бога! Поистине, тебе не покажется это странным, если проклятый Судный День на носу.
Маслама встал справа от него, потрясённый до глубины души, почти опустившись на колени, — И тогда незнакомец воздел трубу над головой и вскричал: Я нарекаю эту трубу Азраилом, Последним Козырем в Игре [1277], Истребителем Человеков! — и мы просто стояли там, поведаю я вам, обратившись в камень, ибо всё вокруг этого грёбаного психа, невменяемого ублюдка заливало это ослепительное сияние, вы знаете?, струящееся — как будто — из некой точки за его головой.
Ореол.
Говорите это своё как будто, повторяли впоследствии каждому, кто был готов слушать, эти трое магазинных служащих, говорите это своё как будто, но мы видели то, что видели.
Смерть доктора Ухуру Симбы, прежде Сильвестра Робертса, во время предварительного заключения была описана офицером по связям с общественностью Спитлбрикского полицейского управления, неким инспектором Стивеном Кинчем, как «попадание миллион-к-одному». Казалось, что доктор Симба испытал кошмар столь ужасающий, что заставил его пронзительно закричать во сне, привлёкши незамедлительное внимание двух дежурных офицеров[1278]. Эти джентльмены, помчавшись к его камере, успели как раз вовремя, чтобы увидеть, как до сего момента неподвижно спавшая фигура этого огромного мужчины буквально срывается с койки под пагубным влиянием сновидения и обрушивается на пол. Громкий хруст услышали оба офицера; это был звук ломающейся шеи доктора Ухуру Симбы. Смерть наступила мгновенно.
Крохотная мать умершего, Антуанетта Робертс, стоящая в дешёвой чёрной шляпке и платье в кузове пикапа своего младшего сына, с вызывающе отброшенной с лица траурной вуалью, не замедлила уцепиться за слова инспектора Кинча[1279] и швырнуть их обратно в его цветное, мягкоподбородковое, бессильное лицо со взглядом побитой собаки, свидетельствующем о том, каким унижениям подвергался он со стороны своих братьев-офицеров, называющих его ниггерджимми [*****************] и, хуже того, поганкой [1280], подразумевая, что он вечно пребывает во тьме, а время от времени — например, в нынешних прискорбных обстоятельствах — окружающие буквально смешивали его с дерьмом.
— Я хочу, чтобы вы поняли, — заявила госпожа Робертс перед огромной толпой, возмущённо собравшейся у полицейского отделения на Хай-стрит, — что эти люди играют нашими жизнями на деньги. Они ставят разногласия против наших шансов на выживание. Я хочу, чтобы вы все посмотрели на то, что это значит в терминах их отношения к нам как к человеческих существам.
И Ханиф Джонсон как поверенный Ухуру Симбы добавил собственную трактовку с грузовичка Уолкотта Роберта, отмечая, что предполагаемое фатальное падение его клиента произошло с нижней из двух коек в его камере; что в годы предельного переполнения темниц страны было, по меньшей мере, необычно, что вторая койка оказалась незанятой, гарантируя тем самым отсутствие любого другого свидетеля смерти, кроме тюремных офицеров; и что кошмар ни в коем случае не был единственным возможным объяснением криков чернокожего в лапах острожных властей. В своих заключительных замечаниях, названных впоследствии инспектором Кинчем «подстрекательскими и непрофессиональными», Ханиф сравнил слова офицера по связям с общественностью с таковыми печально известного расиста Джона Кингсли Рида[1281], ответившего однажды на известие о смерти чернокожего лозунгом: «Один долой; миллион продолжает идти». Толпа роптала и пузырилась; это был жаркий и недобрый день.
— Оставайтесь горячими, — выкрикивал брат Симбы Уолкотт в собрание. — Никто не должен остыть. Питайте свою ярость.
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 57 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
VII. Ангел Азраил 3 страница | | | VII. Ангел Азраил 5 страница |