Читайте также: |
|
Излагался материал добросовестно, без передергиваний, и в то же время чересчур эмоционально — сочетание характерно римское, — но пока Руис не ознакомится с первоисточником в полном объеме, предъявлять претензии к букве изложенного он не вправе. И определенная тенденциозность обзора, и сквозящий в каждом слове неподдельный накал страстей представлялись более чем обоснованными. Собственно, можно было бы даже сказать, что налицо некоторые умолчания.
По крайней мере, Руису голос Эгтверчи слышался совершенно явственно. Подобные интонации не спутаешь ни с чьими другими. И это на преимущественно детскую аудиторию! Да и существовал ли когда-либо Эгтверчи как отдельная личность? Если так, то в него словно бес вселился — во что Руис-Санчес не верил ни на йоту. Вселяться было не в кого; реальный Эгтверчи — это фикция. Весь он, без остатка, порожден воображением врага рода человеческого — и даже Штекса; и вся Лития. Но при сотворении Эгтверчи всякие тонкости он уже отринул, осмелился явить суть свою неприкрытой более чем наполовину — ворочая капиталами, распространяя ложные измышления, извращая дискурс, сея скорбь, растлевая малолетних, губя любовь, скликая армии…
…и все это — в святой год.
Руис-Санчес застыл изваянием, в наброшенном на одно плечо летнем пиджаке, уставя взгляд в потолок гардеробной. Оставалось сделать два звонка (ни тот, ни другой — не отцу-предстоятелю ордена), но он уже передумал.
Неужели все это время он был так слеп, что не мог прочесть знамения столь очевидные? — Или он вконец спятил, как обычно полагается еретикам, и канун Dies irae, дня гнева Господня, возвещен ему в парилке душевой общего пользования? Телевизионный Армагеддон? Ад разверзся и явил комедианта детишкам на потеху?
Почем знать? Максимум, в чем можно быть уверенным, — так это что хлопоты о ночлеге следует забыть; не постель нужна ему, но камни. Елико возможно быстро Руис-Санчес покинул «Каса дель Пасседжеро», оставив там свой немногочисленный багаж, и в одиночку направил стопы к Виа дель Термини; судя по турсп-равочнику, там была ближайшая церковь — на Пьяцца делла Република, возле терм Диоклетиана.
Справочник не соврал. Церковь оказалась на месте: Санта-Мария д’Анжели. Передо входом Руис даже не замедлил шага, дабы немного остыть (начинался вечер, но солнце палило немногим милосердней, чем в полдень). Завтра может быть куда более знойно — безысходно знойно. Он ступил под церковные своды.
В зябкой тьме преклонил он колени; и с холодным ужасом вознес молитву.
Непохоже, чтоб это сильно ему помогло.
XV
Сколько хватало глаз, джунгли вокруг Микелиса недвижно застыли в зеленом буйстве, сквозь которое, подпитываясь легкой прозеленью, просачивался рассеянный серо-синий дневной свет; и где он падал на тот или иной яркий блик, там, казалось, скорее проникал вглубь, чем отражался, и длил джунгли на все восемь сторон Вселенной чередой бесконечных перестановок. Стылость плана делала иллюзию реальной вдвойне; казалось, вот-вот всколыхнется ветерок, и по бликам пройдет рябь, но стояло безветрие, и отражения эти могло поколебать разве что течение времени.
Эгтверчи, разумеется, двигался; хотя фигура его представлялась уменьшенной (будто бы находилась в отдалении), но в правильной по отношению ко джунглям пропорции, и смотрелась куда ярче, живее, полнокровней, чем окружающий его (и Микелиса) тропический лес. Широкие жесты его казались манящими и будто сулили вывести Микелиса из этой пустыни недвижности.
Только голос дисгармонировал: громкость и тон беседы были обычными, разговорными, а значит, выламывались из пропорции, навязываемой местом в пейзаже. Голос настолько бил по ушам, что изо всего выступления Эгтверчи в голове у Микелиса — которая и без того шла кругом — почти ничего не отложилось. Только когда литианин иронически отвесил поклон и растворился в пейзаже, а голос сошел на нет, перекрылся привычным негромким насекомым гуденьем, до Микелиса с явственным щелчком дошло.
Он замер как громом пораженный. Рекламный ролик молочной смеси мадам Бифалько «Объедение» успел прокрутиться чуть ли не полминуты, прежде чем Микелис спохватился нажать большую красную кнопку. И нынешняя Бриджит Бифалько, в свою очередь, растворилась, только не в пейзаже, а в интерьере, на полуслове оборвав свою знаменитую, с сочным деревенским произносимую фразу («Ща, милок, тильки взобью трошки»). Блудные электроны вернулись на свои орбиты в атомах фосфористого соединения, откуда их прежде изгнал миниатюрный сканер де Бролье, вмонтированный в картинную раму. Атомы восстановили свое химическое тождество, молекулы остыли, и картинка стала статичной репродукцией «Февральского каприза» Пауля Клее. Кстати, невпопад вспомнилось Микелису, принцип устройства был развит на основе первой статьи Люсьена Дюбуа, единственного «петардовского» экскурса в прикладную математику, и то когда графу было семнадцать.
— Что он хотел сказать? — еле слышно проговорила Лью. — Я его больше совсем не понимаю. Какая еще «демонстрация»? Что этим можно продемонстрировать? Ребячество какое-то!
— Именно, — отозвался Микелис.
Никакого другого ответа ему в голову не приходило — так, сходу. Нужно хоть немного прийти в себя; а срывался он последнее время чаще и чаще. Что и послужило одной из причин столь скоропалительной женитьбы: самообладание Лью могло послужить опорой, ибо его собственное улетучивалось с быстротой поистине ужасающей.
В данный момент никаким самообладанием и не пахло. Даже квартира — обычно источник приятности и душевного отдохновения — казалась капканом. Располагалась она высоко над землей, в одном из почти заброшенных многоэтажных жилых комплексов на восточной оконечности Манхэттена. Раньше Лью жила в другой, существенно меньшей квартире в том же здании, а Микелис, когда освоился в столь экзотической для него обстановке, устроил — и даже без особых хлопот, — чтоб им предоставили теперешнее жилище. Так не было принято, это было немодно и, как их официально предупредили, опасно: на поверхности то и дело бесчинствуют банды; но, по крайней мере, теперь это было хоть вполне легально, если по средствам жить в вышине над трущобами.
Стоило внезапно образоваться дополнительному пространству, и художественный гений Лью, дотоле дремавший под личиной скромного научного работника, тихо, по-домашнему осатанел. Скрытые лампы заливали интерьер ровным зеленоватым светом, и со всех сторон Микелиса обступали своего рода джунгли в миниатюре. На низких столиках росли японские садики, рощицы карликовых кедров. Из куска фантастически изогнутого древесного плавника был сооружен восточный светильник. По всему периметру комнаты тянулись на уровне глаз длинные глубокие плетеные цветочные ящики, сплошь засаженные плющом, традесканцией бассейновой, фикусами, филодендроном и прочими нецветковыми; а стена за ящиками до самого потолка была зеркальной, и безупречность зеркальности нарушала только лаконично остроумная репродукция Клее — она же стереовизор; за картинку, почти всю из углов и рельефных фигурок, смахивающих на математические символы — оазис строгости посреди тропического буйства, — пришлось приплатить, поскольку стандартные модели «QBC» шли с репродукциями Ван Гога или Сарджента. Поскольку электроннолучевая трубка крылась за цветочными ящиками, интерьер производил впечатление экзотичности воистину неземной и удерживаемой в узде разве что чудом.
— Знаю я, что он хотел сказать, — наконец проговорил Микелис. — Ума не приложу только, как бы сформулировать… Сейчас, соображу… Почему бы тебе пока не заняться обедом? Лучше поесть пораньше. Наверняка ведь гости заявятся.
— Гости? Но… Как скажешь, Майк.
Микелис прошагал к дальней, стеклянной стенке и уставился на солярий. Все цветковые растения были собраны там, настоящий сад, который приходилось тщательно отгораживать — помимо флористики, Лью с не меньшим любительским пылом увлекалась пчеловодством. Пчелиная семейка, не покладая крыл, соцветье за соцветьем с превеликим тщанием опыляла посадки Лью и выдавала мед уникальных, экзотических сортов. Мед был совершенно сказочный и никогда одинаковый: то невероятно горчил и был съедобен только в минидозах, как китайская горчица, то дурманил чистым опиумом, извлеченным из капризных гибридных маков, росших сомкнутым строем вдоль ограждения солярия и слаженно качавших головками, то дико приторный и совершенно неудобоваримый, пока Лью не настаивала на нем, задействуя в процессе удивительно скромное количество стеклотары, медовуху, которая ударяла в голову, словно ветерок из садов Аллаха. Пчелы же были не пчелы, а настоящие чудища, тетраплоидные[39], размером едва ли не с колибри и отмеченные столь же скверным нравом, какой, похоже, вот-вот разовьется у Микелиса; несколько их укусов могли вызвать летальный исход. Хорошо еще, при порывах ветра, бушевавших на такой высоте, летали пчелы с большим трудом и в любом другом месте, кроме как у Лью в садике, непременно умерли бы с голоду, иначе ей никогда не дали бы лицензии на содержание пасеки в открытом солярии в самом центре города. Поначалу Микелис, мягко говоря, побаивался, но последнее время наблюдал за ними, словно завороженный: явная разумность поведения изумляла не меньше, чем габариты и злобность.
— Черт! — высказалась из-за спины Лью.
— Что такое?
— Опять омлеты. Второй раз за неделю не тот код набираю.
Выражаться (пусть и не слишком крепко), да и отвлекаться по пустякам было совершенно не в характере Лью. Майк ощутил болезненный укол совести, не без примеси вины. Лью менялась; никогда раньше она не была такой рассеянной. Не он ли виноват?
— Да ладно. Мне все равно. Давай поедим.
— Давай.
Ели они молча, но в спокойном взгляде Лью Микелису непрерывно чудился безмолвный вопрос. Злясь на себя самого, химик лихорадочно пытался соображать, но нужные слова никак не желали находиться. Зря он вообще втянул ее в эту историю. Нет, все равно, так и так обратились бы к Лью; кто еще мог выходить Эгтверчи в младенчестве — у любого другого вышло бы только хуже. Но наверняка ведь можно было сделать как-то так, чтоб она глубоко не привязывалась…
Нет, нельзя; она ведь женщина. А он — хочешь не хочешь, а задуматься о своей роли надо — как раз мужчина. Без толку; он просто не знает, что и думать; передача Эгтверчи напрочь выбила его из колеи, и логически размышлять он совершенно не в силах. Похоже, все утыкалось в обычный у них с Лью дурной компромисс: не говорить ничего. Но так тоже не пойдет.
При всем при том ничего особо изощренного Эгтверчи не учинил; пользуясь словами Лью, ребячество какое-то. И без того литианина регулярно подзуживали на гротеск, бунтарство и безответственную буффонаду — что он в полной мере и продемонстрировал. Он не просто выказал неуважение ко всем традиционным земным обычаям и нравам, но призвал аудиторию всячески проявлять то же неуважение на деле. В последний момент он даже уточнил, как именно: предлагалось посылать оскорбительные анонимки спонсорам передачи.
— Хватит и открытки, — едва ли не задушевно произнес он криво ухмыляющейся пастью. — Главное, чтобы поязвительней. Если вы терпеть не можете цементную пыль, которую они зовут молочной смесью «Объедение», так и напишите. Если же смесь вы употребляете, но от рекламных роликов вас тошнит, так и пишите, причем в выражениях не стесняйтесь. Если вы меня терпеть не можете, так мадам Бифалько и скажите, да негодуйте погромче. В следующей передаче я зачитаю пять писем, которые, на мой взгляд, окажутся самыми ужасными. И ни в коем случае не подписывайтесь; если уж очень приспичит, ставьте мое имя. Доброй ночи.
По вкусу омлет напоминал фланель.
— Вот что я скажу, — вдруг тихо произнес Микелис. — По-моему, он скликает толпу. Помнишь тех парнишек в форме? Теперь он занят другим… а если и тем же, то не так явно; в любом случае, ему кажется, он нашел кое-что получше. Аудитория у него миллионов шестьдесят пять, и половина из них — взрослые. Из которых еще половина в той или иной степени не в своем уме — на что он, собственно, и рассчитывает. Интересно, кого это он собрался линчевать.
— Но зачем, Майк? — спросила Лью. — Ему-то что с того?
— Не знаю. Ума не приложу. Власть ему точно не нужна — мозгов у него более чем достаточно, чтобы понять: Маккарти из него никудышный. Может, у него просто тяга к разрушению? Изощренная форма мести.
— Мести!
— Я же только гадаю. Что им двигает, я понимаю не больше твоего. Может, даже меньше.
— Мести кому? — спокойно спросила Лью. — И за что?
— Ну… нам. За то, что мы с ним вытворили.
— Понимаю, — проговорила Лью. — Понимаю.
Умолкнув, она опустила взгляд к своей нетронутой тарелке; по щекам ее заструились слезы. Попадись в этот момент Микелису под руку Эгтверчи, тому явно не поздоровилось бы; еще очень хотелось биться головой об стенку — знать бы только, с чего начать.
Картинка Клее чинно звякнула. С угрюмой решимостью Микелис поднял голову.
— А вот и гости пожаловали, — сказал он и вдавил кнопку видеофона.
Клее померк, и на экране появился председатель комитета ООН по натурализации в своем немыслимом шлеме.
— Подъезжайте, — произнес Микелис в ответ на безмолвный вопрос в глазах председателя. — Мы вас ждали.
Председатель довольно долго бродил по квартире и рассыпал комплименты насчет интерьерного дизайна; но было очевидно, что это лишь церемонии ради. Вымолвив последнюю любезность, он отбросил все светские манеры настолько резко, что Микелису почудилось, будто те вдребезги разлетелись на паркетолеуме. Даже пчелы учуяли нечто враждебное; председатель только покосился на солярий, а они, жужжа, уже ввинчивали в стекло лупоглазые головы. В течение всего последующего разговора прозрачная преграда то и дело звучно содрогалась, и сердито жужжали крылышки, то громче, то тише.
— За первые полчаса после передачи мы получили тысяч десять с лишним факсов и телеграмм, — мрачно сообщил ООН’овец. — Приблизительные результаты анализа уже есть. Назревают серьезные события, и промедление смерти подобно. Что-что, а просчитывать реакцию публики мы умеем, научились за столько-то десятилетий. На следующей неделе мы получим десять миллионов…
— Кто такие «мы»? — перебил Микелис, а Лью добавила:
— По-моему, не слишком большая цифра.
— «Мы» значит стереовидение. И для нас это цифра весьма серьезная, поскольку в общественном сознании мы все равно что анонимны. «Бифалько» получит таких посланий миллионов семь с половиной.
— А что в посланиях… совсем плохо? — нахмурилась Лью.
— Хуже не бывает — и они все сыплются и сыплются, — невыразительным голосом отозвался ООН’овец. — В жизни не видел ничего подобного — ас общественностью я уже одиннадцать лет работаю, от «QBC»; ООН’овский пост — это так… другая моя ипостась. В половине, если не в двух третях посланий — дикая, безудержная ненависть… просто патологическая. Кое-какие образцы я захватил… не самые страшные. Есть у меня одно железное правило — не показывать непрофессионалам ничего, что ужасает даже меня.
— Покажите-ка штучку, — тут же сказал Микелис.
Ооновец молча передал листок факса. Микелис пробежал его глазами. Вернул.
— Похоже, на своей работе вы загрубели даже больше, чем отдаете себе отчет, — неожиданно скрипучим голосом проговорил он. — Даже это я не рискнул бы показывать никому, кроме директора психолечебницы.
Впервые за все время ООН’овец улыбнулся, не сводя с них живого внимательного взгляда. Почему-то казалось, что он рассматривает и оценивает их не по отдельности, а именно как пару; Микелиса кольнуло сильнейшее подозрение, будто его права как личности ущемляются в данный момент самым беззастенчивым образом, однако ни к чему конкретному в поведении ООН’овца было не придраться.
— Даже доктору Мейд? — поинтересовался тот.
— Никому, — сердито повторил Микелис.
— Резонно. И при этом, повторяю, я вовсе не намеревался специально шокировать. По сравнению со всем остальным, это так, безобидная финтифлюшка. Аудитория у змия нашего сплошь из психов, и он серьезно собирается раскрутить их как следует — понять бы только, на что. Вот почему я у вас. Нам кажется, вы могли бы хоть примерно представлять, зачем ему это все.
— Незачем — если вы хоть что-то как-то контролируете, — сказал Микелис. — Почему бы вам не снять его с эфира? После такого подстрекательства другого выбора у вас нет.
— Что одному подстрекательство, то другому «Объедение», — гладко отозвался ООН’овец. — В «Бифалько» смотрят на это совершенно иначе. У них свои аналитики, считать они умеют не хуже нас, насчет семи с половиной миллионов грязных поношений за следующую неделю они в курсе. Но они это прямо-таки предвкушают; они от этого в диком восторге, буквально в диком. Они думают, это поднимет им продажи. Они готовы даже единолично спонсировать змию двойное эфирное время, полчаса, если прогноз насчет семи с половиной миллионов оправдается, — а он оправдается.
— Но почему вы все равно не можете снять его с эфира? — поинтересовалась Лью.
— Устав стереовидения воспрещает ущемлять свободу речи. Пока «Бифалько» выкладывает деньги, никуда программу из сетки вещания не деть. Вообще говоря, принцип, конечно, правильный; бывали в прошлом похожие ситуации, когда грозило прорваться черт-те чем, и всякий раз мы с трудом, но удерживались в рамках — и, в конце концов, аудитория просто теряла интерес. Но аудитория тогда была другая — широкая аудитория, по большей части вполне нормальная. У змия же аудитория весьма специфическая и, мягко говоря, не в своем уме. На этот раз — впервые в нашей практике — мы подумываем вмешаться. Вот почему я у вас.
— Ничем не могу помочь, — сказал Микелис.
— Можете и поможете — прошу прощения, доктор Микелис, за дурной каламбур. В данный момент я обращаюсь к вам от… обеих своих ипостасей. Компания хочет снять его с эфира, — а в ООН почуяли, что дело пахнет чем-то похлеще Коридорных бунтов девяносто третьего года. Вы поручительствовали за этого змия, а жена ваша вырастила его чуть ли не из яйца — по крайней мере, чертовски к тому близко. Вы просто обязаны дать нам какое-нибудь оружие против него. Собственно, это все, что я хотел сказать. Подумайте. По закону о натурализации, ответственность на вас. Нечасто доводится прибегать к этому закону, но сейчас придется. И думать вам надо быстро, потому что снять с его эфира нужно до следующей передачи.
— А если нам будет нечего предложить? — с каменным лицом осведомился Микелис.
— Тогда, может, мы объявим его несовершеннолетним, а вас — опекунами, — ответил ооновец. — Что, с нашей точки зрения, вряд ли решит дело, а вам точно не понравится — так что, ото всей души советую придумать что-нибудь получше. Прошу прощения, что принес плохие новости, — но других нет; иногда бывает и так. Спокойной ночи — и большое спасибо.
Он вышел. На протяжении всего разговора он так и не решился расстаться ни с одной из своих ипостасей; как метафорически, так и буквально, включая ипостась шлемоносную.
Микелис и Лью с возмущением уставились друг на друга.
— Теперь… теперь ведь поздно брать его на поруки, — прошептала Лью.
— Ну, — хрипло отозвался Микелис, — подумывали же мы завести сына…
— Не надо, Майк!
— Прости, — тут же сказал Микелис, торопливо и не слишком убедительно. — Нет, но каков сукин сын, бюрократ хренов! Сам же ведь одобрил процедуру насчет гражданства — а теперь сваливает все на нас. Видно, положение у них действительно аховое. Ну и что будем делать? У меня идей никаких.
— Майк… — секунду — другую поколебавшись, проговорила Лью, — мы слишком мало знаем, чтобы за неделю придумать что-нибудь толковое. По крайней мере, я; да и ты, наверно, тоже. Надо как-то связаться со святым отцом.
— Если получится, — медленно отозвался Микелис. — Да если и получится даже, то что проку? В ООН и слушать его не будут — его уже обошли на гандикапе.
— В смысле?
— Де-факто они приняли сторону Кливера, — сказал Микелис. — Официально об этом объявлять не будут, пока Рамона не отлучат, но решение уже принято и проводится. Я знал об этом еще до его вылета в Рим, но сказать не хватило духа. Лития закрыта; ООН устраивает там термоядерную лабораторию для изысканий по долговременному хранению — не совсем то, что изначально имел в виду Кливер, но почти.
Лью надолго замолчала; поднялась и подошла к стеклу, о которое живыми таранами бились и бились с другой стороны огромные пчелы.
— А Кливер знает? — наконец спросила она, не оборачиваясь.
— А как же, — отозвался Микелис — Он там и начальник. По графику он вчера должен был уже высадиться в Коредещ-Сфате. Когда я прослышал об этой подковерной интриге, то пытался как-то, обиняками Району намекнуть, и вот почему я так упирался рогом с этой совместной статьей для «ЖМИ», — но он никаких намеков не замечал. А сказать, что вердикт против него уже вынесен, и безо всякого слушания — на это меня не хватило.
— Противно, — медленно произнесла Лью. — Но почему они не могли объявить обо всем по-человечески и начать действовать уже после того, как Района отлучат? Какая им разница?
— Такая, что решение-то, в любом случае, с душком, — с неожиданной яростью отозвался Микелис. — Соглашаться с рамоновской теологической аргументацией или нет, но принимать сторону Кливера все равно грязное дело — и никакими доводами тут не оправдаешься, только с позиции голой силы. Черт бы их побрал, они сами прекрасно все понимают, и раньше или позже, но им придется дать широкой публике возможность заслушать противную сторону. А тогда им надо, чтобы доводы Района были заранее дискредитированы его же церковью.
— И чем именно там занимается Кливер?
— Чем именно — понятия не имею. Но в глубине южного континента, возле Глещтъэк-Сфата, уже строят большую энергостанцию на генераторах Нернста — так что, частично кливеровская мечта уже все равно что сбылась. Потом они попытаются брать энергию напрямую, без преобразования — чтобы не тратить девяносто пять процентов на тепловые потери. Понятия не имею, как Кливер к этому подступится — но, скорее всего, начнет он с пересмотра кое-каких экспериментальных положений собственно эффекта Нернста, попробует как-то обойтись без «магнитной бутылки». Опасное, вообще, это дело… — Микелис осекся. — Наверно, если бы Рамон меня спросил, я б ему все рассказал. Но он и не заикнулся, вот я и промолчал. Теперь чувствую себя трусом.
При этих словах Лью резко отвернулась от окна, подошла к Микелису и присела на ручку кресла.
— Майк, ты все сделал правильно, — произнесла она. — Разве это трусость, отказаться лишить человека последней надежды?
— Может, и так, — отозвался химик, с благодарностью сжав ее ладонь. — Но сводится-то все к тому, что помочь нам Рамон никак не сможет. Из-за меня он даже не в курсе, что Кливер опять на Литии.
XVI
Когда рассвело, Руис-Санчес на негнущихся ногах двинулся через Пьяцца Сан-Пьетро к собору Святого Петра. Даже в такую рань площадь была запружена паломниками; а купол собора — в два с лишним раза выше Статуи Свободы, — казалось, зловеще хмурился в первых солнечных лучах, вздымаясь из леса колонн, словно голова Бога.
Он прошел под правой аркой колоннады, мимо швейцарских гвардейцев в их фантастически роскошных мундирах — ив бронзовую дверь. На пороге он остановился, с неожиданным рвением бормоча обязательные в этом году молитвы за успех папских начинаний. Перед ним простирался апостольский дворец; его поражало, как столь отягощенное камнем сооружение ухитряется в то же время быть таким просторным… впрочем, пора было прекращать молитвы и поторапливаться.
У первой двери направо сидел за столом человек.
— Его святейшество назначили мне особую аудиенцию, — сообщил ему Руис-Санчес.
— Господь благословил вас. Кабинет мажордома на втором этаже, налево… Секундочку, секундочку — особая аудиенция? Будьте так любезны, покажите ваше письмо.
Руис-Санчес продемонстрировал вызов.
— Очень хорошо. Но все равно вам необходимо повидать мажордома. Особые аудиенции — в тронном зале; вам укажут, куда идти.
Тронный зал! Такого Руис-Санчес не ожидал никак. В тронном зале его святейшество принимали глав государств и членов кардинальской коллегии. И там же принимать впавшего в ересь иезуита, причем самого низкого духовного звания…
— Тронный зал, — произнес мажордом. — Первый зал в приемных апартаментах. Надеюсь, святой отец, все у вас сложится удачно. Помолитесь за меня.
Адриан VII был крупным мужчиной, родом из Норвегии; при избрании на папство седина едва-едва пробивалась в его курчавой бородке. Бородка, разумеется, успела совершенно поседеть, в остальном же он почти не изменился — даже казался моложе, чем можно было подумать по фотографиям и репортажам стереовиде-ния, склонным чересчур контрастно выделять складки и морщины на его широком, рельефном лице.
Адриан сам по себе являл фигуру столь величественную, что роскошные одеяния, приличествующие сану, Руис-Санчес углядел в последнюю очередь. Естественно, ни наружность палы, ни темперамент его ничем даже отдаленно латинянским отмечены не были. В процессе восхождения к престолу Святого Петра он составил себе репутацию католика, питающего едва ли не лютеранское пристрастие к исследованию наиболее сумрачных аспектов теологии морали; что-то было в нем от Кьеркегора, да и от Великого инквизитора. После избрания он удивил всех, проявив интерес — можно даже сказать, чуть ли не деловой интерес — к мирской политике; хотя все слова и дела его продолжала окрашивать характерная холодность северного теологического дискурса. Имя римского императора, осознал Руис-Санчес, выбрано папой весьма удачно: хоть добрый прищур и сглаживал резкость черт, такой профиль недурно смотрелся бы на монетах имперской чеканки. Руис-Санчеса папа встретил стоя и за всю аудиенцию так ни разу и не присел; во взгляде его, на девять десятых, было искреннее любопытство.
— Изо всех тысяч паломников наших, вероятно, именно вы наиболее нуждаетесь в отпущении грехов, — заметил он по-английски. Чуть в отдалении пошла беззвучно крутиться магнитофонная пленка; дела архивные составляли еще одну, не менее пламенную страсть Адриана VII, как и неукоснительное следование букве текста. — Впрочем, невелика надежда, что удостоитесь вы отпущения. Просто невероятно, чтоб из всей нашей паствы именно иезуит впал вдруг в манихейство. При том, что как раз ваша духовная школа с особым тщанием предостерегает от ошибок этой ереси.
— Ваше святейшество, факты…
— Не будем зря терять времени, — поднял руку Адриан. — Мы уже ознакомились как с вашими выводами, так и с логическими построениями. В хитроумии вам, святой отец, не откажешь, но налицо и серьезнейший просчет… впрочем, об этом чуть позже. Поведайте сначала нам об этом создании, Эгтвер-чи — не как о воплощении недоброго духа, но как представлялся бы он вам, будь человеком.
Руис-Санчес нахмурился; словечко это, «воплощение», затронуло в нем некую слабую жилку — словно бы что-то кому-то когда-то пообещал и забыл, а теперь поздно. Ощущение напоминало давний кошмарный сон, преследовавший его еще в духовной школе: будто непременно завалит выпускные экзамены, так как по забывчивости пропустил все до единого уроки латыни. Впрочем, теперешнее ощущение было расплывчатым донельзя.
— Ваше святейшество, о нем можно поведать по-всякому, — начал он. — В двадцатом веке литературный критик Колин Уилсон называл подобный тип личности «аутсайдером», или посторонним, и как раз наши теперешние аутсайдеры от него без ума; он проповедник без вероучения, интеллект без культуры, ищущий без цели. По-моему, совестью — в нашем понимании — он наделен; в этом отношении, как и во многих других, он радикально отличается от остальных литиан. Похоже, он глубоко заинтересован в моральных проблемах, но ко всем традиционным системам морали относится с полным презрением — включая рационалистичную до автоматизма мораль, поголовно практикуемую на Литии.
— И у его аудитории это находит некий отклик?
— Именно так, ваше святейшество, никак иначе. Правда, еще рано говорить, насколько этот отклик широк. Вчера вечером он поставил один чрезвычайно затейливый эксперимент — похоже, как раз с целью ответить на этот вопрос; скоро станет известно, насколько мощная у него опора. Но уже, пожалуй, ясно, что аудиторию его составляют те, кто ощущает отторжение, умственное и эмоциональное, к нашему обществу и главным его культурным традициям.
— Грамотно сформулировано, — к удивлению Руис-Санчеса, отозвался Адриан. — Грядут события непредвидимые, двух мнений быть не может; все дурные знамения указывали на этот год. Инквизиции приказано на какое-то время умерить пыл; мы считаем, лишать сейчас сана было бы шагом крайне немудрым.
Руис-Санчес замер, как громом пораженный. Ни процесса… ни отлучения? Развитие событий происходило в темпе барабанного боя, воскрешая в памяти одуряюще-монотонный ливень Коредещ-Сфата.
— Почему, ваше святейшество? — еле слышно спросил он.
— Мы считаем, вам может быть уготовано Всевышним встать под знамена Святого Михаила, — взвешивая каждое слово, проговорил папа.
— Мне, ваше святейшество? Еретику?
— Ной тоже был несовершенен, если помните, — отозвался Адриан; Руис-Санчесу даже показалось, что по лицу того скользнула усмешка. — Он был всего лишь человек, которому дали еще один шанс. Гете — убеждения которого в значительной степени также были еретическими, — трансформировав легенду о Фаусте, вывел из нее ту же мораль: суть великой драмы всегда в искуплении, и всегда искуплению предшествует крестный путь. К тому же, святой отец, задумайтесь на минуточку об уникальности данного еретического проявления. Откуда вдруг возник в двадцать первом веке одинокий манихей? Что это: дикий, бессмысленный анахронизм — или недоброе знамение?
Дата добавления: 2015-07-26; просмотров: 92 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Книга вторая 4 страница | | | Книга вторая 6 страница |