Читайте также:
|
|
– Мария Икаса, сердце мое, спой вам! Одну песню! Дон Хаиме, попросите Марию Икасу спеть одну песню!
Фидель сразу вроде бы понимал, о чем речь. Клал передние лапы Марии Икасе на колени и тоже просил. Эшли поднимал на нее полный ласкового ожидания взгляд. Старый Пабло с поклоном ставил перед ней стакан рому.
Мария Икаса начинала без подготовки, голосом удивительного объема и мощи. За душу берущая каденция раскатывалась по комнате: «А-а-а!» Потом начиналась сама песня:
Кружевница сидит у окошка, Слепая она! Слепая!
Расчеши свои волосы, девочка.
Еще много печали впереди.
Или
В Вифлеем ли лежит ваш путь, Сыновья мои, дочери мои?
Фидель пытливо всматривался во все лица по очереди, желая удостовериться, что слушатели достойны оказанной им чести. Девицы аккомпанировали припеву, постукивая о блюдца ложечками. Маридолорес срывалась с места, каблучки ее отбивали барабанную дробь. Аптекарь, живший и соседнем доме, проснувшись, спешил одеться и являлся с гитарой. Бар наполнялся публикой. Ах, что за минуты! Что за страсть!.. Что за картины в памяти! На улице перед баром собиралась толпа. Что за бурные рукоплескания!
– Мария Икаса, ной еще! Пои еще, красавица!
Под конец Ушли не выдерживал и шептал:
– Не надо больше петь, Мария Икаса! Ради всего снятого, поберегите спои легкие!
Празднику наступал конец. Фидель ложился у ног хозяйки, уткнувшись носом в ее чулки. Радость озаряла Сан-Грегорио лишь ненадолго.
Мария Икаса просила Эшли, чтобы он ей рассказал свои сны. Он отвечал, что не помнит их. Она только презрительно смеялась.
На четвертой неделе она сказала:
– У тебя круги под глазами. Ты плохо спишь. Хочешь, я расскажу тебе твои сны? Тебе снится пустота мира. Ты идешь, идешь, ты выходишь в долину с известняковыми склонами, а там ничего, пусто. Ты заглядываешь в пропасть, оттуда тянет холодом. Ты просыпаешься весь иззябший. Тебе кажется, ты уже не согреешься никогда. И повсюду – пустота, nada, nada, nada[21], – но эта nada смеется, точно в пустоте лязгают зубы. Ты открываешь дверь комнаты, дверь чулана – и нигде ничего, только лязгающий смех. И пол – не пол, и стены – не стены. Ты просыпаешься и дрожишь и не можешь унять эту дрожь. Нет смысла в жизни. Жизнь – смех слабоумного в пустоте… Зачем же ты лгал мне?
Он медленно выговорил:
– Я не мог никому этого рассказать.
Он вышел из бара и долго стоял над накатывающими волнами, облокотясь о береговой парапет. Когда он вернулся, она молча протянула ему колоду карт.
– Вы мне ничего не скажете, Мария Икаса?
– Потом. Сдавай карты.
Через час она молвила:
– Не мудрено, что тебе такие сны снятся, mi hijo.
– Не мудрено? А почему?
– Господь в своем милосердии посылает их.
Он ждал.
– Он не хочет, чтобы ты и дальше жил, ничего не зная. Ведь ты ничего не знаешь. Не знаешь и не понимаешь… Ну-ка, сними. Хочу посмотреть, что говорят карты.
Она разложила карты, но словно бы и не взглянула на них.
– Лет тебе сорок один или сорок два. – Она провела по лицу пальцем. – У тебя нет морщин здесь, где они бывают от дум и забот. Нет и здесь, где они бывают от смеха. Твой разум точно младенец в утробе, жалкий, крошечный недоносок, корчащийся в попытках родиться. Если господь возлюбит одно из своих созданий, то даст ему познать высшее счастье и глубочайшее горе, прежде чем наступит час его смерти. Даст изведать все, чем богата жизнь. И это самый ценный господень дар.
Не глядя на нее, Эшли проговорил негромко:
– Я был очень счастлив.
Она презрительно повела рукой над разложенными на столе картами – сколком прожитых им лет.
– Это? Это ты называешь счастьем? Нет! Нет! Счастье лишь в понимании всего вместе, как оно есть. Ты возлюблен господом, особо возлюблен. И сейчас ты рождаешься вновь.
Тут она закашлялась и кашляла долго, прикрыв рот красным шарфом. Когда приступ миновал, она сунула руку в глубокий, оттопырившийся карман своей юбки. Оттуда она вытащила небольшое распятие, грубо вырезанное из терновника.
– Всякий раз перед сном смотри на это подольше. Смотри и думай о том, что он выстрадал. Я не о ранах от гвоздей говорю. Гвозди – это неважно. У каждого есть свои гвозди. Думай о том, что он выстрадал здесь. – Она дотронулась до середины своего лба. – Он, ежечасно помнивший о сотнях тысяч Сан-Грегорио, и Антофагаст, и Тибуронесов, и… Как называется город, где ты жил?
– Коултаун.
– И о сотнях тысяч Коултаунов. Когда насмотришься, положи себе в изголовье. И будешь спать без кошмаров. Не может быть счастлив по-настоящему тот, кто не изведал ужаса nada.
Он взял распятие.
Он накрыл ее руку своей и спросил приглушенным голосом:
– А вы знали высшее счастье, Мария Икаса?
Она распрямила спицу. Вздернула подбородок. Посмотрела в раскрытую дверь, потом искоса глянула на него с высокомерной усмешкой, означавшей: «Уж я-то знала».
На минуту она забрала у него распятие. Показала пальцем на вделанные в дерево красные стеклянные бисеринки, изображавшие капельки крови. Заговорила снова.
– Красное. Красное. Вглядись в это красное. У тебя голубые глаза, и за них тебя любят люди – мужчины, женщины, дети. Но есть и другая, лучшая любовь. Голубой – это цвет веры. А красный – цвет любви. Сразу видно, что ты человек, умеющий верить. Но верить может и Фидель. Одной веры мало. Если тебе посчастливится, ты родишься вновь для любви.
Эшли опустил глаза и понизил голос:
– Мария Икаса, дорогая Мария Икаса. Пусть мне суждено родиться вновь, изведав все лучшее и все худшее в жизни, – а как же мои дети? Ведь я произвел их на слег еще тогда, когда жил, ничего не зная.
Мария Икаса сердито ударила его по руке.
– Тупица! Дурень! Если господь избрал тебя, чтобы одарить своим самым ценным даром, значит, ты всегда был этого достоин. – Тут Мария Икаса, никогда не видавшая в глаза дуба, привела испанскую поговорку «В желуде уже заключен дуб». И затем продолжала: – Если бы Симон Боливар в шестнадцать лет произвел на свет сына и назавтра умер, все равно этот сын был бы сыном Освободителя.
С того дня Эшли спал без кошмаров. Через неделю норвежское судно вошло в порт. Денег у Эшли только-только хватало на переезд, но он послал Марии Икасе в больницу бутылку рома. К бутылке он прикрепил карточку красного цвета. А распятие потерялось при сборах в дорогу.
В Антофагасте Эшли снял комнату в рабочем квартале и принялся не спеша разрабатывать план действий. С пяти часов пополудни и до поздней ночи он просиживал или в «Cafe de la Republica», или в «Cafe de la Constitucion», углубясь в одну из немецких газет, которые выходили на тысячу миль южнее, в той чилийской провинции, что можно назвать новым Вюртембергом. Оба эти кафе находились в «крысоловной зоне»; посещать их было рискованно, но необходимо. Вокруг него разговоры шли только о меди и селитре. Вскоре он обнаружил среди завсегдатаев еще одного изгоя. «Старый Персиваль» был выброшен на свалку после того, как всю жизнь проработал в горнорудной промышленности; в свое время он занимался и селитрой, и серебром, и медью. Любовь или взрывчатка сделали его кривым на один глаз. От вина и давних обид, которые он никак не мог забыть, у него иногда путались мысли. Он подсаживался к столикам более преуспевших знакомцев в надежде на бесплатное угощение. Иногда его угощали, иногда тут же спроваживали; впрочем, грубо не гнали никогда. Эшли он церемонно представился: «Родерик Персиваль, бывший коммерческий директор медеплавильных заводов Эль Росарио. Изобретатель сепараторной дистилляционной системы Персиваля – именно так, сэр, хоть идея и была у меня украдена братьями Грэм – Иеном и Робертом, о чем я не боюсь заявлять во всеуслышание». Это было прелюдией к монологу, длившемуся в общей сложности часов пятьдесят. Эшли, пообещав ему выпивку, уводил его в менее фешенебельное заведение. Терпеливо выслушивал по многу раз одно и то же. Ему даже казалось порой, что не все в жалобах Персиваля так уж безосновательно. Но в конце концов его выдержка и на этот раз была вознаграждена.
– Вот что я вам скажу, мистер Толланд, никогда не нанимайтесь на рудник, расположенный выше десяти тысяч футов над уровнем моря. Зачем укорачивать себе жизнь, сэр? Люди там не раскроют рта, чтоб сказать лишнее слово, – берегут свои легкие. А у многих от высоты развивается черная меланхолия. Совсем недавно один тип в Рокас-Вердес снес себе полчерепа пулей. И еще скажу вам, сэр, не нанимайтесь на рудники, удаленные от железнодорожной магистрали. Человеку надо же иногда хоть ненадолго съездить проветриться. А есть такие места, где сообщение с ближайшей станцией раз пять за лето прерывается из-за обвалов. С утра до ночи видишь кругом одни и те же лица, уже и смотреть невмочь… И еще: выбирайте только такие рудники, в которые вложен американский капитал. Это, я вам скажу, сэр, совсем другое дело. Взять хотя бы Эль-Тепиенте. Там живешь словно в хорошем отеле на курорте Саратога-Спрингс. Круглые сутки горячий душ. Дома для женатых инженеров! Спиртное, конечно, под запретом, но умный человек всегда извернется. Да что – там тебе в каждой шахте, на глубине полтораста футов, буфет: сандвичи с ветчиной, лимонад. А в Рокас-Вердес? Хорошо, если плошку овсянки получишь в столовой. И полным-полно немцев, шотландцев, швейцарцев. А рабочие все больше боливийские индейцы, эти и по-испански ни слова.
Эшли сделал свой вывод. Разработки месторождений меди в Рокас-Вердес велись горнорудной компанией Киннэрди. Ее представителем в Антофагасте был мистер Эндрю Смит, в любую погоду носивший сюртук из черного альпака, застегнутый до самого подбородка, украшенного черной ковенантерской бородой. Все самообладание понадобилось Эшли, чтобы не дрогнуть под пронизывающим взглядом мистера Смита. «Джеймс Толланд из Бемиса, провинция Альберта… инженер-механик, хотел бы изучить меднорудное дело… к сожалению, паспорт, диплом и прочие документы погибли при пожаре гостиницы в Панаме… Рекомендательное письмо от доктора Кнута Андерсона с салинасских нефтяных промыслов в Эквадоре…» Мистер Толланд представил также свои чертежи механического оборудования для угольных шахт. Впрочем, Эшли мог бы и не стараться сверх меры. Мистер Смит взял его сразу же, лишь задав два-три вопроса о состоянии его сердца и легких. На первых порах ему поручался технический надзор за жилыми помещениями для руководящего персонала и шахтеров – отопление, кухни, канализация, – а также разработка проекта электрификации их. Мистер Смит пообещал дать письмо к управляющему, доктору Маккензи, с просьбой предоставить новому инженеру возможность всесторонне ознакомиться с процессом добычи меди. Получил он и указания по части личной экипировки – вместе с деньгами на покупку всего необходимого.
– Компания хотела бы, – сказал мистер Смит, – чтобы вы для начала недельку пожили в Манантьялесе. Это без малого семь тысяч над уровнем моря, будет вам подготовкой для больших высот. Как приедете после обеда подписывать контракт, я вам дам письмецо к миссис Уикершем. Она там держит гостиницу – отель «Фонда», лучшего во всей Южной Америке не найти. Может, она сдаст вам комнату, а может, и нет. Она такая. Поезд на Манантьялес идет в пятницу в восемь часов – а не в пятницу, так в субботу. Из Рокас-Вердес раз в месяц пишите мне, чего вам не хватает.
Эшли еще порасспросил Родерика Персиваля. Сперва тот и о докторе Маккензи, и о миссис Уикершем отзывался уклончиво. С обоими у него были связаны малоприятные воспоминания: с рудника в Рокас-Вердес его прогнали, в отеле «Фонда» отказали от номера. Но потом посыпалось: Маккензи – псих, слишком долго прожил наверху, дальше своего носа не видит, а воображает о себе невесть что, старый павиан. А миссис Уикершем настоящая фурия, ведет себя с постояльцами так, будто это ее личные гости… Сплетница, суется во все, сама себя называет «газетой Анд»… помнит все анекдоты семидесятых и восьмидесятых годов, пересказывает их по сто раз, умереть от скуки можно. Персиваль знал ее еще в ту пору, когда она была просто стряпухой в партии искателей изумрудов. На одно, впрочем, у нее хватило ума: открыла свою гостиницу в единственном славном местечке, на севере Чили. Там у нее не только горячий источник рядом, но и единственная речка на сотни миль вокруг… Здесь ведь не текут реки, мистер Толланд. И дождей не бывает. Поверите ли, в Антофагасте можно встретить восьмилетних детишек, ни разу не видевших дождевых капель. Кактусы и те здесь не растут… Да-да, конечно, весной снег и лед на вершинах подтаивают с краев, и тогда вниз бегут бурные потоки – но бегут-то они недалеко. Сверху их сушит солнце, а снизу всасывает земля. Даже Антофагаста не имела бы воды, если бы не водопровод, проложенный Петером Весселем. Датчанин, большой мой друг. Хотел тут устроить увеселительный сад вроде копенгагенского «Тиволи». И не такая уж это безумная затея, как может показаться. На здешней азотистой почве розы цвели бы, как в Эдеме. Если б только вода и тень. А у миссис Уикершем в Манантьялесе есть и то и другое. Овощи, которые подаются у нее к столу, заслужили бы первую премию на любой сельской выставке в Штатах. И богоугодные заведения, состоящие под ее покровительством, тоже их получают… Воображаю, как она обращается со своими подопечными – наверное, так же, как с постояльцами. «Убирайтесь вон, мне ваша физиономия не нравится!» Берите костыли, и чтобы через двадцать минут духу вашего не было в больнице!»
В Антофагасте Эшли часто бродил после заката по городу, как и в Новом Орлеане и во всех портовых городах, где ему приходилось задерживаться на пути. Но теперь точно пелена спала с его глаз, он всюду видел только голод, болезни, нужду и жестокость. Двери домов и лавок допоздна оставались распахнутыми настежь. Смех и ласковые слова звенели в вечернем воздухе. Казалось, от семейного очага здесь исходит тепло, какого не знают в более северных широтах. Но к ночи все изменялось. Только он больше не убегал от вздохов и стонов, брани и проклятий. Напротив, он устремлялся им навстречу, точно думал извлечь какой-то урок, найти ответ на свои неотступные «почему» и «откуда». В своей прежней жизни Эшли не привык размышлять. В его лексиконе даже не было слов и оборотов, потребных для размышлений, – кроме тех, которые он давно отверг, которыми говорили проповедники в методистской церкви Коултауна. И ему стало страшно – ему, Эшли! – что он так и не поймет ничего, так и кончит свои дни «закоснелым невеждой». Вот, например, мужья, которые бьют своих жен, – как можно понять такое?
Наудачу он постарался припомнить один вечер в Салинасе и услышанное в тот вечер от доктора Андерсона. Играли в карты в доме, что навис на сваях над самым берегом, на веранде, затянутой противомоскитной сеткой. Был день популярного в тех местах святого, нестройный гул праздничного веселья доносился из отдаленных рабочих кварталов. Кто-то пошутил насчет мужних побоев, ожидающих нынче вечером многих жен. Доктор сказал сухим, неприязненным тоном:
– Эти люди не могут бить нас. Мы – иностранцы, обладатели баснословных богатств, полубоги. Не могут они бить и тех, кто командует ими на работе,
– хоть порой и случается, что кого-нибудь подстрелят из-за угла. Они дерутся друг с другом, но не вкладывают души в эти драки. Знают ведь, что все заперты в одной общей клетке. Вот побои и достаются тем, кто всегда под рукой. Бьют жену и детей, а метят в судьбу, в обстоятельства, в господа бога. Хорошо еще, что даже самый оскотиневший муж и отец никогда не бьет своих близких по лицу или в живот – потому что для этого нужны двое: кто-то должен развернуть съеживающуюся под ударами жертву. А чужого Педро не допустит до участия в семейной расправе.
– Но… – нерешительно попробовал тогда возразить Эшли, – но ведь все это от пьянства.
– Слишком примитивное объяснение, сэр. Это любящие мужья, любящие отцы. Они и пьют для того, чтобы ожесточиться, чтобы придать себе смелости замахнуться на господа бога.
– Не могу понять… – Игра продолжалась. Спустя несколько времени Эшли спросил: – А в Европе тоже бьют жен и детей?
– В Европе? Вы хотите сказать, в моей родной Дании? Ну что вы, мистер Толланд. Нам, людям цивилизованным, доступны более утонченные пытки.
– Что?.. Что вы такое говорите?
– Вам сдавать, Смитсон… Страдание, мистер Толланд, оно как деньги. Постоянно находится в обороте. Мы расплачиваемся тем, что получаем сами… Мистер Смитсон, вам сдавать.
И доктор Андерсон пробормотал что-то вроде: «Иногда цепочка рвется».
Теперь мучения Эшли еще обострились оттого, что во многих жителях Антофагасты ему начали чудиться его близкие. На первый взгляд местные женщины, низенькие, смуглые, в черных платьях, ничем не напоминали Беату; но какой-нибудь мимолетный жест или слово – и сходство вдруг проступало. Как и у нее, у любой из них жизнь замыкалась тесным кругом, в центре которого стоял изменчивый в своих настроениях мужчина; он был кормильцем, он спал ночью рядом, и он жил своей жизнью, далекой от ее извечного женского удела – стряпать пищу, растить детей и стареть прежде времени. Нередко, переходя улицу, Эшли вдруг видел перед собой Лили. Роджер бросал на него суровый взгляд и быстро проходил мимо. Софи продавала ему фруктовые соки. Другие Софи обслуживали его в ресторанах. Не раз ему доводилось сражаться в шашки с Констанс. А чаще всего попадалась ему навстречу Юстэйсия Лансинг.
По расписанию поезд должен был прибыть в Манантьялес в четыре, пять или шесть пополудни, пройдя расстояние в восемь – десять миль за восемь – десять часов. Вначале он весело бежал по долине. Потом стал зигзагами карабкаться в гору. Через длинные шаткие мосты полз, едва продвигаясь вперед. Подолгу стоял в оживавших с его приближением поселках – горсточках шахтерских домишек, сгрудившихся на выжженной земле вокруг водонапорной башни, где перемежающаяся тень и скудная утечка воды в почву породили одно-единственное перечное дерево. На стоянке все пассажиры высыпали из вагонов. Машинист, кочегары и кондуктор шли в буфет пропустить стаканчик с начальником станции. Час за часом окрестный ландшафт становился все более зловещим. Тихий океан уходил все дальше вниз, плоский, как доска для резания хлеба. А вершины гор пододвинулись ближе и как будто клонились навстречу поезду. Из Гуаякиля Эшли уже видал Чимборасо, почти на двадцать одну тысячу футов возвышающийся над уровнем моря («Если б Беата могла взглянуть на него! Если бы дети могли это увидеть!»); но здесь были горы Чили – отныне его горы.
Деревянные скамьи вагонов заполнились в Антофагасте задолго до отправления поезда. Рядом с Эшли и на противоположной скамье разместилось большое семейство. Он сдержанно поздоровался, но в разговоры вступать не стал. Он читал или делал вид, будто дремлет. На вокзале семейство провожали соседки, и он волей-неволей успел узнать имена всех своих спутников: вдова Роса Давилос, Мария дель Кармен, шестнадцати лет, Пабло, Клара, Инес и Карлос. Соседки тоже были одеты в черное и явились в сопровождении дочерей. (Как говорит пословица: «Дочка что лихорадка – никуда от нее не денешься».) Все они принесли на дорогу гостинцы, которые принимались после столь долгих возгласов удивления и протеста, что поблагодарить уже не хватало времени. Когда поезд наконец тронулся, все набожно закрестились и в двадцатый раз напутствовали вдову советом покориться господней воле – знакомой уже Эшли формулой последнего повелительного призыва к человеческой стойкости.
То один, то другой из детей оглядывался на господина в углу. Потом решено было, что столь важная особа не удостоит вниманием их разговор, даже если понимает диалект, на котором он ведется. Вдова, вся уйдя в свою скорбь, прислонилась лицом к оконному стеклу. Старший мальчик, сидевший напротив Эшли, хмуро уставился в пол, отгородясь презрением от неумолчной бабьей болтовни крутом. Младшие дети скоро начали клянчить гостинцы из свертков, лежавших на коленях у четырнадцатилетней Клары. Ей, как видно, доверено было исполнение материнских обязанностей. Час прошел, а ребята все еще хныкали и жаловались на голод. Наконец мать открыла глаза и сказала: «Дай им». Клара все разделила на шесть частей и дала по одной Инес и Карлосу. Четверо старших членов семьи от еды отказались, сказав, что не голодны. Это состязание в великодушии быстро переросло в шумную свару. Пабло уговаривал мать поесть. Мать надрывно-истерическим тоном требовала, чтобы поел Пабло. У Марии дель Кармен пропал аппетит.
– Боже милостивый, за что ты меня наказал такими детьми?
– Мама, – тихо сказала Клара, – у тебя сумка упала. Вот, возьми.
– Сумка? Она очень тяжелая, моя сумка. Держи ты.
– Хорошо, мама.
К середине дня дети снова проголодались. Клара занимала их длинными и путаными рассказами про младенца Иисуса. Как он ходит по комнатам, где спят малыши. Как маленьких мальчиков делает умными и храбрыми, а девочек – хорошенькими-прехорошенькими. Потом, не повышая голоса, стала расписывать чудеса, которые их ожидают в Манантьялесе.
– Знаете, что это значит – Манантьялес? Это значит, что из-под земли там бьет вода. И холодная, и горячая. И всюду, куда ни глянь, цветут цветы. Бабушка скажет: «Инес, сердце мое, ступай в сад, нарви роз, мы поставим их перед богоматерью». Помните, что рассказывала бабушка, когда приезжала повидать нашего папу перед тем, как его господь взял на небо? В Манантьялесе одна госпожа англичанка открыла школу для девочек, и Карменсита сможет выучиться там на портниху, а я, может быть, даже на медицинскую сестру, и мы каждую субботу будем приносить маме деньги – деньги – деньги! Эта госпожа очень добрая: когда какая-нибудь девушка соберется замуж, она ей дарит постель и сковородку.
– И туфли, Клара?
– Ну конечно, и туфли тоже. И жених тогда сам торопит со свадьбой.
– А для мальчиков она ничего не делает?
– А ты слушай дальше! Как она увидит Паблито, так сразу скажет: «Вот послал мне господь удачу! Я давно ведь жду ловкого и честного паренька, чтоб ходил за моими лошадьми и мулами!» А когда подрастет Карлос, она скажет: «Я уже много времени присматриваюсь к этому Карлосу Давилосу. У меня для него кое-что есть на примете».
Тут вдова Давилос открыла глаза, потянулась вперед и отвесила Кларе звучную пощечину.
– Mamita!
– Ты еще пищать! Набивает детям голову всякой чепухой! Англичанки, сковородки, туфли! Скажи им лучше, что нам больше не для чего жить! Вот это им скажи!
– Хорошо, мама!
Снова начался дележ пищи. На этот раз Мария дель Кармен отказываться не стала. Долю Пабло Клара положила ему на колени. Поезд, сильно замедлив ход, потащился по мосту, перекинутому через ущелье. Мария дель Кармен вздрогнула и закрыла глаза руками. Мать сердито стала отрывать ее руки от лица.
– Не будь дурой, дочка! Загляни, загляни в пропасть! Чего боишься? Для нас всех было бы лучше, если бы мы туда свалились!
Клара неодобрительно посмотрела на мать и перекрестилась. Мать почувствовала себя уязвленной.
– Это что значит, дрянь этакая?
– Мы хотим, чтобы ты была жива и здорова, мама. Больше всего на свете мы этого хотим.
– А зачем? Ответь мне – зачем? Ваш отец ничего нам не оставил. Ничего. Ничего. От бабушки тоже ждать нечего. У нее и так три беспомощные женщины в доме. А от твоего дяди Томасо пользы как от козла молока. Вспомни, что сталось с детьми Аны Ромеро.
– Я буду просить милостыню, мама. Буду брать с собой Инес и Карлито. Они будут петь.
Мать снова ударила ее по лицу. Клара, не моргнув, продолжала:
– Господь не отворачивается от нищих. Он от тех отворачивается, кто нищим отказывает в подаянии. Раз папа не оставил нам ничего, значит, на то была господня воля.
– Что, что такое?
– Раз папа упал и разбился насмерть, значит, на то была…
– Ваш отец был святой человек, да, святой!
Пабло метнул на мать взгляд, полный гневного презрения.
– А ты что на меня волком смотришь? А? Ты никогда не ценил своего отца
– никогда! У-у! Если ты вырастешь хоть чуточку на него похожим, так я кой-кого знаю, кто этому очень удивится. Очень!
– Мама! – шепнула Клара.
– Ну что «мама», «мама»?
– Ты ведь сама при мне говорила сестре Руфине, что гордишься нашим Паблито. Что он самый умный и самый храбрый мальчик во всем квартале.
– Ах ты!
Пабло встал и отчетливо произнес:
– Дурак он был, наш отец.
– Ангелы небесные, вы только послушайте его! Я двадцать лет прожила с вашим отцом. Я ему родила девятерых детей. Я была самой счастливой женщиной в Антофагасте.
– Ты-то была счастливой! Ты-то была!.. А мы?
Роса Давилос открыла было рот, чтобы возразить, но Клара опередила ее. Обращаясь ко всем, она сказала с убеждением в голосе:
– А ведь папа сейчас смотрит на нас.
Эшли вытер ладонью взмокший лоб. Он едва удержался, чтобы не застонать. Ему показалось, что он видит сон – присутствует на одном из тех многоактных спектаклей, где человек одновременно и завороженный зритель, и главный герой, и непризнанный автор пьесы. Четверть часа прошло, и его взгляд вдруг встретился со взглядом Росы Давилос. Тень удивления, смешанного с испугом, прошла по ее лицу. Она вся подобралась, стараясь придать себе вид светской дамы. Когда пассажиры вышли на следующей станции, она пересела со всем семейством в другой вагон. Эшли пошел под палящим солнцем по единственной улице поселка. Дошел до водонапорной башни и остановился у перечного дерева: через равные промежутки времени сюда доносился грохот взрывов – это вспарывали динамитом землю, добывая селитру, которая пойдет за море, чтобы превратиться в орудие смерти или в удобрение для полей. «В жизни если что раз не удалось, другого раза не будет, – думал он. – Не это ли и значит стареть – видеть все ясней и ясней то, что прежде пропускал без внимания». В вагоне он застал на месте вдовы с детьми другое семейство, столь многочисленное, что оно заняло еще несколько скамеек. Все были немного навеселе. Справляли, как оказалось, семейное торжество – именинница, маленькая старушка, сидела напротив Эшли и сонно хихикала. Каждую минуту кто-нибудь из родных тянулся к ней с поцелуями и шумными возгласами: «Mamita, золотая моя!», «Абуэлита, голубушка!» Заставили выпить и Эшли. Его тут же перезнакомили со всеми, и он тоже поздравил именинницу. Жизнь пестра и разнообразна – оттого так трудно ее осмыслить. Даже новичкам в философии случалось докапываться до сути страдания – но какой великий мудрец постигнет суть счастья?
В Манантьялесе он снял себе комнату в рабочем квартале. Тяжесть спала с его души. Он был молод; он был здоров; он ушел от своих преследователей. Впервые за целый год он очутился в умеренном климате: ночи были холодными. И он не сидел без дела, что было всего отраднее. Он исправил дымоход у хозяйки на кухне. Расшевелил ее увальня сына, и вдвоем они вычистили бак для воды. Он пел за работой. Он охотно чинил что нужно соседям, в благодарность его приглашали обедать. Подумать только – ведь из господ, а не боится замарать руки простой работой! Со всех сторон только и слышно было «Дон Хаиме!» да «Дон Хаиме!».
Не раз потом говорилось о детях Эшли, что все они взрослели медленно. Так оно и было, но медленнее всех взрослел их отец. Вред замедленного, равно как и ускоренного, развития состоит в том, что чрезмерно затягиваются либо сжимаются, а то и вовсе выпадают отдельные фазы, через которые растущему человеку положено пройти в жизни. Мальчик Джон Эшли из Пулли-Фоллз, штат Нью-Йорк, видел себя в мечтах юным Александром Македонским, завоевывающим страну за страной, но его никогда не воодушевлял пример человека, посвятившего свою жизнь работе в колонии прокаженных; он мысленно повторял подвиги крестоносцев, но не мечтал в качестве государственного деятеля бороться с несправедливостями общественного строя. Его юношеского бунтарства хватило лишь на то, чтобы воздвигнуть стену между собой и боготворившими его родителями и низвергнуть кумиров, которым они поклонялись. Став студентом технического колледжа, он сразу же объявил себя атеистом, а между тем оставался в плену предрассудков похуже религиозных; не веря в бога, он безотчетно верил в свою власть над судьбой: с кем угодно может случиться несчастье, только не с ним; обстоятельства всегда будут благоприятствовать любым его желаниям. А главное – он почти миновал тот период, когда каждый нормально развивающийся юноша задается философскими проблемами бытия. И теперь в Манантьялесе Эшли испытывал муки разума, которые должен был испытывать на двадцать лет раньше. По ночам, лежа на кровле дома, он вглядывался в созвездия, мерцавшие между горными пиками, и его мысли перекликались с мыслями другого молодого человека, персонажа книги, написанной за тысячи миль от Чили: «В бесконечности времени, пространства, материи возникает организм, который, как пузырь, существует короткое время и лопается; я – такой пузырь».
Еще одна тень прошлого его мучила – воспоминания о родителях. Джон Эшли бежал с Беатой Келлерман на следующий день после того, как получил диплом об окончании технического колледжа в Хобокене, штат Нью-Джерси. Его родители специально приехали из Пулли-Фоллз, штат Нью-Йорк, чтобы присутствовать на выпускных экзаменах. У них на глазах успех следовал за успехом, награда за наградой. Наутро они уехали домой; сын должен был в ближайшие дни последовать за ними. К рождеству он послал им поздравительную открытку без обратного адреса. Он так и не написал ни разу, хоть и собирался было на радостях, когда родилась Лили. Без всякой обиды и без всякого повода к обиде и он и Беата отрезали себя от родителей раз и навсегда. И за все прошедшие годы ему не случилось пожалеть об этом или упрекнуть себя. Лишь сейчас, когда все его помыслы были устремлены к семье и к тому, что с ней связано, встал перед ним тревожный вопрос: где, в чем его вина? Может, он был бессердечным сыном? Может, это его бессердечие отразилось пагубным образом на жизни его собственной семьи? Может, и его дети так же уверенно и хладнокровно уйдут в большой мир, когда придет пора? Может, был какой-то изъян в жизни в «Вязах»? Но ведь эта жизнь текла счастливо и безмятежно целых семнадцать лет!
Дата добавления: 2015-07-17; просмотров: 68 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ОТ ИЛЛИНОЙСА ДО ЧИЛИ 1902-1905 2 страница | | | ОТ ИЛЛИНОЙСА ДО ЧИЛИ 1902-1905 4 страница |