|
Из того, что произошло, я мало что запомнил. Что было до этого, не помню. Да вообще ничего не помню, пока это не случилось.
Была посадка в Фоуке[7], где парни, летавшие на «бленхаймах»[8], помогли нам и угостили нас чаем, пока заправляли наши самолеты. Помню, какие спокойные были парни с «бленхаймов». Они зашли в палаточную столовую выпить чаю и пили его молча. Напившись чаю, поднялись и вышли, так и не проронив ни слова. Я знал, что каждый из них старается сдерживаться, потому что дела у них тогда шли не очень‑то хорошо. Им приходилось часто вылетать, а замен не было.
Мы поблагодарили их за чай и вышли, чтобы посмотреть, не заправили ли наши "гладиаторы". Помню, дул такой ветер, что "колдун"[9] лежал как указатель. Песок шуршал возле наших ног, со свистом бился о палатки, и палатки хлопали на ветру, точно сшитые из брезента люди хлопали в ладоши.
– Невеселый вид у бомберов, – сказал Питер.
– Чего уж тут веселиться, – отозвался я.
– Рассердились на кого‑то, что ли.
– Да не в этом дело. Просто они сыты по горло, вот и все. Но они держатся. Да ты и сам видел.
Два наших старых "гладиатора" стояли бок о бок на песке, и ребята в рубашках и шортах цвета хаки, похоже, все еще были заняты заправкой. На мне был тонкий белый хлопчатобумажный комбинезон, а на Питере – голубой. Летать в чем‑либо более теплом не было нужды.
– Далеко это отсюда? – спросил Питер.
– Двадцать одна миля за Черинг‑кросс, – ответил я, – справа от дороги.
Так называемый Черинг‑кросс находился там, где дорога, тянувшаяся по пустыне, отходила на север к Мерса‑Матруху[10]. Итальянские войска стояли близ Мерсы и действовали довольно хорошо. Насколько я знаю, они только здесь и действовали хорошо. Их моральный дух то поднимался, то падал, как чувствительный высотомер, и в то время он находился на отметке в сорок тысяч, потому что державы оси Берлин – Рим были на седьмом небе. Мы побродили вокруг, ожидая, когда закончат заправку.
– Дело‑то пустяковое, – сказал Питер.
– Да. Ничего сложного нет.
Мы разошлись. Я забрался в свою кабину. Всегда буду помнить лицо техника, который помог мне пристегнуться. Это был немолодой уже человек, лет сорока, лысый, если не считать ухоженного пучка золотистых волос на макушке. Все его лицо было в морщинах, глаза напомнили мне глаза моей бабушки, и вид у него был такой, будто он всю жизнь помогал пристегнуться летчикам, которые не возвращались. Он стоял на крыле, затягивал потуже ремни и говорил:
– Будь осторожнее. Об осторожности никогда нельзя забывать.
– Дело‑то пустяковое, – сказал я.
– Мне так не кажется.
– Да ну. И говорить‑то не о чем. Пустяки.
Что было дальше, не очень хорошо помню, но помню то, что произошло уже спустя какое‑то время. Кажется, мы взлетели с Фоука и взяли курс на Мерсу и летели, кажется, на высоте футов восьмисот. Справа, кажется, мы видели море, и, кажется, – да нет, я уверен в этом, – оно было голубое и красивое, особенно было красиво, когда волны накатывались на песок, и на запад и на восток, насколько хватало глаз, тянулась толстая белая полоса. Кажется, мы пролетели над Черинг‑кросс и летели двадцать одну милю, куда нам было приказано, но точно сказать не могу. Знаю лишь, что у нас были неприятности, куча неприятностей, и еще знаю, что мы повернули назад и, когда возвращались, дела пошли совсем плохо. Самая большая неприятность состояла в том, что я летел слишком низко, так что выпрыгнуть с парашютом у меня не было возможности. С этого момента память возвращается ко мне. Помню, как самолет клюнул носом, и еще помню, как я посмотрел вниз и увидел на земле несколько кустов верблюжьей колючки, жавшихся друг к другу. Помню, что я видел несколько камней, валявшихся рядом с колючкой, и вдруг верблюжья колючка, песок и камни оторвались от земли и полетели в меня. Это я помню очень хорошо.
Потом наступил небольшой провал. Возможно, он продолжался секунду, а может, и полминуты, не знаю. Наверное, он был очень короткий, с секунду, и в следующее мгновение я услышал "бах!" – это загорелся бак на правом крыле, потом снова – "бах!" – то же сталось и с баком на левом крыле. Для меня это было неважно, и какое‑то время я сидел спокойно, чувствуя себя вполне нормально, хотя меня немного клонило в сон. Глаза мои ничего не видели, но и это было не важно. Поводов для волнений никаких. Совсем никаких. Вот только ногам горячо. Сначала я почувствовал тепло, но не обращал на это внимания, но вдруг ногам стало горячо, обе ноги охватил сильнейший жар.
Я знал, жар – не к добру, но только это я и знал. Мне он не нравился, поэтому я убрал ноги под сиденье и стал ждать. Думаю, нарушилась телеграфная связь между телом и мозгом. Она, кажется, не очень‑то хорошо действовала. По какой‑то причине она медленно передавала мозгу сообщения и столь же медленно спрашивала, что делать. Но, полагаю, сообщение в конце концов дошло. Вот оно: "Тут внизу очень горячо. Что нам делать?" И подпись: "Левая Нога и Правая Нога". Долгое время ответа не было. Мозг обдумывал сложившееся положение.
Потом медленно, слово за словом, по проводам пришел ответ: "Самолет... горит... Выбирайся из него... повторяю... выбирайся... выбирайся". Приказ был отдан всей системе, всем мышцам ног, рук и тела, и мышцы принялись за работу. Они делали все возможное, где‑то слегка что‑то подтолкнули, где‑то немного потянули и при этом сильно напряглись, но все без толку. Наверх ушла вторая телеграмма: "Не можем выбраться. Что‑то нас держит". На сей раз на ответ ушло еще больше времени, поэтому я просто сидел и ждал, а жар между тем все усиливался. Что‑то удерживало меня, а вот что – это должен был решить мозг. То ли меня держали за плечи руки гигантов, а может, то были булыжники, или дома, или катки, или шкафы, или я был связан веревками... Погодите‑ка. Веревки... веревки... Послание стало доходить до меня. Но очень медленно. "Привязные ремни... расстегни привязные ремни". Руки получили послание и принялись за работу. Они потянули ремни, но те не поддавались. Они тянули и тянули, поначалу слабо, но в меру сил, а толку никакого. Ушло новое послание: "Как нам отстегнуть ремни?"
На этот раз я сидел в ожидании ответа минуты, наверное, три или четыре. Не было никакого смысла спешить или нервничать. Это единственное, в чем я был уверен. Однако как же долго приходится ждать! Я громко сказал:
– Черт побери, да я же сгорю. Я... – Но меня прервали.
Кажется, пришел ответ... нет, еще не пришел, идет, но очень медленно. "Вытащи... предохранитель... ты... болван... да побыстрее".
Я вытащил предохранитель, и ремни ослабли. Теперь надо бы выбраться. Да выбирайся же, выбирайся. Но я не мог этого сделать. Я просто высунулся из кабины. Руки и ноги старались вовсю, но безрезультатно. Наверх пулей улетел отчаянный запрос, на сей раз с пометкой "срочно".
"Что‑то еще нас держит внизу, – говорилось в сообщении. – Что‑то еще, что‑то еще, что‑то тяжелое".
А руки и ноги по‑прежнему не боролись. Похоже, они чувствовали инстинктивно, что им нет смысла использовать свою силу. Они вели себя спокойно, ожидая ответа, но как же долго он не приходил! Двадцать, тридцать, сорок жарких секунд. Еще не раскаленных добела, еще не шипит горящая плоть и нет запаха горелого мяса, но это может начаться в любую минуту, потому что эти старые "гладиаторы", в отличие от "харрикейнов" и "спитфайров", сделаны не из упрочненной стали. У них полотняные, туго натянутые крылья, пропитанные абсолютно несгораемым составом, а под ними – сотни маленьких тонких реек, вроде тех, что идут на растопку, только эти суше и тоньше. Если бы какой‑то умник сказал: "А смастерю‑ка я этакую большую штуковину, которая загорится быстрее и будет полыхать лучше, чем что‑либо на свете", и доведись ему прилежно исполнить эту задачу, то он, вероятно, смастерил бы в конце концов что‑то вроде "гладиатора". Я продолжал ждать.
И вот пришел ответ, замечательный по краткости, но в то же время он все объяснил. "Парашют... открой... замок".
Я открыл замок, освободился от привязных ремней парашюта и с некоторым усилием приподнялся и перевалился за борт. Казалось, что‑то горит, поэтому я покатался немного по песку, а затем отполз от огня на четвереньках и лег.
Я слышал, как в огне рвутся боеприпасы моего пулемета, и я слышал, как пули со стуком падают в песок рядом со мной. Я их не боялся, просто слышал.
Начались боли. Сильнее всего болело лицо. С лицом у меня было что‑то не то. Что‑то с ним произошло. Я медленно поднял руку и ощупал его. Оно было липким. Носа, казалось, не было на месте. Я попытался пощупать зубы, но не помню, пришел ли я к какому‑либо заключению насчет зубов. Кажется, я задремал.
Откуда ни возьмись возник Питер. Я слышал его голос и слышал, как он суетится вокруг, кричит как сумасшедший, трясет мою руку и говорит:
– О Господи, я думал, ты все еще в кабине. Я приземлился в полумиле отсюда и бежал как черт. Ты в порядке?
– Питер, что с моим носом? – спросил я.
Я услышал, как он чиркнул спичкой в темноте. В пустыне быстро темнеет. Наступило молчание.
– Вообще‑то его как бы и нет, – ответил он. – Тебе больно?
– Что за дурацкий вопрос, еще как больно.
Он сказал, что сходит к своему самолету и возьмет морфий в аптечке, но скоро вернулся и сообщил, что не смог найти свой самолет в темноте.
– Питер, – сказал я. – Я ничего не вижу.
– Сейчас ночь, – ответил он. – И я ничего не вижу.
Было холодно. Было чертовски холодно, и Питер лег рядом со мной, чтобы нам обоим было хоть немного теплее. Он то и дело повторял:
– Никогда еще не видел человека без носа.
Я без конца сплевывал кровь, и Питер всякий раз, когда я делал это, зажигал спичку. Он предложил мне сигарету, но она тотчас промокла, да мне и не хотелось курить.
Не знаю, сколько мы там оставались, да и помню еще совсем немного. Помню, я несколько раз говорил Питеру, что у меня в кармане коробочка с таблетками от горла и чтоб он взял одну, а то заразится от меня и у него тоже заболит горло. Помню, я спросил у него, где мы находимся, и он ответил:
– Между двумя армиями.
И еще помню английские голоса – это английский патруль спрашивает, не итальянцы ли мы. Питер что‑то сказал им, но не помню что.
Потом помню густой горячий суп, от одной ложки которого меня стошнило. И помню замечательное ощущение того, что Питер рядом, что он ведет себя прекрасно, делает то, что нужно, и никуда не уходит. Вот и все, что я помню.
Возле самолета стояли люди с кистями и красками и жаловались на жару.
– Разрисовывают самолеты, – сказал я.
– Да, – сказал Питер. – Отличная идея. Не всякому придет в голову.
– А зачем они это делают? – спросил я. – Расскажи.
– Картинки должны быть смешными, – сказал он. – Немецкие летчики увидят их и будут смеяться. Они будут так трястись от смеха, что не смогут точно стрелять.
– Что за ерунда!
– Да нет же! Прекрасная мысль. Чудесная. Пойдем, сам увидишь.
Мы побежали к самолетам, выстроившимся в линию.
– Прыг‑скок, – приговаривал Питер. – Прыг‑скок! Не отставай!
– Прыг‑скок, – повторял я. – Прыг‑скок!
И мы побежали вприпрыжку.
Первый самолет разрисовывал человек в соломенной шляпе и с грустным лицом. Он перерисовывал картинку из какого‑то журнала, и, увидев ее, Питер сказал:
– Вот это да! Ты только посмотри, – и рассмеялся.
Сначала он издал какой‑то непонятный звук, который быстро перешел в раскатистый смех. Он хлопал себя по бедрам двумя руками одновременно и раскачивался взад‑вперед, широко раскрыв рот и зажмурив глаза. Шелковый цилиндр свалился с его головы на песок.
– Не смешно, – сказал я.
– Не смешно? – воскликнул он. – Что ты этим хочешь сказать – "не смешно"? Да ты на меня посмотри. Видишь, как я смеюсь? Разве могу я сейчас попасть в цель? Да я ни в телегу с сеном не попаду, ни в дом, ни в блоху.
И он запрыгал по песку, трясясь от смеха. Потом схватил меня за руку и мы попрыгали к следующему самолету.
– Прыг‑скок, – приговаривал он. – Прыг‑скок.
Мужчина невысокого роста с морщинистым лицом красным карандашом писал на фюзеляже что‑то длинное. Его соломенная шляпа сидела у него на самой макушке, лицо блестело от пота.
– Доброе утро, – произнес он. – Доброе утро, доброе утро.
И весьма элегантным жестом снял шляпу.
– Ну‑ка, помолчи, – сказал Питер.
Он наклонился и стал читать, что написал мужчина. Питера уже разбирал смех, а начав читать, он стал смеяться еще пуще. Он покачивался из стороны в сторону, подпрыгивал на песке, хлопал себя по бедрам и сгибался в пояснице.
– Ну и дела, вот так история. Посмотри‑ка на меня. Видишь, как мне смешно?
И он приподнялся на цыпочки и стал трясти головой и смеяться сдавленным смехом как ненормальный. А тут и я понял шутку и стал смеяться вместе с ним. Я так смеялся, что у меня заболел живот. Я повалился на песок и стал кататься по нему и при этом хохотал, хохотал, потому что было так смешно, что словами не передать.
– Ну, Питер, ты даешь, – кричал я. – Но как насчет немцев? Они что, умеют читать по‑английски?
– Вот черт, – сказал он. – Ну и ну. Прекратите, – крикнул он. – Прекратить работу.
Все те, кто был занят разрисовыванием самолетов, оставили это занятие и, медленно повернувшись, уставились на Питера. Потом приподнялись на цыпочки и, пританцовывая на месте, запели хором.
– Разрисуем самолеты и отправимся в полет мы, – пели они.
– Замолчите! – сказал Питер. – У нас проблема. Надо подумать. Где мой цилиндр?
– А при чем тут цилиндр? – спросил я.
– Ты говоришь по‑немецки, – сказал он. – Вот ты и переведешь нам. Он вам переведет, – крикнул он. – Он переведет.
И тут я увидел его черный цилиндр на песке. Я отвернулся, потом крутнулся волчком и еще раз посмотрел на него. Шелковый парадный цилиндр лежал на боку на песке.
– Да ты с ума сошел! – закричал я. – Совсем рехнулся! Сам не знаешь, что делаешь. Да нас убьют из‑за тебя. Ты просто ненормальный! Сам‑то знаешь об этом? Свихнулся! Чокнутый какой‑то.
– Ну и шуму ты наделал. Нельзя так кричать. Тебе это не идет.
Это был женский голос.
– Зачем так кипятиться? Не нужно так себя накручивать.
После этого она ушла, и я видел только небо, бледно‑голубое небо. Облаков не было, но всюду были немецкие истребители – вверху, внизу, с обеих сторон, и от них некуда было деться. И сделать я ничего не мог. Они атаковали меня по очереди, а пока один атаковал, другие делали виражи и мертвые петли, беззаботно кружась и танцуя в воздухе. Но я не боялся, потому что на крыльях у меня были смешные картинки. Я держался уверенно и думал про себя: "Да я и один с целой сотней справлюсь и всех сшибу. Как рассмеются, так и начну стрелять. Вот что я сделаю".
Они подлетели ближе. Все небо кишело ими. Их было так много, что я не знал, за кем из них следить и кого атаковать. Их было так много, что они образовали сплошную черную завесу, и лишь в некоторых местах можно было увидеть кусочки голубого неба. Но самолетов хватало и на то, чтобы залатать эти прорехи, а только это и имело значение. Главное – чтобы их хватало, тогда все будет в порядке.
А они все приближались. Они подлетали все ближе и ближе и вот уже были прямо у меня перед носом, так что я видел черные кресты, которые ярко выступали на "мессершмиттах" и на фоне голубого неба. Поворачивая голову из стороны в сторону, я видел все больше самолетов и все больше крестов, а потом видел только кресты и кусочки голубого неба. Кресты соединились друг с другом, словно взялись за руки, образовали круг и стали танцевать вокруг моего "гладиатора". Моторы "мессершмиттов" радостно пели низкими голосами. Они распевали "Апельсинчики как мед"[11]. То и дело в центр круга по очереди выходили двое из них и атаковали меня, и я понимал, что они и есть «апельсинчики». Они делали виражи, резко меняли курс, приподнимались на цыпочках и опирались о воздух то одним крылом, то другим.
Апельсинчики как мед, ‑
В колокол Сент‑Клемент бьет.
Но я по‑прежнему сохранял уверенность. Я умел танцевать лучше, чем они, да и партнерша у меня была лучше. Это была самая красивая девушка на свете. Я бросил взгляд вниз и увидел изгиб ее шеи, мягкий наклон плеч, изящные руки, распростертые в страстном томлении.
Неожиданно я увидел пробоины от пуль в правом крыле. Я рассердился и одновременно испугался, но больше рассердился. Потом снова обрел уверенность и сказал про себя: "Немец, который сделал это, лишен чувства юмора. В любой компании всегда найдется человек, у которого нет чувства юмора. Но мне‑то что тревожиться. Тут и тревожиться‑то не о чем".
Потом я увидел еще пробоины и опять испугался. Я отодвинул фонарь кабины, приподнялся и закричал:
– Идиоты, да вы бы хоть посмотрели, что за смешные картинки! Смотрите, что нарисовано на хвосте, почитайте, что написано на фюзеляже. Вы только посмотрите на фюзеляж!
Но они продолжали делать свое дело – танцевали парами в центре крута и, приблизившись ко мне, стреляли. А двигатели "мессершмиттов" громко пели:
И Олд‑Бейли, ох, сердит.
Возвращай должок! – гудит.
Все больше пробоин было в крыльях моего самолета, в капоте двигателя и в кабине.
И неожиданно пробоины появились и в моем теле.
Боли, однако, я не чувствовал, даже когда вошел в штопор и крылья моего самолета захлопали – хлоп‑хлоп‑хлоп, а потом они стали хлопать все быстрее и быстрее, голубое небо и черное море погнались друг за другом по кругу и наконец исчезли, и только солнце мелькало, когда я крутился. Однако черные кресты преследовали меня, продолжая танцевать и держась друг за друга. Я по‑прежнему слышал пение их моторов:
Вот зажгу я пару свеч ‑
Ты в постельку можешь лечь.
Вот возьму я острый меч ‑
И головка твоя с плеч.
Перевод считалки В. Голышева.
Хлоп‑хлоп‑хлоп – били крылья, и вокруг меня не было ни неба, ни моря, осталось одно лишь солнце.
А потом было только море. Я видел его внизу и видел белые барашки на нем. "Белые барашки бегут по беспокойному морю", – сказал я про себя. Я знал, что соображаю хорошо, потому что белые барашки были на море – это я видел. И еще я знал, что времени оставалось немного, потому что море и барашки приближались, белые барашки делались все больше, а море уже было похоже на море и на воду, а не на пустую тарелку. И вот остался только один белый барашек. Он мчался с пеной у рта, поднимая брызги и выгибая спину. Он как безумный скакал по морю, один‑одинешенек, и остановить его было невозможно. Вот тут я понял, что сейчас разобьюсь.
Потом стало теплее. Ни черных крестов больше не было, ни неба. Было тепло, но не жарко и не холодно. Я сидел в красном бархатном кресле. Был вечер. В спину дул ветер.
– Где я? – спросил я.
– Ты не вернулся с боевого задания. А поскольку ты не вернулся, тебя считают убитым.
– Тогда я должен сообщить об этом матери.
– Нет. Пользоваться телефоном запрещено.
– Почему?
– Отсюда звонят только Богу.
– Так что же со мной произошло?
– Не вернулся с боевого задания, считаешься убитым.
– Неправда. Это ложь. Гнусная ложь, потому что вот я здесь, а вы говорите – не вернулся. Просто вы хотите запугать меня, но вам это не удастся. Вам это не удастся, это я говорю, потому что я знаю, что это ложь, и я возвращаюсь в свою эскадрилью. Вы меня не остановите, потому что я просто встану и пойду. Видите, я уже иду, видите – иду.
Я поднялся с кресла и побежал.
– Сестра, покажите мне еще раз эти рентгеновские снимки.
– Вот они, доктор.
Снова тот же женский голос, на этот раз ближе.
– Что‑то вы сегодня ночью расшумелись. Дайте я поправлю вам подушку, а то вы ее с кровати сбросите.
Голос был совсем близко. Он звучал мягко и ласково.
– Я пропал без вести?
– Ну что вы, конечно нет. С вами все в порядке.
– А мне сказали, что пропал.
– Не говорите глупости. У вас все хорошо.
Глупости, глупости, глупости, но день‑то до чего хороший, и бежать никуда не хочется, и остановиться нельзя. Я продолжал бежать по траве и не мог остановиться, потому что ноги сами несли меня, и я не мог ничего с этим поделать. Они будто и не моими были, хотя когда я посмотрел вниз, то увидел, что мои, и ботинки мои, да и ноги составляют с телом одно целое. Но они не хотели слушаться меня. Они бежали себе по полю, и я вынужден был бежать вместе с ними. Я бежал, бежал, бежал, и, хотя в некоторых местах на поле встречались кочки и ухабы, я ни разу не споткнулся. Я бежал мимо деревьев и изгородей, и на каком‑то поле мне встретились овцы. Они перестали щипать траву и бросились наутек, когда я пробегал мимо. Раз я увидел свою мать в светло‑сером платье. Она собирала грибы. Когда я пробегал мимо, она подняла голову и сказала: "Я собрала уже почти целую корзину. Скоро пойдем домой, хорошо?" Но мои ноги не пожелали останавливаться и продолжали бежать.
Потом я увидел отвесную скалу. А за ней было темно – это я тоже видел. Вот стоит себе эта скала, а за ней сплошная темнота, хотя, когда я бежал по полю, светило солнце. Солнечные лучи не проникали дальше скалы, за которой была одна лишь темнота. "Вот, наверное, где начинается ночь", – подумал я и снова попытался остановиться, но и на этот раз не вышло. Мои ноги побежали быстрее к скале, делая большие шаги. Я попытался остановить их, схватившись за штанину, но и это не помогло. Тогда я попробовал упасть. Но мои ноги оказались проворнее, и, падая, я всякий раз приземлялся на обе ступни и продолжал бежать.
Теперь скала и темнота были гораздо ближе, и я видел, что если не остановлюсь, то свалюсь со скалы. Я еще раз попытался броситься на землю и снова приземлился на ступни и продолжал бежать.
Оказавшись у обрыва, я по‑прежнему бежал быстро, а потому полетел в темноту и стал падать.
Поначалу было не очень темно. Я видел деревца, росшие на склоне скалы, и по пути я хватался за них руками. Несколько раз мне удавалось ухватиться за ветки, но те всякий раз тотчас ломались, потому что я был такой тяжелый, да и падал так быстро, а однажды я вцепился обеими руками в толстый сук. Дерево согнулось, и я услышал, как корни с треском вырываются из скалы, так что я вместе с деревом полетел дальше вниз. Потом стало темнее, потому что солнце и день остались далеко в полях за вершиной скалы. Падая, я старался не закрывать глаза и видел, как темнота из серо‑черной делается черной, из черной – иссиня‑черной, из иссиня‑черной превращается в сплошную тьму, до того осязаемую, что я мог коснуться ее руками, а вот видеть не мог. Я продолжал падать, но было так черно, что нигде ничего не было видно. Что‑либо предпринимать было бесполезно, как бесполезно было беспокоиться или думать о чем‑то, и всему виной темнота и падение. Бесполезно, и все тут.
– Сегодня вы выглядите лучше. Намного лучше.
Опять женский голос.
– Привет.
– Привет. Мы уж решили, что вы никогда не придете в сознание.
– Где я?
– В Александрии. В госпитале.
– И давно я здесь?
– Четыре дня.
– Сколько сейчас времени?
– Семь утра.
– Почему я ничего не вижу?
Я услышал, что она подошла ближе.
– Просто мы ненадолго наложили вам на глаза повязку.
– Ненадолго – это насколько?
– Скоро снимем. Да вы не беспокойтесь. С вами все в порядке. Знаете, а вам очень повезло.
Я пытался ощупать свое лицо, но у меня ничего не вышло. Под пальцами было что‑то другое.
– Что у меня с лицом?
Я услышал, как она подошла к кровати и коснулась моего плеча.
– Не говорите больше ничего. Вам нельзя разговаривать. От этого вам может быть только хуже. Лежите спокойно и ни о чем не беспокойтесь. У вас все в порядке.
Я услышал, как она подошла к двери, открыла, а потом закрыла ее.
– Сестра, – сказал я. – Сестра.
Но она уже ушла.
Дата добавления: 2015-07-17; просмотров: 109 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Африканская история | | | Мадам Розетт 1 страница |