|
Именно этому аспекту научной деятельности, науке как общественному явлению, посвящена данная глава. Возвращаясь мыслью к предшествующим разделам книги, я нахожу теперь, что, начав с попытки изложить собственную биографию как способа понять многозначность экспериментального исследования памяти, я упорно продвигался вспять, в область познания, рассказывал детективную историю погони за клеточными процессами памяти, неизбежно отбрасывая значительную часть ее социальной подосновы. В моем рассказе нет ничего такого, что было бы неприемлемо для философа науки - строгого последователя Поппера, а тем более Кюна. В конце концов большая часть рассказанного представлена почти в классической попперовской манере: исследование как процесс догадок и опровержений, выдвижения гипотез и их проверки. Для кюнианцев есть даже рабочая парадигма памяти, кодируемой усилением синаптических связей по правилам Хебба, а в последних экспериментах - парадокс, служащий слабым предзнаменованием того, что Кюн счел бы «революцией» в науке, а именно: феномен, необъяснимый с позиций старой теории1.
*1) В самой чистой своей форме, от которой, вероятно, отмежевался бы и сам Карл Поппер, а тем более его последователи, научная деятельность рассматривалась как формулировка и проверка гипотез. Ни одна из таких проверок никогда не могла дать абсолютных доказательств правильности гипотезы, но она могла ее опровергнуть. С попперовской точки зрения, ключевыми экспериментами, характерными для «хорошей» науки, являются те, что указывают на необходимость отбросить гипотезу, если она не подтверждается. Томас Кюн в своей знаменитой книге «Структура научных революций», вышедшей первым изданием в 1962 г., оспорил этот упрощенный подход. Нормальная наука, по его мнению, состоит в основном не в проверке гипотез, а в поисках ответов на загадки в рамках существующего миропонимания, которое Кюн называл парадигмой. Если результаты исследования, по-видимому, противоречат гипотезе, ее обычно не отбрасывают, такие результаты или их интерпретацию можно поставить под сомнение, а можно также видоизменить гипотезу так, чтобы согласовать ее с кажущимися аномалиями. Но наступает время, когда для гипотезы накапливается слишком много аномалий, и тогда в науке происходит «революция» - формулируется новая гипотеза, лучше объясняющая как старые, так и новые данные. Взгляд Кюна на науку приобрел особенно большую популярность среди социологов науки, так как открыл «социальному» двери в естественные науки. Что же делает определенную парадигму привлекательной и почему происходят научные революции? Кюн предоставлял отвечать на эти вопросы самой науке, считая их ее внутренними вопросами или, возможно, делом психологии отдельных ученых, но социологи стали усматривать в этом нечто большее, полагая, что общественная ситуация за пределами лаборатории может повлиять на то, что происходит в ее стенах. Это позволило им проникнуть в суть общественных связей и функций науки (известных уже первым поколениям ученых-марксистов) и предопределили в конце концов их подъем в гиперрефлексивную стратосферу, в которой само научное знание окружающего мира растворилось в миазмах общественных отношений [1]. Философы признали, что Кюн пошел дальше Поппера, но стремился найти альтернативный путь, который позволял бы избежать социологизирующих выводов и сохранял значение интерналистского взгляда на науку. Согласно концепции Имре Лакатоша, поступательное движение науки осуществляется путем «исследовательских программ». Программа может быть прогрессивной, и в этом случае она реализуется в постановке задач, которые могут быть решены в ее рамках, оставаясь плодотворной в отношении познания мира, или она может быть дегенеративной, и тогда она будет порождать все более выраженные аномалии. В этом смысле ассоциационисткая программа Хебба прогрессивна, поскольку может включить в кэнделовский «клеточный алфавит памяти», и долговременную потенциацию в качестве модельного механизма, тогда как эксперименты Гарсиа и мои эксперименты с повреждением мозга (см. гл. 11), - это такие аномалии, которые могут указывать на дегенеративный характер хэббовской программы; иными словами, нам нужна революция, если использовать термин Кюна.
Классическая философия науки была бы рада здесь и остановиться; в какой-то мере это относится и ко мне. Конечно, гораздо легче, будучи активно работающим исследователем, рассказывать истории вроде изложенной здесь. Это чуть-чуть тешит тщеславие, подразумевает невысказанный героизм научных дерзаний, избавляет от социальных проблем. Вопросы, на которые я позволял себе указывать до сих пор, были сугубо внутренними проблемами, касались ложных ориентиров или неадекватно проведенных экспериментов, но их острота по большей части была значительно сглажена прогрессивистским подходом в двух последних главах. На своем автопортрете я предстаю борющимся с проблемами двух типов - концептуальными и техническими.
Проблемы первого рода предполагают беспрестанную борьбу с неподатливостью изучаемого материала, его природной «зловредностью», с необходимостью решать, как относиться к неожиданному результату эксперимента - как к капризу природы, не заслуживающему внимания, или как к реальному сигналу о фатальной ущербности моих простых методов. Для стороннего наблюдателя именно эти концептуальные проблемы могут показаться наиболее интересными. Но те, кто сами участвуют в экспериментах, в повседневной практике, чаще всего сталкиваются с проблемами второго рода - техническими. Мы хотим измерять величины, которые лежат на пределе или ниже чувствительности и разрешающей способности наших приборов. Нужного метода зачастую просто нет, и нам приходится его изобретать. Есть и более прозаические трудности: проклятый криостат опять не работает, а обслуживающий его техник не придет раньше следующей недели; или сегодня вылупилось меньше цыплят, чем нужно для запланированного опыта. А концептуальная проблема может подождать до следующего семинара или до того времени, когда мы наконец напишем статью о наших результатах.
Дальнейшее углубление в анализ не-познавательных аспектов науки таит в себе опасность переступить границы дозволенного, вторгнуться в область, занятую социологами науки, которые могут критически присматриваться к практике ученых-естественников с тем комфортом, который дает обсуждение не своей, а чужой работы. В этом смысле архетипом может служить Бруно Латур - автор книг «Лабораторная жизнь» и «Наука в действии» [2]. Его деконструкционистская трактовка науки уходит корнями в личный опыт, который он приобрел (после защиты диссертации по антропологии) в одной калифорнийской лаборатории, где в течение года принимал частичное участие в работе по идентификации и выделению какого-то нейрогормона. Он описал эту работу в своей первой книге, теоретические выводы которой оказали влияние на целое поколение социологов науки1.
*1) На долю Хилари Роуз выпало показать, как, не сумев критически проанализировать собственный опыт, Латур не смог полностью осуществить свой замысел, несмотря на масштабы того, что она назвала «латуризацией» социальных исследований науки [3].
Вторжение в эту область не составило бы большого труда, если бы я добровольно решился оставить лабораторные исследования. Но я еще не вполне готов к этому. Мне хочется пройти по той опасной кромке, которая отделяет активную практическую работу от осмысления накопленного опыта. Однако слишком резко оборвать мое повествование значило бы выпустить из поля зрения социальную природу науки в действии, которая составляет одну из важных тем моей книги.
Конференция, с описания которой я начал эту главу, - лишь одна из по меньшей мере полудюжины подобных мероприятий, в которых я ежегодно участвую. Они могут быть крупными, и тогда заседание, посвященное научению и памяти, занимает всего лишь полдня среди множества одновременно проходящих на протяжении недели заседаний на другие темы. Бывают специализированные встречи, на которые человек двадцать пять, работающих в узкой области, съезжаются, чтобы интенсивно поработать в уик-энд. В нейронауках мафия исследователей памяти - ведущих специалистов из разных стран - насчитывает что-то около двухсот человек; к ним примыкают раз в сто больше заинтересованных наблюдателей (пару лет назад я составил перечень лабораторий, работающих в этой области в Европе и Советском Союзе, и получил цифру 93). Благодаря небольшим размерам «центрального ядра» его представители могут встречаться по нескольку раз в год на проходящих одна за другой конференциях.
Нужно ли участвовать в них? Не лучше ли оставаться дома и читать журналы, поскольку результаты всех исследований в конце концов публикуются, а при чтении подробности экспериментов воспринимаются лучше, чем при слушании докладов? Дело здесь не только в привлекательности заграничных поездок, хотя большинство из нас с большей готовностью откликается на приглашение посетить Ниццу в мае, чем Глазго в ноябре [4]. Отчасти все эти поездки объясняются желанием быть в курсе событий, происходящих в нашей профессиональной всемирной деревне со всеми ее слухами, сплетнями и кривотолками. Пропустить конференцию значит уступить свое место в заветном кружке с риском выйти из моды, чего амбициозный исследователь опасается так же серьезно, как какой-нибудь честолюбивый щеголь, вынужденный пропустить модную встречу в Лондоне, Париже или Нью-Йорке.
Но главная причина в том, что вопреки всем чудесам электронной печати с момента представления статьи в журнал до ее выхода в свет проходит не меньше восьми месяцев. Потом еще требуется время, чтобы разыскать ее - заметить нужное название при беглом просмотре оглавления журнала в библиотеке (или, в наши дни, найти ее по ключевым словам с помощью компьютера; от посещения библиотеки веет сейчас таким же ароматом старого, неторопливого времени, как от пользования авторучкой или механической пишущей машинкой). Исследования развиваются настолько быстро, что для специалиста результаты устаревают нередко уже к моменту их появления в печати (недаром научную литературу называют архивной). Участие же в конференции, получение результатов из первых рук и их обсуждение с самим экспериментатором создает как бы эффект присутствия. Чтение статьи - это всегда несколько абстрактное занятие; в самом деле, можно ли верить в эксперимент, описанный с соблюдением всех сухих формальностей, которых требует стиль научного сообщения? Совсем другое дело разговоры (лучше всего за бокалом вина) с людьми, которые сами проводили исследование, - вы больше верите их данным или... намного больше сомневаетесь. Подобно разнице между шахматами и покером, такое сравнение лишний раз демонстрирует, что трактовать научную работу как чисто познавательную деятельность значит ошибочно принимать идеологию науки за повседневную работу. В результате я редко возвращаюсь с конференции, не обогатившись идеями новых экспериментов и новым отношением к каким-то опытам, которые собирался проводить, но теперь вижу, что от них нечего ждать.
Из этого рассказа можно извлечь два урока, касающихся разных аспектов соревновательной природы научной деятельности. Может показаться странным, что знание об окружающем мире устаревает. Но это случается - хотя бы потому, что описанные в статье эксперименты уже проведены кем-то другим, или потому, что за восемь месяцев, прошедших после сдачи статьи в печать, была предложена новая, улучшенная методика и никого уже не будет интересовать работа, выполненная устаревшими средствами или повторяющая уже известное. Бывает даже, что к моменту появления статьи ее выводы оказываются опровергнутыми. Мы постоянно слышим, что в науке пришедший вторым не получает приза. Конечно, такое отношение довольно глупо, во всяком случае должно считаться таковым, ибо возможности экспериментирования безграничны, мы еще так мало знаем, что работы хватит на всех и впереди бесконечно много времени для сотрудничества. Но нас подгоняет соперничество, каждый хочет быть признан первым, раньше других опубликовать свои результаты, быть законодателем, а не последователем моды, и все это очень сильные стимулы в западной науке с ее зависимостью от субсидий и пожертвований (большинство исследователей работает по краткосрочным контрактам, а результаты их труда оцениваются по числу опубликованных статей за трехлетний период, на который им выделены средства)1.
*1) О давлении всех этих факторов свидетельствуют участившиеся случаи научной недобросовестности, которые досконально учитываются комиссиями конгресса США. Ярчайшим примером может служить слушание по делу Дингелла, которое в 1991 г. заставило нобелевского лауреата и президента Рокфеллеровского фонда Дэвида Балтимора публично денонсировать свое соавторство в статье, вышедшей пятью годами раньше; на суде было неопровержимо доказано, что лабораторные журналы, на материалах которых она базировалась, были подчищены, чтобы исказить полученные данные.
Такой пресс может сказываться даже на работе самих конференций. В наиболее активно разрабатываемых областях ученые иногда уклоняются от обсуждения подробностей своих исследований, пока не изложат их в статье и не убедятся, что та принята в печать, чтобы кто-нибудь, узнав, чем они занимаются, не опередил их, повторив эксперимент (журналы стараются предотвращать споры о приоритете, указывая дату получения и принятия статьи). Обычной практикой стало фотографирование слайдов и стендов на научных заседаниях, что иногда заставляет организаторов вводить запрет на пользование фотоаппаратами.
Второй урок еще важнее. Избранный крут - «мафия» исследователей памяти - состоит в основном из североамериканских, европейских и японских ученых. Претендующие на место в нем исследователи из периферийных лабораторий Латинской Америки или Индии редко участвуют в конференциях и симпозиумах, а научные журналы получают нерегулярно и с большим опозданием, даже если имеют необходимые средства на подписку. Поэтому они обречены следовать за модой, а не диктовать ее. В науке, как и в промышленности, капиталистический производственный процесс, в котором наука становится товаром, а ценность товара уменьшается со временем и по мере использования, сосредоточен в метрополиях, а работы из стран третьего мира постоянно оказываются в тени.
Аналогичная слабость системы научного производства приводила к относительной неадекватности научного творчества в восточноевропейских странах и Советском Союзе, управлявшихся до крушения «реального социализма» в конце 1980-х годов командными методами. Зарубежные поездки ученых бьши крайне затруднены или невозможны, что означало фактический запрет на обмен научными идеями между исследователями Востока и Запада на съездах и конференциях. Подписка на западные научные журналы была очень ограниченной, а некоторые из них (такие, как Science и Nature) подвергались цензуре, прежде чем поступить к читателю. Кроме того, система жесткого централизованного планирования исследований исключала атмосферу анархической инициативы в лабораториях, оказавшуюся столь полезной для быстрого прогресса биохимии и пограничных с нею областей в последние десятилетия. Если я возвращаюсь с конференции с идеей нового эксперимента, для которого необходимы новые реактивы, препараты или изотопы, я звоню поставщику и не позднее чем через два дня эти материалы доставляются в лабораторию, что позволяет начать работу, пока идея еще свежа. Атрофичные командные системы управления восточноевропейских стран и СССР руководили наукой точно так же, как тяжелой промышленностью, и это исключало подобную гибкость: характер экспериментов и нужные для них реактивы и оборудование требовалось указывать заранее, а заказы могли не выполняться месяцами, что делало невозможной быструю корректировку научной тематики и применяемых методов.
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 107 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Рассказ первый - порядок из хаоса | | | Факты и ресурсы |