|
…А теперь снова о том, почему же так быстро и сильно юный Лермонтов проникся любовью к Кавказу. Ведь такими признаниями не бросаются, такое говорится от полноты чувств:
Как сладкую песню отчизны моей
Люблю я Кавказ…
Одно из последних и самых проникновенных своих стихотворений он так и назвал – «Отчизна», - это потом бестрепетные руки издателей переиначили его в «Родину»…
Конечно, сладкая – не больно какое свежее определение для песни, даже и в начале Х1Х века, - ну да ладно, поэт был молод, горяч, в письме стремителен, и, заметим, сам никогда не предлагал этого стихотворения в печать, прекрасно отличая черновик от того, что предназначено вниманию читающей публики… он ведь так и виды Кавказа «снимал» - зарисовывал или с натуры, или по памяти, чтобы не забыть самое поразившее его…
Да, тут на Кавказе поэт вновь вспоминал о рано покинувшей его матушке, а может, и всюду он думал о ней; да, тут он увидел «пару божественных глаз» и, словно лавиной, его накрыло с головой неизведанное чувство; да, нельзя было не полюбить бесконечные цепи синих гор, девственно дикую природу, край естества и свободы… - но одно только это вряд ли так перевернуло бы его... Тут ещё что-то – тёмное и неизбежное, непонятное и огромное, что властно захватило его душу и нашло в ней столь могучий отклик, навеки сроднило Кавказ с самим его существом…
Тут – соприкосновение двух стихий!..
К стихии гор рванулась навстречу стихия его души.
На русской равнине отроку не хватало этого бунта каменных громад, этих вздыбленных скалистых утёсов, резкого контраста света и тьмы, жара и холода, безоблачной неги и мятежной тоски.
Тут было ближе к небесам и к Небу.
Открывалась отчизна духа!.. духовная родина!..
…Черновой ли записью были строки из лермонтовской тетради 1832 года, написанные ритмической прозой, переходящей под конец в дактиль, - или они задумывались как самостоятельное произведение?.. – только слова будто вырвались из самой глубины потрясённой души, познавшей свою истинную стихию:
«Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство моё; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры всё мечтаю об вас да о небе. Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи, кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновенье гордился он ею!..
*
Часто во время зари я глядел на снега и далёкие льдины утёсов; они так сияли в лучах восходящего солнца, и, в розовый блеск одеваясь, они, между тем как внизу всё темно, возвещали прохожему утро. И розовый цвет их подобился цвету стыда: как будто девицы, когда вдруг увидят мужчину, купаясь, в таком уж смущенье, что белой одежды накинуть на грудь не успеют.
Как я любил твои бури, Кавказ! те пустынные громкие бури, которым пещеры как стражи ночей отвечают!.. На гладком холме одинокое дерево, ветром, дождями нагнутое, иль виноградник, шумящий в ущелье, и путь неизвестный над пропастью, где, покрываяся пеной, бежит безыменная речка, и выстрел нежданный. И страх после выстрела: враг ли коварный, иль просто охотник… всё, всё в этом крае прекрасно.
*
[Воздух там чист, как молитва ребёнка; и люди, как вольные птицы, живут беззаботно; война их стихия; и в смуглых чертах их душа говорит. В дымной сакле, землёй иль сухим тростником покровенной, таятся их жёны и девы, и чистят оружье, и шьют серебром – в тишине увядая душою – желающей, южной, с цепями судьбы незнакомой]».
Глава пятая. ОТЕЦ
«Жестокая распря»
Осенью 1825 года Аким Шан-Гирей вместе со «всеми» приехал из Пятигорска в Тарханы, и с этого времени ему живо помнился «смуглый, с чёрными блестящими глазками Мишель, в зелёной курточке и с клоком белокурых волос надо лбом, резко отличавшихся от прочих, чёрных как смоль». В памяти семилетнего мальчика, поселившегося в доме Арсеньевой, остался учитель француз M-r Capet (Жан Капэ), худой и горбоносый, всегдашний их спутник, а также учитель грек, бежавший в Россию из Турции, «но греческий язык оказался Мишелю не по вкусу и уроки его отложили на неопределённое время». Как бы сквозь сон запомнил Екимка няню своего брата, Кристину Осиповну, Лермонтов называл её «мамушкой», и домашнего доктора Левиса, «по приказанью которого нас кормили весной чёрным хлебом с маслом, посыпанным крессом, и не давали мяса, хотя Мишель, как мне всегда казалось, был совсем здоров, и в пятнадцать лет, которые мы провели вместе, я не помню его серьёзно больным ни разу».
Что ещё уцелело в памяти братишки? Как зимой на пруду, разбившись на два стана, играли в снежки, как Великим постом Мишель мастерски лепил из талого снего человеческие фигуры «в колоссальном виде». Вообще, заключает Шан-Гирей, «он был счастливо одарён» способностями к искусствам. «Проявления же поэтического таланта в нём вовсе не было заметно в то время, все сочинения по заказу Capet он писал прозой, и нисколько не лучше своих товарищей».
Однако не было заметно и другого - того, что происходило в душе этого подвижного, весёлого отрока с чёрными блестящими глазами. Жизнь души вообще трудно уследить, но там-то и случается самое важное. Тем более что душевные переживания свои отрок Лермонтов уже научился скрывать, особенно с тех пор, как в Пятигорске посмеялись над его любовью…
Что же услаждало и лелеяло, печалило и огорчало его душу по возвращении с Кавказа? В Тарханах о том и ведать не ведали. Но впечатления и мысли тех лет были так сильны, что не могли не вырваться вскоре. И тут ни рисунки акварелью, ни ваяния из крашеных восков помочь не могли, - только слово …
Лермонтов подрастал и всё лучше осознавал не только своё положение в бабушкином доме, но и участь в жизни. Елизавета Алексеевна была, конечно, очень добра к нему и любила без памяти, но каково дитяти воспитываться без родителей? Без отца с маменькой он сирота и обречён на одиночество. Одарённый необыкновенной чувствительностью, отрок, по сути, рос сиротою.
С родным отцом он почти что не виделся, их встречи были редкими. Юрий Петрович жил в своей далёкой Кропотовке после кончины жены в Тарханы приезжал редко. Видно, крупный разговор произошёл между тёщей и зятем, но это так и осталось тайной…
Вся его женитьба вышла комом. Приданого за Марьей Михайловной не было, а вместо него Елизавета Алексеевна 21 августа 1815 года выдала Юрию Петровичу «заёмное письмо» на 25 тысяч рублей, которые она будто бы заняла у небогатого зятя на год. Некоторые жизнеописатели, как пишет Лермонтовская энциклопедия, полагают, что он получил эту сумму «за отказ от воспитания сына», другие же оспаривают сомнительную догадку.
После смерти дочери Арсеньева написала духовное завещание (10 июня 1817 года), согласно которому всё своё движимое и недвижимое имущество отдавала родному внуку «с тем, однако, ежели оной внук мой будет по жизнь мою до времени совершеннолетнего его возраста находиться при мне на моём воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя, равно и ближайших г.Лермантова родственников». В случае кончины Арсеньевой имение перешло бы под опеку её брату, Афанасию Алексеевичу Столыпину, и он был бы обязан воспитывать Мишу Лермонтова до его совершеннолетия, но не отец, Юрий Петрович. Далее ещё суровей:
«…естли же отец внука моего или ближайшие родственники вознамерятся от имени его внука моего истребовать, чем, нескрываю чувств моих, нанесут мне Величайшее оскорбление (особенно поражает эта заглавная буква в слове «Величайшее» - В.М.): то я, Арсеньева, всё ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не внуку моему, Михайле Юрьевичу Лермантову, но в род мой Столыпиных, и тем самым отдаляю озаченного внука моего от всякого участия в остающемся после смерти моей имении…»
«Означенный внук», по младым годам своим, конечно, ничего этого не ведал, но не мог же он не ощущать дыхания того глубокого рва, что образовался в его детстве между Тарханами и Кропотовым. По одну сторону были он с бабушкой, по другую отец.
Юрию Петровичу, поначалу было затребовавшему малолетнего сына к себе, пришлось смириться: он прекрасно понимал, что ему, с тощим своим кошельком, не справиться с тем, чтобы дать полноценное образование сыну. Этот странный и, говорят, худой человек, как уже плели о нём сторонние языки, по существу, пожертвовал собой ради сына, уступив его Елизавете Алексеевне, воплощённой кротости и терпению, как пели те же языки о его тёще. Конечно, ни он не был худ, ни она – воплощением кротости … А Мише, чем больше он подрастал, всё невыносимее был разлад между безмерно заботливой и любящей его бабушкой и любимым, но принижаемым ею и столыпинской роднёй отцом. «Гордого по натуре ребёнка всё сильнее раздражало пренебрежение к бедности и незнатности рода отца, а следовательно и его самого», - пишет П.Висковатый.
Переписывались ли отец с сыном? Как бы то ни было, писем не сохранилось.
Навещал ли Миша Юрия Петровича? В 1827 году мальчик приезжал в Кропотово к отцу и тёткам, - это известно благодаря поздней приписке Лермонтова к своему стихотворению «К Гению». Возможно, были и другие поездки в отцовское имение: спустя несколько лет после гибели поэта дворовые люди сельца Кропотово рассказывали В.М.Цехановскому про хозяйского сына, что это был «резвый шаловливый мальчик, крепко любивший отца и всегда (выделено мной – В.М.) горько плакавший при отъезде обратно к бабушке».
Алексей Зиновьев, домашний учитель Лермонтова в Москве, пишет, что Миша «не понимал противоборства между бабушкой и отцом, который лишь по временам приезжал в Москву со своими сёстрами… и только в праздничные дни брал к себе сына».
Вряд ли так уж не понимал: на переходе из отрочества в юность мальчики чрезвычайно остро чуют малейшие оттенки взаимоотношений между близкими людьми и догадываются о том, что таят взрослые от них, а ближе отца и бабушки у Лермонтова никого не было. По крайней мере, в 1831 году Юрий Петрович в своём духовном завещании, сразу же напрямую обращаясь к шестнадцатилетнему сыну, пишет отнюдь не как к немонимающему:
«…Благодарю тебя, бесценный друг мой, за любовь твою ко мне и нежное твоё ко мне внимание, которое я мог замечать, хотя и лишён был утешения жить вместе с тобою.
Тебе известны причины моей с тобой разлуки, и я уверен, что ты за сие укорять меня не станешь. Я хотел сохранить тебе состояние, хотя с самою чувствительнейшею для себя потерею, и Бог вознаградил меня, ибо вижу, что я в сердце и уважении твоём ко мне ничего не потерял.
Прошу тебя уверить свою бабушку, что я вполне отдавал ей справедливость во всех благоразумных поступках её в отношении твоего воспитания и образования и, к горести моей, должен был молчать, когда видел противное, дабы избежать неминуемого неудовольствия.
Скажи ей, что несправедливости её ко мне я всегда чувствовал очень сильно и сожалел о её заблуждении, ибо, явно, она полагала видеть во мне своего врага, тогда как я был готов любить её всем сердцем, как мать обожаемой мною женщины!.. Но Бог простит её сие заблуждение, как я ей его прощаю».
… И ещё раньше этого отцовского завещания, в 1830 году, в драме «Menschen und leidenschaften» («Люди и страсти») в монологе юного героя Юрия Волина, весьма похожего на Лермонтова, звучат слова:
«У моей бабки, моей воспитательницы жестокая распря с отцом моим, и это всё на меня упадает».
Всё детство и юность – упадало …
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 107 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Первая любовь | | | Воспитатели |