Читайте также:
|
|
Мазепа смачно зевнул, прикрывая рот рукою:
– Хватит на сегодня. Столько дел и сам чорт не переделает. Закончите с Кочубеем.
– Его уже второй день нет, – ответил Орлик.
– Ничего, появится, тогда и закончите... А может, проедем к нему? Давно я там не был, у Кочубеихи настоек не пил. Или вы еще до сих пор друг на друга злобу таите?
– Какая там злоба? Так, под хмельком немного погрызлись. Сейчас скажу джуре, чтоб запрягали.
Кочубея застали в постели.
– Ого, столько спать – можно и суд господень проспать... не только свой, – сказал после приветствия Мазепа.
– Заболел я немного, второй день лежу. Вы садитесь.
Кочубеиха пододвинула мягкие стулья.
– Не перепил, часом? – будто украдкой от хозяйки спросил Мазепа, хитро посмотрев на Кочубея.
– Нет, ветром прохватило.
– Каким – прямо из сулеи?.. Ну, а если не пил, так выпей чарку-другую варенухи – и все как рукой снимет. Не то еще месяц лежать будешь. А у нас с Орликом уже чубы от работы взмокли.
– Да, страдная пора подошла. Одной корреспонденции столько, что за полдня не перечитаешь. Сегодня с Правобережья три письма пришло, – добавил Орлик.
– От Палия или от кого другого?
– Палий теперь редко пишет. Да я и рад: без моего ведома начал, пусть и выпутывается как знает. Я ему в самом начале передавал: не вмешивайся в эту кашу, сиди как сидел в своем Фастове. Где там: не сидится ему, батькой хлопы, вишь, выбрали. Не булавы ли гетманской захотелось?
Кочубей устроился получше, чтоб удобней было разговаривать:
– Две недели назад Самусь прислал письмо, пишет, что старост и шляхту выгнали из всех городов. И тут же просится на Левобережье. Понимаешь, куда гнет? Если все будет хорошо и ему удастся взять Белую Церковь, тогда он дальше пойдет, – так Самусь и на раде у себя говорил, я достоверно знаю. А на случай неудачи хочет обеспечить себе со своими голодранцами тихий уголок у нас, чтоб потом все беды на мою голову посыпались. А кто его этому научает? Конечно, Палий. Только нас на мякине не проведешь! Пусть и думать бросит про Левобережье. И то еще надо сказать, – пусти их сюда с полками, никому спасения не будет.
– Вчера на рубеже караулы поставили, – добавил Орлик, – не то беды не оберешься. Под Белой Церковью – Палий, а Самусь свою саранчу по Правобережью распустил. Как туча, ползут. Что ни день, то новые появляются. Лещинская, она мне родней приходится, пишет, что от имения в Илинцах щепки не осталось, – свои же хлопы целый полк навели.
– Ну, а на Подолии тихо?
– Как бы не так! Нашел затишье! Там самые буйные хлопы. Земля под татарами сколько лет была, всего года три, как ее опять заселили. В двадцати волостях панов перебили, а пасынок Палия Семашко хлопам вечную волю оглашает.
В комнату вошла Кочубеиха:
– Ты бы, Василь, узвару выпил. Горячий как раз, для горла лучшего лекарства не надо.
– Погоди немного.
– Остынет же. А гости пусть моих наливок попробуют. Мы сейчас стол накроем.
– Делай как знаешь, – махнул рукой Кочубей.
– Хлопот мы вам задали!
– Что вы, Иван Степанович, как можно!
Кочубеиха накрыла небольшой стол возле окна и заставила его чарками, медведиками, бутылками. К кровати Кочубея подкатила маленький, на колесиках, столик.
Мазепа и Орлик не заставили себя долго просить.
– Мы первые пробовать не будем: может, здесь отрава. Пусть хозяйка первая попробует, да и хозяину не повредит чарка, – шутил Мазепа.
– Мне выпивать с вами некогда... Ой, лышенько, и рушники забыла подать. Где та челядь запропастилась?.. Мотя, – позвала она дочку, – принеси сюда чистые рушники.
Мотря внесла и подала гостям рушники.
– Гляди, как быстро выросла! Я как-то встретил ее на улице с хлопцами и девчатами, так и не узнал. Боится крестного, что ли, – сколько у вас ни бывал, ни разу ее не видел.
– Девка уже, замуж пора, а она у нас все в маленьких ходит. Я ее ни к чему не неволю. Пускай погуляет, пока молодая, – только то и наше.
– Иди, крестница, со мной чарку выпей.
– Она у нас такая несмелая, куда там! Иди, тебя гетман просит.
– Выпей, доня, – сказал Кочубей. – Помнишь, Иван Степанович, как я когда-то побить ее хотел за какую-то шкоду? Ей лет десять было, а она сразу догадалась, где можно защиту найти. «Дедушка, – говорит, – скажите батьке, пусть не гневаются».
Все засмеялись. Мотря, застеснявшись, пригубила чарку и вышла из комнаты. Заговорили о наливках, вспоминали молодые годы, но мало-помалу снова перешли к последним событиям. Гетман рассказал, что Карл вот-вот возьмет Варшаву, что в Польше очень усилилась шведская партия, против которой он по царскому указу послал Миклашевского с войском, напомнил про Станислава Лещинского, которого Карл хочет сделать королем. Мазепа говорил, а сам все поглядывал на дверь, не войдет ли опять Мотря. Но в этот день он ее больше не увидел.
Болезнь Кочубея затянулась, и Мазепа зачастил к своему генеральному судье, тревожась о его здоровье.
– Чего это гетман к нам все ездит? Раньше бывало приедет раз в два месяца, а теперь двух дней не пройдет, как он опять тут. Не замыслили вы с ним чего? – допытывалась Кочубеиха у мужа.
– Откуда я знаю, чего он ездит, – пожимал плечами Кочубей. – Меня навещает. Знать, скучно одному. Разве плохо, что нас гетман не забывает? Дай бог, чтобы и дальше ездил.
В доме Кочубея привыкли к посещениям Мазепы. Привыкла и Мотря. Она уже больше не стеснялась крестного, а он умел заставить себя слушать. Гетман хорошо рассказывал про Москву, про тамошние порядки, про то, как живут боярские дочери. Рассказывал он и про королевский двор, иногда в шутил, так что не только Мотря, а и Кочубей с Кочубеихой смеялись до слез. А то начнет рассказывать о боях, о походах на татар, о турецкой неволе, – у Мотри дух захватывает.
Как-то, когда они остались вдвоем, гетман стал рассказывать о себе.
– Невесело я прожил, Мотя. Оглянусь назад – одно горе за плечами вижу. Люди думают: гетман – слава, почести. А меня не тешат они. Сколько я натерпелся за свою жизнь, – хлопцем меня к королю отдали, кому только не лень было, тот и смеялся надо мною. Не выдержал я, удрал к Дорошенко. А там тоже одна докука была, смотрели на меня не то как на ляха, не то как на выкреста какого-нибудь. По началу все гнушались мною. Чуть выбрался в гору, и опять не рад. Люди между собой паном звали, а того не ведали, как я, на их горе глядючи, иногда и заснуть не мог. Чуть лучше стало мне при Самойловиче, а теперь вот забрали благодетеля, взвалили на меня бремя державное, неси как хочешь. Не испытал я, Мотя, счастья и в семейной жизни. Жена моя давно померла, царство ей небесное, хоть и с ней мне нелегко жилось, – разные мы были люди. Бывало ко мне гости придут, а она нарочно всю челядь распустит, хоть сам к столу подавай. А теперь? Изо дня в день о людях печешься, самому кусок хлеба некогда съесть, а благодарность за это какая? Того и гляди, кто-нибудь нож в спину всадит...
Мазепа умолк, глядя в окно. На глазах у Мотри блестели слезы...
Кочубей давно выздоровел, а гетман продолжал укатывать своей каретой дорогу на Мохновку. На Николу Мазепа приехал поздравить Кочубеев с праздником, привез шелковую хустку Кочубеихе, а Мотре – дорогое заморское монисто. Своими руками надел ей на шею. Потом все вместе поехали в церковь. На обратном пути Мотря села в гетманскую карету. Кочубеиха заметила, что Мотря вышла из кареты бледная и будто заплаканная, и попыталась выспросить у дочери, о чем говорил с нею гетман. Но Мотря ничего не сказала. С того дня Кочубеиха стала наблюдать за дочерью, реже оставляла ее наедине с гетманом.
Мотря изменилась, перестала шалить и как-то отдалилась от матери, даже не стала спрашивать разрешения побежать к девчатам на улицу. Кочубеиха прежде запрещала ей это, а сейчас рада была б, если б Мотря бегала на гулянки.
Через неделю после Николы Мазепа приехал необычно рано. Поздоровавшись, он взял Кочубея под руку:
– Пройдем в светлицу, Василий Леонтьевич, и жинку позови. Важное дело к вам имею... Вы оба меня давно знаете, как и я вас, – продолжал он, когда в комнату вошла Кочубеиха. – Мы, сдается, всегда в мире жили, можно сказать, как родичи. Правду я говорю?
– Вы всегда близки нашему сердцу, Иван Степанович, – ответила Кочубеиха.
– Я и говорю, что мы всегда как родичи были. Вот я и хотел, чтобы и дальше... – Мазепа, наморщив лоб, смотрел в сторону, как бы подбирая нужное слово.
– Не пойму я вашей речи, Иван Степанович, если чем прогневали вас, так прямо скажите... – осторожно промолвила Кочубеиха.
– Нет, никто никого не прогневал... Я приехал просить руки вашей дочки.
Кочубей пошатнулся от неожиданности, а Кочубеиха застыла, уставившись на Мазепу недоуменным взглядом.
– Да ты, часом, не еду... – начал было Кочубей и осекся.
Кочубеиха пришла в себя и улыбнулась:
– Шутить изволите, Иван Степанович.
– Я не шучу. Люблю вашу дочку. Как душу свою, люблю. Жить без нее не могу. Она... она тоже.
– Постыдился бы говорить такие вещи, пан гетман, она тебе дочь крестная. Что люди скажут?
– Ничего не скажут. «Дочка крестная» – подумаешь! Нет в том греха, бог никого не карает за любовь. Даже покойный польский король...
– Пусть десять королей! – резко заговорила Кочубеиха. – Может, скажете, что и султан турецкий... Постыдились бы, Иван Степанович. В ваши ли годы об этом думать? Никогда нашего благословения не будет. Мы вас уважаем, пан гетман, и дальше будем уважать, а про это и говорить бросьте.
– Ты тоже такой думки?
– Жинка правду молвит.
Мазепа поднялся:
– Мала честь, значит... От гетманской руки отказываетесь. Ну, вы еще увидите, как оно получится, я на этом не остановлюсь.
Мазепа хлопнул дверью и вышел из комнаты.
Долго не спалось ему в тот вечер. Он ворочался с боку на бок, гнал от себя всякие мысли, но сон не шел. Тогда он откинул жаркое, на лебяжьем пуху, одеяло и сел на кровати. В дверь тихо постучали. Это мог быть только Орлик.
– Заходи.
Орлик подал запечатанное письмо.
– Читай сам. От кого?
– От пани Дольской.
При короле Яне Казимире Дольская пользовалась большим влиянием. Теперь она оказалась в опале и примкнула к шведской партии Станислава Лещинского.
Держа в руках письмо, Орлик как бы невзначай бросил:
– Август от престола отрекся, прижал его все-таки Карл. Лещинского королем поставил, для одной видимости элекцию[24] изобразил.
– Да ну?! Дивно все-таки. Читай-ка, что пишет Дольская. С чего это она вдруг обо мне вспомнила? Я уже давно о ней не слыхал.
«Бабушке своей расскажи», – подумал Орлик и стал читать. Дольская не говорила напрямик, а только намекала: писала, что у них, дескать, все желания гетмана выполнялись бы, что Мазепу очень уважают при дворе Станислава и даже король Карл похвально отзывался о нем.
– Тьфу, – плюнул Мазепа, – сдурела баба! За кого она меня принимает? Я трем государям служил – и пятна измены на мне нет. Порви сейчас же! Садись, пиши.
Орлик положил перед собой бумагу и обмакнул перо в чернила.
– Как писать?
– Так и пиши, как я сказал, не размусоливай. Тоже нашла дурного. Я воробей стреляный, не на того напала.
Орлик кончил писать.
– Отправить сейчас?
– Я сам. Давай сюда, завтра перечитаю, тогда уж... – Мазепа положил письмо под подушку. – Вот на что меня подбивают.
Орлик не отозвался. Помявшись немного, он обратился к гетману:
– Значит, нас под руку Меншикова назначают? Он ведь и над украинским войском начальником назначен.
– Вот, Орлик, все, что я заработал за долголетнюю службу. Как это царь еще не Палия командующим назначил! Что ж, я ко всему привык. Только прискорбно, что даже самому поганому наймиту и то большая благодарность. Взвесил я все, Филипп, и вижу, – не по пути нам с Петром. Разные шляхи у нас... Ну, иди уж. Да позови ко мне Демьяна.
Орлик вышел. Через минуту в гетманской опочивальне появился верный прислужник Мазепы Демьян.
– Отнеси это письмо Мотре, только гляди, чтоб никто не видел.
– Знаю, не первый раз.
– Знаю, что знаешь, а еще раз говорю. Если кто доведается, тебе головы не сносить. В письме обручик. Обещай что угодно, лишь бы вышла на свидание. И еще раз говорю: гляди, сейчас не так просто, как раньше было. Мелашке денег дай, через Мелашку и передавай письмо, она все знает и Мотре верна. Все. Вернешься – сразу ко мне.
Демьян исполнил все точно, как требовал гетман. Но Кочубеиха, пристально следившая за дочерью, все же нашла это письмо. Она сразу пошла к мужу.
– Вот послушай, как крестный дочке пишет: «Сердце мое, любимая Мотренька. Поклон свой отдаю твоей милости, любовь моя, а при поклоне посылаю книжечку и колечко диамантовое, какое имею самое наилучшее, прошу я то милостиво принять, а даст бог, и с лучшим поздравлю. Сама знаешь, как я безумно тебя люблю, еще никогда на свете не любил так. С тем целую в уста коралловые, моя лебедушка коханая».
– Мотря, иди сюда. Куда она запропастилась? Мелашка, позови Мотрю.
Мотря весело вбежала в дом, но увидев в руках у матери письмо, остановилась как вкопанная и побледнела.
– Дай сюда перстень мазепин! Я его сейчас же обратно отправлю.
– Никакого перстня я не брала, не знаю, о чем вы говорите.
– А, так ты еще родителям в глаза лгать будешь! Мотря, не яри мое сердце, стыда ты не боишься... Дай сюда перстень, и чтоб за ворота ногой не смела ступить.
– Не брала я, не знаю ничего.
– Василь, куда ты смотришь! Какой ты отец? Ты всегда потакал ей, не разрешал никому пальцем ее тронуть, вот и получай теперь. Возьми да проучи добре, чтоб...
– Попробуйте только!
– Что, гетману пожалуешься? Иди жалуйся!
Кочубеиха ударила Мотрю по щеке. Мотря вскрикнула и с плачем выбежала из комнаты.
С этого дня из дома Кочубея навсегда исчез прежний покой. Как ни следила Кочубеиха, – даже челядь для этого приставила, – Мотря получала письма. Плача, читала их, спрятавшись ото всех.
Письма были ласковые, иногда полные отчаянной мольбы. Гетман писал, что дальше так жить не может, что с ума сойдет, просил прислать ему прядь волос, лоскуток сорочки, а однажды Мотре показалось даже, что она видит на письме следы слез.
Всегда, спокойный Кочубей не находил себе места и, когда жене удалось перехватить еще одно письмо, сам избил дочь.
На следующий день Мотря исчезла из дому. Ее искали до вечера, разослали людей по родственникам, по знакомым, – нигде не было. В доме наступила скорбная тишина, какая бывает, когда кто-то должен умереть или уже умер.
По Батурину полетели слухи, один другого удивительнее: «Кочубеева дочка сбежала к Мазепе», «Мазепа выкрал Кочубеевну», «Гетман и Мотря уже повенчались в Замковой церкви».
Что было правдой, что вымыслом, – проверить было трудно, только слухи эти дошли и до Кочубея. Кочубеиха плакала, угрожала и в конце концов накинулась на мужа, обвиняя его во всем случившемся.
Кочубей побежал в конюшню, сам оседлал коня и поскакал на Гончаровку, во дворец гетмана. Мазепы там не было – обмануть генерального судью не имела права даже гетманская стража. Тогда Кочубей погнал коня в Бахмач. Там, близ хутора Поросючка, в двух верстах от города, в лесу стоял второй дворец гетмана.
Мазепа сам вышел навстречу Кочубею и ввел его в маленькую, устланную коврами приемную.
– Пан гетман, – еще не отдышавшись и не присев по приглашению Мазепы, начал Кочубей. – Отдай дочку! Не чуял я, какая беда собиралась над моей головой. В горе превратилась моя радость, не нашел я в дочке утехи. Не могу людям в глаза смотреть, ославил ты меня.
– Сам себя на посмешище выставляешь. Жинке своей укороти язык, ее слушаешь.
– Не жинку слушаю, сердце свое слушаю... Отдай дочку, пан гетман!
– Нет у меня твоей дочки, напрасно ты и меня и себя тревожишь. Езжай отсюда с богом.
– Никуда я один не поеду. Все говорят: она здесь.
– Что ты мне голову морочишь? Сам выгнал дочку, а ко мне привязался... А хотя и здесь она, так что с того? Не отдам я ее.
– Христом-богом молю: отпусти... Молодая она, глупая, над тобой же люди смеяться будут.
– Пусть лучше над тобой смеются.
– Иван Степанович, пан гетман, пожалей мою седую голову.
Кочубей заплакал. Даже у Орлика, который слушал под дверью, шевельнулось в сердце нечто похожее на жалость.
Гетман позвал гайдуков:
– Проводите судью, у него горячка еще не прошла.
И вышел за дверь.
– Отцовское проклятие упадет на твою голову! Запомнишь ты Кочубея. Я уже давно вижу твои черные дела! – крикнул Кочубей вслед Мазепе.
Кочубей с некоторых пор заметил странную неуверенность в поведении гетмана. Однако достоверных доказательств не было. Сейчас Кочубей вспомнил: когда возвращались после рады в Жолкве, где был сам царь, Мазепа завернул в поместье пани Дольской с каким-то монахом, который раньше бывал у гетмана. Что это был поляк, Кочубей знал наверняка, но зачем Мазепа ездил с ним, какая велась между ними беседа, – этого он знать не мог.
И еще вспомнил Кочубей, как однажды, выпив лишнюю чарку, полковник Горленко сказал при всех:
– Народ плачется, гетман, казаки тоже нарекают на тяжкие поборы. Все мы за душу Хмеля бога молим, что нас от ляхов вызволил. А твои кости внуки проклянут, если ты казаков оставишь в такой неволе.
На это тоже подвыпивший Мазепа ответил:
– То не я, не моя то воля, сами знаете, кто виноват в этом. Даст бог, покончим с ярмом Петровым, не за горами тот день...
Это и еще кое-что припомнил сейчас Кочубей. Он и раньше задумывался, но таил свои догадки – сам их боялся.
Теперь, приехав домой, Кочубей долго беседовал с женой.
– Чего же ты раньше молчал, грех брал на душу? Таил такие дела мазепины? Разве тебе генеральным судьей быть? Эх, ты! Ну, да хоть теперь надо вывести его на чистую воду.
– Как выведешь, чем докажешь? Трудно будет одолеть нам его. Боюсь я кому-нибудь слово молвить. Ты-то не знаешь, а я знаю, какие уши у гетмана, чуть ли не по всему свету.
– Не бойся ничего. Давай попробуем послать туда Микиту, он сметливый хлопец. Сиротой взяли мы его в дом, в люди вывели, он нас не доведет до гибели.
Выслушав все, Микита согласился пробраться на Поросючку.
– Если попадешься, Микита...
– Скажу, что к Мелашке шел. Да оно и правда, Мелашка сама ко мне подкатывалась.
В этот вечер гетман сидел за столом один и с нетерпением ждал, когда в соседней комнате Орлик закончит писать.
– Скоро ты? – то и дело кричал в открытую дверь Мазепа.
Орлик писал молча. Гетман задумался. По лицу скользнула улыбка. «Мотря, верно, не спит еще. Ждет. Что бы ей такое подарить назавтра? Демьян что-нибудь придумает».
– Княгиня Дольская через одного валаха письмо прислала, – раздался у него над ухом голос Орлика.
Мазепа даже вздрогнул от неожиданности, а Орлик спокойно положил, перед ним письмо.
– Почему раньше не доложил?
– Твоя милость наказал, чтобы личную корреспонденцию вечером подавать.
– Чорт ее просит об этой корреспонденции! Когда-нибудь погубит она меня. Волос долгий, а ум короткий. Читай!
Орлик приблизился к свече, прикрытой от глаз гетмана зонтиком, и вынул цифирное письмо. Вынул и другое, маленькое, сломал печать и только тут заметил посредине четко выведенное «Stanislaw crol». Быстро скользнул по письму глазами.
– Читай, чего молчишь? Ты же цифирные и без перевода читать можешь, да и ключ от них у тебя.
– Я без ключа любую цифирь разберу. Только тут одно письмо шифрованное, а другое – нет. Нешифрованное от Станислава.
– От Станислава? Быть не может!
– Может. Вот подпись и печать.
– Дай сюда!
Тихо прочитал.
– Ведьма, а не баба! Знаешь, чем это пахнет? – гетман мрачно провел ребром ладони по шее.
Наступило долгое молчание.
– Отправить царскому величеству это письмо или придержать? – спросил, наконец, Мазепа.
– Ваша вельможность сам благоволит рассудить своим высоким разумом: послать надо, этим свою верность еще крепче докажешь, – не то с усмешкой, не то серьезно ответил Орлик.
– Цифирное прочитал? О чем Дольская пишет?
– Ксендза посылает, просит к ним переходить, с запорожцами договориться.
– Сожги! Как же со Станиславом быть: отсылать или нет?
Орлик снова промолчал.
– Филипп, садись сюда. До сих пор я не открывал тайны, которую ты сам случайно узнал. Не то чтоб я в твоей верности сомневался. Сам знаешь, к тебе у меня наибольшее доверие и любовь, ты человек умный и добросовестный, однако молодой и опыта в таких делах не имеешь. Боялся я, как бы ты перед кем не обмолвился. Теперь я тебе все скажу. Не ради почестей, богатства или прихотей каких, а ради всех вас, ради нашей матери Украины, войска запорожского и всего народа хочу я Украину из-под Москвы вывести. Если неправду говорю, пусть покарает меня бог, благословенный во троице, святой и единой.
Мазепа снял со стола крест с частицей животворного дерева и поцеловал его.
– Я тебе верю, Филипп, но чтоб какой-нибудь замысел или чье-нибудь нечистое наущение не толкнуло тебя на измену, клянись и ты.
Орлик поклялся и поцеловал крест.
Слушая Мазепу, он терялся в догадках: для чего гетман затеял эту комедию, не хочет ли он испытать его? Но когда Мазепа поцеловал крест, поверил. Поверил не словам гетмана – не так уж плохо он знал его и его помыслы, – а в то, что гетман его не испытывает.
За окном что-то прошумело. Орлик испуганно оглянулся.
– Яблоня ветками в окно стучит, надо сказать, чтоб обрубили.
– Пан гетман, а не прогадаем мы? Кто знает, за кем будет виктория?[25]
– Думаешь, я не взвесил это? Мы и дальше будем молчать, пока не узнаем, какие у шведов силы и кто одолеет... А теперь давай напишем письмо царю и Головкину, да и отошлем вместе с письмом Станислава.
Орлик написал письмо. Однако гетман и на этот раз обошел Орлика: письмо перехватила заранее предупрежденная мать Мазепы игуменья Печерская. Это письмо в Москве не получили.
Зато в Москве получили другое письмо. Письмо от Кочубея.
После разговора с женой Кочубей перестал колебаться. Кроме того, Микита принес новые вести, – ему удалось побывать в замке Мазепы и даже своими глазами увидеть письмо от короля.
Кочубей написал эпистолию и не знал только, с кем отправить ее в Москву. Но подвернулся случай.
Через Батурин проходили монахи Севского Спасского монастыря. Остановившись на базаре за земляным валом, они спросили проходившего мимо казака, где можно переночевать. Тот, хорошо зная гостеприимство генерального судьи и его жены, послал их к Кочубеям. Монахи прожили три дня и очень сдружились с семьей Кочубея. В воскресенье вместе были у обедни в церкви. После этого Кочубей повел их в сад, к шатру, который уже готовились убирать на зиму.
– Можно вам верить? – спросил Кочубей.
Монахи перекрестились на образ Пресвятой Богородицы в углу шатра. Тогда Кочубей рассказал им о замыслах гетмана и о своем письме. Монахи взялись доставить письмо. Для этого они съездили в монастырь и попросили у архимандрита дозволения сходить в Москву. Теперь Кочубей принял их в завешанной коврами опочивальне. Они поклялись на образе Христа. И монахи повезли письмо в Преображенский приказ.
Проходили недели. Из Москвы не было никакого ответа. О Мотре Кочубеи тоже ничего не знали. Грустные сидели они по вечерам в светлице и слушали, как всхлипывает за окнами ветер и, словно издеваясь над их горем, швыряет в окна пригоршни снега. На праздник Крещения приехал давний приятель Кочубея, бывший полтавский полковник Иван Искра, устраненный от войска по приказу Мазепы. Он приехал по приглашению Кочубея, который, не таясь, рассказал ему о намерениях Мазепы. Бывший полковник, как выяснилось, и сам догадывался о предательских планах гетмана и тщательно собирал сведения о Мазепе.
– Ксендз опять у Мазепы, мои люди видели, как Орлик принимал его на Гончаровке. Да разве только это? Помнишь, Василь, как государь на Украину должен был приехать и не приехал? Мазепа тогда триста сердюков выстроил, будто для встречи. Хорошая была бы встреча, сам господь, видно, не допустил до этого. Писать надо в Москву, пока не поздно.
– Писали уже.
– Ну?
– Ни тпру, ни ну, никакого ответа.
– Еще раз напишем, да так напишем, что гетману уже никак не выкрутиться. Если мы ему руки не свяжем, так он всем нам веревку на шею накинет, и не заметим, как польскому королю в ноги заставит кланяться. Мы всё опишем. Где такие поборы виданы, какими Мазепа народ обложил? По талеру с коня и по копне с вола. Да еще говорит: «Разве то я? Такое повеление свыше имею». Дальше тянуть нельзя. Чем скорее, тем лучше.
Написали сразу два письма. Одно отправили с джурой Ивана Искры Петром Яденко, другое послали обходным путем: священник Иван Святайло передал его ахтырскому полковнику, а тот – киевскому полковнику; из Киева письмо пошло в Москву.
Все взвесили Кочубей и Искра. Не знали только того, что их тайные разговоры были известны гетману. О них доносил Мазепе один из подкупленных дворовых Кочубея; он целыми часами просиживал на кухне в дальнем углу, приложив ухо к тонким дверцам печки, имевшей общий дымоход с печкой, что в кочубеевой опочивальне, и подслушивал все, что там говорилось. Таким образом, Мазепа узнал о новом доносе на него и послал в Москву своего гонца, который на три дня опередил Петра Яценко.
А Кочубей и Иван Искра с нетерпением ждали вестей. Кочубей больше не ездил к Мазепе за Мотрей, просил и жену молчать до поры до времени. Но она продолжала поносить гетмана, где только могла. Ее слова доходили до ушей Мазепы, выводили его из себя. Мотря же ничего не знала, она не собиралась возвращаться к родителям, лишь изредка посылала Мелашку в город узнать, как они живут.
Прошла зима. По утрам Мазепа находил у себя на столе первые цветы, собранные Мотрей. Он попрежнему заботился о ней, дарил подарки, но Мотря все же чувствовала неясную душевную тревогу, которая разрасталась, омрачая Мотрино счастье. Счастье? Она и сама не знала, была ли ее жизнь с Мазепой счастьем. Но как бы там ни было, она боялась потерять Мазепу.
Ее тревога оказалась не напрасной.
Они сидели с Мазепой в беседке за садом, на опушке березовой рощи. Прямо перед ними крутой спуск сбегал к Сейму; почуяв свежие силы, река клокотала и шумела в весеннем половодье. За Сеймом простирался широкий, наполовину затопленный, зеленый луг.
Мотря сидела спиной к замку и смотрела на солнце.
Оно опустилось низко над лесом, синеющим за лугами. Небо было чистое, только у самого горизонта проплывали редкие облака, вышедшие провожать солнце на отдых. А солнце посылало прощальные лучи, вспыхивавшие на кромках облаков яркими красками.
– Иван, смотри, как хорошо! Солнышко будто близенько-близенько, рукой подать. Давай к обрыву подойдем и достанем его.
Мазепа не отвечал.
– Чего ты такой грустный сегодня?
– Грустный я, Мотря, не только сегодня. И всегда буду грустный. Жил весь век один-одинешенек, нашел теперь счастье, да не дали мне натешиться им.
– Разве случилось что? – испуганно прижалась к нему Мотря.
– На войну мне итти, царь против шведов посылает.
– Так я с тобой поеду.
– Нельзя, закон казацкий не велит. Да и что твои родные скажут? И без того они меня поедом едят.
Глаза Мотри стали большими-большими, они смотрели на Мазепу с осуждением и страхом. А он обнял ее за плечи и старался успокоить:
– Мое счастье, радость моя, все мои помыслы о том, чтобы ты была со мной. Только думаю я, какой всему этому конец будет, тем паче при такой злобе твоих родителей? Прошу тебя, моя милая, не вини меня, не думай ничего плохого. Вернусь я, тогда повенчаемся, мое сердце. Чего же ты молчишь, или не любишь уже? Ведь ты сама мне рученьку и слово дала, и я тебя, пока живу, не забуду. Буду помнить слово, под клятвой данное, и ты помни тоже. Пусть бог того с душой разлучит, кто нас разлучает. Знаю я, как отомстить, только ты мне руки связала.
Мотря слушала и в каждом слове чувствовала неправду. Ее охватило отчаяние.
– Иди, Иван, я одна побуду, соберусь с мыслями, – тихо промолвила она.
Мазепа посмотрел на Мотрю, потом на Сейм и побоялся оставить ее одну.
На другой день гетман отправил Мотрю к родителям. Мазепа развязал себе руки.
В Москве не поверили доносам. Ближние бояре не сомневались в верности гетмана и все в один голос говорили Петру о многолетних стараниях Мазепы, о его верной службе. Особенно ратовали за Мазепу те, кому щедрый украинский гетман не раз посылал богатые подарки. Они с возмущением говорили о наветных письмах и просили царя не верить им. Даже Меншиков, не любивший Мазепу, и тот сказал царю:
– Он хоть и плохой человек, зато верный, изменить никак не может.
Так Мазепа получил приказ – схватить доносчиков и предать их суду. Петр советовал взять и миргородского полковника Данилу Апостола, родственника Кочубея, ненадежного, как ему казалось, крамольного человека. Но Апостол вел себя так, что не возбуждал у Мазепы никаких подозрений. Именно ему намекнул когда-то гетман о своих намерениях, и хотя миргородский полковник ничего не ответил, Мазепа все же надеялся в скором времени сделать из Апостола верного помощника в своих преступных замыслах. Поэтому Мазепа прочел ему письмо царя и пообещал не трогать. Апостол молча выслушал гетмана, упершись в стену своим единственным глазом под косматой, растрепанной бровью, но, приехав домой, послал джуру предупредить Искру и Кочубея.
Посланные Мазепой полковники – гадячский Трощинский и охотного полка Кожуховский – не нашли Искры и Кочубея дома. Челядь сказала, что они в церкви. Но там оказалась только Кочубеиха. Растолкав людей, к ней подошли гадячский сотник и ротмистр из гетманской стражи. Сотник нагнулся к уху Кочубеихи:
– Пани ждет полковник Трощинский с гетманским указом.
– Не пойду я из церкви, знаю, зачем приехали. Убивайте перед алтарем.
– Никто вас убивать не думает, не накликайте на себя гнев.
– Не боюсь я ихнего гнева. Кто посмеет меня тронуть без царевой грамоты? Идем!
От дверей следом за ней пошли два валаха. За церковной оградой они схватили ее под руки и повели по узкой улице. На пороге поповского дома в белом кафтане без пояса и в желтых туфлях сидел пьяный Трощинский.
– Что, за Кочубеем приехал? За то, что он войску весь свой век верно служил? – пытаясь освободиться от валахов, сказала Кочубеиха.
– Ну-ну, не тарахти. Где муж?
– Ищи ветра в поле!
– Заткни глотку, не то и тебе будет, что и мужу, изменницкое отродье.
– Вот тебе за брехню!..
Вытираясь рукавом, отплевываясь на все стороны, Трощинский вскочил и затопал ногами:
– Стрелять!
Валахи взвели курки, но Кожуховский их остановил:
– Не сметь!.. Ты что, хочешь в Преображенском посидеть? Допросить ее!
Кочубеиха выдержала допрос, ничего не сказала. Ее отвезли в Диканьку, приставили к ней стражу. Туда же Мазепа отправил и Мотрю.
Некоторое время Мотря жила с матерью. Она никуда не выходила, даже в церковь. Часами простаивала на коленях перед иконами, шепча молитвы, или, забившись в угол, плакала.
Однажды Мотря сказала матери, что идет в монастырь. Кочубеиха долго уговаривала ее, просила подождать хотя бы до тех пор, пока вернется отец, но Мотря стояла на своем. Тогда Кочубеиха написала знакомой игуменье. Из монастыря в крытом возке приехали две монахини и увезли Мотрю с собой.
А Трощинский и Кожуховский бросились по следам. Кочубей и Искра на отборных конях из кочубеевых табунов метались с места на место, ища спасения. Кинулись через Ворсклу в Гавронцы, оттуда на Красный Кут. Погоня настигала их. Измученные, загнав лошадей, беглецы сдались ахтырскому полковнику Йосиповичу. Тот не выдал их Трощинскому и Кожуховскому, не покорился он и указу, написанному Мазепой по дороге на Правобережье. Только когда прибыл с наказом от Головина офицер Озеров, Йосипович подчинился.
Судили Ивана Искру и Кочубея в Витебске, где находился Головин. Туда же привезли Святайлу, Яценко, восемь кочубеевых слуг и двух писарей генеральной канцелярии. Свидетелей допрашивали по одному. Дело было предрешено, и потому судили лишь для видимости. Напуганные свидетели терялись, старались выгородить себя, давали разноречивые показания. Потом допрашивали Кочубея и Искру. Кочубея поднимали на дыбу, обливали кипятком, но он лишь стонал сквозь стиснутые зубы. После второго допроса, после пыток раскаленным железом сказал, что измены за гетманом не знает, и написал все по злобе. Искра держался дольше, но, не выдержав пыток, сказал то же самое.
Суд приговорил обоих к казни. Осужденных привезли к Мазепе, который по царскому повелению перешел с войском на Правобережье, чтобы оттуда выступить на шведов.
Ночью Мазепа сам допрашивал Кочубея: не о доносе, а о спрятанных деньгах, о которых ходили легенды. Кочубеевы деньги вместе со всем его имуществом должны были перейти в гетманскую казну. Кочубей не отвечал на вопросы гетмана. Тогда Орлик, стоявший рядом со свечой в руках, пригрозил взять его на дыбу.
– Имею полторы тысячи червонцев и двести ефимков, которые оставляю детям и жинке, только где я их дел, того вы не узнаете, хоть всю ночь простоите в этом сарае.
Орлик поднес свечу к охапке соломы, на которой лежал Кочубей, и пошел к дверям вслед за гетманом. Солома вспыхнула, схватила Кочубея пламенем. Он вскочил и стал сбивать на себе огонь.
– Не дури, Филипп, пожар наделаешь. Затопчи огонь, – кинул от двери Мазепа.
Входя в дом, он ясно слышал доносившиеся с поля удары топора: то плотники ставили плаху.
Еще до восхода солнца начали сводить к месту казни полки. День выдался хотя и теплый, но пасмурный. Изредка проносился ветерок, кружа в воздухе вишневый цвет с Борщаговских садов. Вскоре на коне появился гетман и остановился со всей свитой неподалеку от помоста. По дороге вели Искру и Кочубея. Когда-то румяное, веселое лицо Кочубея осунулось, заросло густой бородой. Он согнулся, словно под непосильной тяжестью. Искра ступал к помосту широким, медленным шагом, припадая на простреленную когда-то левую ноту. По сторонам и позади них шли три роты гетманской стражи с заряженными ружьями.
Тишина. Только прошелестел в руках стольника Вильяма Зерновича пергамент, который он развернул и подал гетману. Все с надеждой смотрели на Мазепу: он один мог помиловать, отменить казнь.
– Читай! – Мазепа протянул грамоту писарю.
Тот прочитал ее медленно, размеренно, как читал указы о новых поборах.
– Выполняйте царский наказ, – кивнул Мазепа палачам.
Кочубея и Искру повели на плаху.
Вперед вышел священник.
– Грешен? – спросил Кочубея.
– Грешен, батюшка, перед богом и перед вами, – безразлично промолвил Кочубей.
Священник долго выспрашивал и отпускал грехи. Потом подвели Искру.
– Грешен? – опять спросил священник.
– Грешен, вельми грешен перед богом и перед всеми людьми.
– Какой твой грех?
– Что не убил своей рукой этого иуду, – сверкнул глазами в сторону Мазепы Искра.
Поп в испуге отступил, протянул вперед, крест, как бы заслоняясь им.
– Кайся, кайся, раб божий! Целуй святой крест. Нет большего греха, как помышлять перед смертью о чьей-либо погибели.
Кочубея уже повалили на плаху лицом вниз, палач засучил рукава красной рубахи. Поднялся и опустился топор, в толпе кто-то вскрикнул, передние подались назад. Кат высоко поднял за длинный седой чуб голову Кочубея. Голова смотрела открытыми глазами перед собой, а Мазепе показалось, что она смотрит на него. Он невольно натянул поводья, судорожно прижал ноги к бокам коня. Иван Искра лег сам; опять поднялся окровавленный топор, и голова свалилась с колоды. Старшина больше не в силах была сдерживать казаков: все в ужасе кинулись с поля, подальше от страшного места.
Глава 22
ДИПЛОМАТ
Сенявский остановился невдалеке от Львова. Он колебался: то ли собрать еще войско и итти на Палия, то ли вернуться в Варшаву?
Под Львовой, проездом из Вены в Киев, его посетил Паткуль, в своем лице представлявший дипломатию двух держав: России и союзной ей Польши. Большой опыт лежал за плечами Паткуля, много ловких дел совершил он на своем веку. Особенно удачно провел он последнее дело: натолкнул на войну со Швецией Польшу и Данию. Август возлагал на него большие надежды, ожидая, чтобы тот, замолвив слово перед Петром, добился от него помощи. Король просил при случае переговорить с Петром и о Палие, но Паткуль пропустил это мимо ушей. Теперь же заговорил об этом Сенявский. Он сказал, что если выкурить Палия из Белой Церкви, это развяжет силы, с помощью которых можно будет подавить смуту внутри королевства.
– Да я этого степного жеребца одним духом оттуда выставлю, не таких объезжать приходилось, – уверил Сенявского Паткуль.
Паткуль застал Палия в Белой Церкви. Дипломата ввели в большую светлую комнату бывшего комендантского дома. Палий поднялся из-за длинного резного стола и сделал несколько шагов навстречу Паткулю. Полковник увидел зеленый с красными обшлагами российский генеральский мундир Паткуля и понял, от чьего имени будет говорить дипломат.
– Рад высокому гостю. Прошу садиться.
Паткуль положил на стол шляпу, перчатки и опустился в мягкое кресло.
Палий вежливо расспрашивал о дороге, о здоровье дипломата. Паткуль охотно отвечал, обдумывая, как подступиться к этому коренастому дубу, так мысленно назвал он Палия. И решил начать сразу, без обиняков и намеков. Он выжидал только, чтобы в общей беседе прошло некоторое время, приличествующее дипломатическому обхождению.
– Пан посол, верно, устал с дороги и хочет отдохнуть? Я прикажу приготовить помыться и подать переодеться.
– Благодарю за гостеприимство, однако тороплюсь. Не хочу у вас отнимать время, да и меня дела ждут. Сюда я заехал по повелению их величеств царя Петра и короля Августа. Их величества разгневаны незаконным захватом Белой Церкви, весьма похожим на разбой. Белую Церковь надлежит освободить немедля.
Палий пробежал глазами протянутый Паткулем королевский рескрипт.
– Это от короля, а я не королевский подданный. Где же грамота от царя?
– Как не королевский подданный? Впрочем, ныне сие не суть важно, дружба короля в царя известна всему миру. Рескрипт короля есть и царское повеление, это и малый ребенок разумеет.
Тонкие губы Паткуля скривились в насмешливой улыбке. Палий спокойно слушал дипломата, поглаживая кота, сидевшего у него на коленях. Кот мурлыкал и ласково терся головой о руку полковника.
– Что ж, в таком разе дитя малое и то поймет, что отдать город без царского на то указа я не могу.
– В царской воле ты сомневаться не можешь. Белая Церковь полякам уступлена еще по трактату тысяча шестьсот восемьдесят шестого года. Сим трактатом, между королем и царем уложенным, ты пренебрег и, видимо, хочешь накликать на себя гнев царский. Ведь ты отвлекаешь войска короля от баталий со шведами.
– Я только помогаю царю и королю. Я взял город на сохранение, ибо полякам удержать его не по силам.
– Если на сохранение взял, то и отдать должен, буде владетель того потребует. Именем царя прикрываешься не по правде. Царь не шлет на тебя войско потому только, что из уважения к суверенному брату своему королю не хочет вмешиваться в дела Польши. Но когда король того пожелает – ты сам до этого доведешь, – то царь ему выдаст тебя, яко бунтовщика.
Паткуль едва сдерживал гнев: он наморщил высокий лоб и пальцами с длинными холеными ногтями часто постукивал по подлокотнику. Палий, как и в начале беседы, казался спокойным и все так же поглаживал кота, но в глазах его вспыхнула ярость.
– Вы говорите – король? Да ведь от его власти один титул остался! Разве не отрекся было Август от короны и разве не по велению государя снова надел ее? Как же король хочет защищать нас, если он Речь Посполитую защитить не может? Коли нам русские люди не помогут, мы скоро все под шведа попадем, а Белая Церковь – прежде других. Напрасно вы беспокоили себя поездкой. Напрямик скажу: ничего из этого не выйдет.
Паткуль едва не вскочил с кресла, но во-время сдержался: не подобало дипломату выказывать свои чувства перед хлопским атаманом.
– Значит, отказываешься? Залез ночью в чужую камору и выходить оттуда не хочешь? Да чего тут говорить, разбой на большой дороге и допрежь за тобой водился!
Палий выпрямился за столом. Кот испуганно спрыгнул на пол.
– Разбоем попрекаешь! В моем доме попрекаешь разбоем? Я только правду искал, сам за правду и отвечать буду. Не отдам Белой Церкви, не отдам! Разве что за ноги меня отсель вытащат – заруби себе это на носу!
Паткуль тоже поднялся и попятился под грозным взглядом полковника. Из-под густых бровей пристально смотрели на него сверкающие, чуть прищуренные глаза и, скрещивая невидимые лезвия на лице Паткуля, пронизывали его насквозь. Паткуль молча двинулся было к двери, но спохватился. Срам какой, скажут: удрал. Да и Сенявский говорил: «Если не выгорит дело, то хоть мира добейся с Палием». Паткуль обернулся и снова взглянул на полковника. Тот уже немного успокоился, и только в глазах его, как показалось дипломату, застыли кристаллики льда.
– Гнев твой напрасен, я слуга государей и выполняю их волю. Я погорячился, с дороги устал, говорил не то, что надо. Отдохну немного и поеду с миром.
– Ладно! И я погорячился. Прошу отдыхать, моя хозяйка уже приготовила баню, вас проводят туда.
Паткуль согласился, пошел мыться и переодеваться, а Палий позвал Мазана:
– Там челядь посольская разместилась, принять их надо хорошо. Они из Польши едут: может, что-нибудь и расскажут.
– А мы уже хлебнули вместе. Есть там, правда, несколько дюже важных, а с прочими хлопцы уже компанию завели.
– Неплохо бы шляхтичам языки развязать... Ну, иди.
После бани Паткуля проводили в маленькую чистую опочивальню. К нему внесли на широком блюде белые сухари и дымящуюся чашку, сказав, что скоро подадут обед.
Паткуль отхлебнул из чашки, и по его лицу расплылась улыбка удовольствия, смешанного с удивлением:
– Кофий! Вот тебе и хам!
Обедали в той же горнице, где вели беседу. Палий угостил дипломата тминной водкой, а сам выпил чистой пшеничной.
За обедом Паткуль снова осторожно начал разговор о событиях на Украине и в Польше и незаметно подошел к тому, о чем его просил Сенявский. Палий, видимо, не склонен был вести такую беседу, но прямо своего мнения не высказывал. Его можно было понять так, что лично он от замирения не отказывается, но ему надо непременно, мол, посоветоваться с Мазепой.
Паткуль настаивал, осыпал полковника и его войско льстивыми словами и в конце концов вручил Палию заранее заготовленные условия договора. Палий прочел и покачал головой.
– Оставим этот разговор, не будем ссориться. Такие кондиции нам не подходят, – он протянул обратно бумагу. – Лучше испробуйте, герр Паткуль, рейнского, у меня имеется бочонок про всякий случай.
Паткулю еще раз пришлось удивиться. После двух чарок золотого рейнского он раскраснелся и добрый час говорил один. Рассказывал о Европе, о дворе короля Августа, о своей семье.
– Вы успеваете еще и читать? – снова перейдя на «вы», кивнул Паткуль на резные полочки с книгами. Сказал «успеваете», хотя хотел сказать «умеете». Потом подошел и наугад взял с полки одну из книг.
– Случается. Это книги бывшего здешнего коменданта. Есть и у меня кое-что, но дома, в Фастове. Здесь больше богословские; впрочем, несколько латинских авторов тоже есть. Их и читаю...
Палий подошел к Паткулю и взглянул на книгу, которую тот держал.
– Ливии, – сказал он.
Паткуль поставил книгу на место.
– Я из римлян больше поэтов люблю: Горация, например.
– Не знаю, есть ли здесь Гораций, а Овидий есть. – Палий достал книгу и откинул крышку переплета. Это был не Овидий. Палий прочитал: «О причинах войны Швеции с московским царем». Оба улыбнулись.
Паткуль еще некоторое время осматривал библиотеку, Палий несколькими словами характеризовал каждую книгу. Наконец поставив последний фолиант на место, Паткуль заметил:
– Скажу откровенно, я столько о вас наслышался, что даже ехать побаивался. Не думал я встретить здесь такого... такого образованного человека.
Палий засмеялся:
– Это лестно, пан посол. Но у нас многие не хуже моего латынь знают. В коллегиуме меня вышколили. Правда, понемногу я и после почитывал.
Беседа тянулась долго. Под вечер Палий и Паткуль вышли из хаты на крыльцо.
Пахло вишневым цветом. Где-то защелкал соловей. Паткуль смотрел в прозрачное весеннее небо, усеянное мигающими звездами, которые, казалось, то приближались, то снова уходили в безграничный простор. По небу скользнула бело-огненная ленточка.
– Звезда покатилась, – промолвил Палий. – Люблю я смотреть, как они падают. Лежишь где-нибудь в густой траве или на свежем сене и смотришь. Сейчас их еще мало падает, а в августе бывает, что по две, по три сразу увидишь...
Паткуль не ответил. Он склонился на перила крыльца и вслушивался в ночь. Где-то далеко зазвучала песня.
Ее начали тонкие девичьи голоса, вели все выше и выше, и она трепетно дрожала, как далекие звезды.
Візьму, візьму русу косу
Та и розплету до поясу.
Потом ее подхватывали сильные голоса казаков:
Нехай руса коса знає,
Що вінок приймає.
– Красиво здесь у вас, – сказал Паткуль.
– Красиво, пан посол, очень красиво. На такой земле только бы жить в счастье да слушать, как по вечерам соловьи поют, девчата песню выводят... Но девчата наши больше плакали, чем пели. И казаки мало слышат девичьих песен, им чаще приходится слушать, как храпят кони, как перекликаются в степи дозорные, как звенит сабля на оселке.
Опять вспыхнула песня. Оба заслушались.
– Какой это я инструмент у вас на стене видел? – нарушил молчание Паткуль.
– Кобза. У нас на ней играют кобзари, певцы такие.
– А вы умеете?
– Играю, но редко.
– Сыграйте для меня, – попросил Паткуль.
Палий согласился. Он вошел в дом и, вернувшись с кобзой, стал слегка перебирать струны. Мелодия звучала сначала совсем тихо, потом окрепла, будто набралась сил. Полилась песня, медленная, печальная, заполняя окружающую темноту. Паткуль положил голову на руку и смотрел перед собой невидящим взглядом. Палий сыграл еще несколько песен.
– Почему у вас все песни такие грустные?
– Грустная жизнь была, потому и песни такие складывали. Но есть у нас и веселых немало. Хотите?
Кобза зазвенела мелко и часто. Она то тонко пела одной струной, то охала всеми басами, то снова переходила на рокотание, которое и в самом деле было похоже на ухаживание старого деда, о котором говорилось в песне. Палий видел улыбку Паткуля. Прослушав несколько веселых, попросил снова сыграть что-нибудь грустное. Неожиданно вздрогнул: ему показалось, что рядом, в саду, колышутся какие-то тени. Вот, раздвигая темноту, выплыла еще одна, закачалась, под неосторожной ногой хрустнула ветка.
– Тсс, – послышалось оттуда, – батько играет.
Паткуль догадался: это были слушатели. Палий тоже заметил их и крикнул в сад:
– Подходите, хлопцы, да споем-ка вместе. Послушаете, пан посол?
– Охотно.
Крыльцо окружили казаки. Палий ударил по струнам, над садом взлетела дружная песня:
Із-за гори сонце сяє,
Казак коника сідлає.
В песне говорилось о том, как казак пошел в поход, как ждут его любимая и старушка-мать, как умирает казак и конь несет домой печальную весть...
Разошлись поздно. Паткуль долго не мог уснуть, перебирая в памяти события прошедшего дня. В голове путались противоречивые мысли и впечатления. Наконец он задремал, и всю ночь ему снились такие же путаные и странные сны.
...Его никто не будил, и Паткуль проспал чуть ли не до полудня. После завтрака Палий пошел с ним осматривать крепость. Подходя к базарной площади, они услыхали смех и громкие удары, похожие на пистолетные выстрелы. Палий хотел свернуть в переулок, но Паткуль потащил его прямо. На площади у корчмы они увидели большую группу казаков, которые играли в «овес». Здесь же находились и русские солдаты из паткулева эскорта. На завалинке сидел молодой безусый казак с шапкой в руках. Один из казаков наклонялся и, спрятав лицо в шапку, забрасывал руку за спину; по руке звонко шлепали играющие, а он должен был отгадать, кто ударил.
Палий и Паткуль остановились в стороне. Из круга, потирая покрасневшую руку, вышел высокий плотный казачина, а на его место стал Гусак. Он нагнулся, спрятав лицо в подставленную шапку, но его долго никто не бил. Казаки нарочно спорили, топали ногами, перешептывались, но так, чтобы слыхал тот, кто «ел овес».
– Дай я. Расступитесь, размахнуться негде! – слышались выкрики.
Больше всех шумел Дмитрий. Когда кто-то уже занес было руку для удара, он подался вперед и громко закричал:
– Не надо сапогом, хлопцы, человека покалечите!
Гусак испуганно рванулся и отскочил в сторону. Вокруг раздался громкий хохот. Поняв, что никто не собирался бить его сапогом, Гусак погрозил Дмитрию кулаком.
– Становись! – подтолкнул его Дмитрий.
Гусак снова уткнулся лицом в шапку. Паткуль думал, что казаки не замечают их. Но вот один отступил немного в сторону и кивнул Палию.
От Паткуля не укрылось, что и Палий неприметно подмигнул казаку, тот вернулся на прежнее место.
Паткуль понял этот немой разговор. Видимо, Палий тоже иногда принимал участие в играх, и его подмигивание на этот раз означало: «Нельзя, видишь, я с послом». Паткуль от всей души улыбнулся и взял полковника под руку. Они пошли дальше. С нескрываемым любопытством разглядывал дипломат казаков, вооружение, одежду, наблюдал их взаимоотношения с полковником.
– Смелый и веселый народ. Любви солдат к вам, могу поручиться, любой полководец позавидует.
– Ну, уж это вы... преувеличиваете, – улыбнулся в усы Палий.
Паткуль прогостил в Белой Церкви несколько дней и на прощание долго жал мозолистую руку Палия. Перед самым отъездом написал письмо королю. Взвесив все, Паткуль писал, что напрасно король ведет войну с Палием и очень кстати было бы попытаться перетянуть полковника на свою сторону. А дальше писал, что в Польше глубоко ошибаются, думая, что Палий – атаман разбойничьей шайки. Палий – человек большого ума, большой культуры, с незаурядным талантом полководца. В Варшаве только головами качали, читая это письмо, а когда дочитали до слов: «Я думаю, что такой полководец, как Палий, смог бы возродить ослабевшие силы Польши», король даже ногою топнул:
– В своем ли Паткуль уме?! Подумать только: какой-то хлоп так окрутил первого дипломата! Чем он его обворожил, не бочку ли золота высыпал в руки?
После отъезда Паткуля Палий еще несколько дней оставался в Белой Церкви. Каждый день приходили новые вести. Опять на Правобережье стал подниматься народ. Восстал Немиров, но шляхта уже собирала отряд, чтобы расправиться с непокорными хлопами. Тогда Палий послал в Немиров сотника Грицька Борисенко, чей брат был казнен вместе с Абазиным. Борисенко остался в Немирове, а половину выросшей сотни, во главе с сотником Наливайко, прислал в Белую Церковь. Наливайко привел захваченных пленных.
Прошло две недели с тех пор, как Палий получил известие о том, что Мазепа с войском переправился через Днепр и стал лагерем у Фастова. Он знал: Мазепа послан на соединение с Сенявским, чтобы вместе ударить на шведов, но почему гетман не двигается дальше – оставалось загадкой.
– Братья, – сказал он на раде, – кончается время нашего ожидания. Захарий Искра и Самусь передали булаву, пернач и бунчук русскому послу. Все Правобережье взывает к нам, чтоб мы людей из-под шляхетского батога вызволили. Пришла пора. Русское войско скоро будет здесь. Прежде чем придет оно, нам надо народ поднять. Скличем всех, кто только может держать в руках саблю, и выйдем против шведа. И себя защитим, и русским людям поможем. Царь сам тогда возьмет нас под свою руку и навсегда защитит от шляхты. Говорите, что у кого в мыслях, все надо решить сегодня же.
– На мою думку, не все правильно говоришь, батько, – поднялся со скамьи Савва. – Народ поднять надо и разослать сотни, а тут оставить только добрый заслон. Это верно. А к Мазепе торопиться нечего. Коль сюда должно прийти русское войско, так давайте его и подождем.
– Правильно, – поддержал Лесько Семарин. – Не то еще, прежде чем мы русское войско увидим, Мазепа здесь панов насажает. Не я буду, если он и сейчас не продаст, как до сих пор продавал. Для чего это, интересно, он табор под Фастовом раскинул?
– А я думаю, батько верно сказал: к Мазепе надо итти.
– Разве я говорил итти к Мазепе?.. Ну, добре, добре, говорите вы, а я свое еще раз скажу.
– Не пойдем к Мазепе, – взволновались сотники, – не пойдем!
– Кто не пойдет, если батько скажет?
Цыганчук, стоявший у двери, прислонясь к косяку, выступил вперед:
– Я не пойду! Довольно я панских волов погонял но толокам. И разве только я? Посмотрите на себя, панове старшина! Вы теперь вольные люди, а кем раньше были? Добрая половина панское поле пахала и снова пахать будет, если к Мазепе пойдете. А казаки наши? Среди них бывших реестровых и десятой доли не наберется.
Палий высвободил из-за пояса руку:
– Правду молвишь. Я тоже не собирался итти к Мазепе. Не ждать нам добра от него. Однако и ссориться с ним нельзя. Я завтра к нему поеду, разведаю, что к чему. А вы сегодня же выделите по три десятка из каждой сотни, пусть едут по всем волостям и поднимают народ. К запорожцам надо тоже кого-нибудь послать. Там, правда, теперь целая катавасия, недавно Сечь чуть было совсем не разделилась. Донской казак Булавин против бояр встал и Сечь за собой зовет. Старшина против, а голота хочет итти... Пока Сечь кипит, надо и нам кого-нибудь туда послать; может, перетянем их на свою сторону. Кто поедет?
– Давайте я поеду! – попросил Семашко.
– Надо бы кого-нибудь из старших послать. Может, ты, Корней, поедешь?
– Можно. Давно я у запорожцев не был, а теперь уж, верно, в последний раз съезжу.
На следующий день Палий, Кодацкий и Семашко выезжали из Белой Церкви. На улице то и дело встречались казаки, едущие в волости. У городских ворот догнали человек тридцать. Палий подъехал ближе, поздоровался.
– Далеко ли? – спросил он.
– Где панов всего больше. Куда же еще таким молодцам дорога? – отвечал степенный казак. – Гляди, батько: один в одного. Что у котла с кулешом, что в рубке – удержу на них нет.
– А ты отстаешь? – спросил Палий.
– Я у них ватажок возле чугунков.
– Постой, не ты ли приезжал ко мне на пасеку?
– Я.
– Тебя и не узнать. Только рыштунок[26] твой незавидный. Не можешь разве саблю хорошую себе добыть?
– Этот рыштунок дедовский, нельзя его менять. Да и денег на новый жалко, я на фольварк собираю.
– Как звать тебя?
– Батько звал Максимом, жинка – пропойцей, а хлопцы зовут кумом.
– А ты куда, батько, в такую рань? – спросил кто-то сбоку.
– И ты здесь, Гусак? Эге, да тут все из бывшей Цвилевой сотни!.. К Мазепе, хлопцы, в гости еду.
Гусак протянул руку к кисету Палия, набрал табаку, потом, как бы о чем-то вспомнив, еще раз запустил руку:
– Это я для Максима, он у нас такой несмелый...
Все засмеялись: Максим первый успел захватить из кисета. Когда смех затих, Гусак продолжал уже серьезно:
– Вряд ли будет пиво из этого дива. Не езжай туда, батько. Обходились мы без него до сих пор и сейчас обойдемся. Не стряслось бы чего лихого.
– Иты веришь в лихо? Ты же знаешь, что я чортом от пуль заколдованный, не то что от Мазепы.
– Мазепа и чорта расколдовать может... Ну, я поехал, сотник зовет...
Семашко и Кодацкий ехали быстро, почти не останавливаясь на отдых. У самой Сечи их даже не задержала стража. Сечь клокотала, как вода в раскаленном чугуне. Семашке с Кодацким не довелось даже выступить на сечевой раде. Они стояли сзади и только слушали сечевиков; один за другим поднимались они на бочку, поставленную посреди радного майдана. Пока кто-либо взбирался, все молчали, но едва тот начинал говорить, его голос тонул в выкриках:
– Булавин нехай скажет!
– Не надо!
– Булавин, Булавин!
И наступила тишина. На бочке стоял высокий, широкоплечий, в туго подпоясанном кафтане Булавин. Он снял шапку и поклонился на все стороны:
– Панове казаки! Присылал я к вам людей своих, а теперь пришел сам. Пришел с открытым сердцем и чистыми помыслами. Мы с вами, беднота казацкая, – вечные побратимы. Всем нам ярмо шею натерло. Что боярское, что княжеское, что шляхетское или чужеземцами на шею нашу надетое – везде оно одинаковое. И спасение наше одно – острая казацкая сабля. Так станем же, как один, в битве великой за правду нашу и волю...
Дальше ничего нельзя было разобрать. Сечевые «гультяи» кричали «станем!», а «старики» старались перекричать их. Бочку опрокинули, потом поставили снова, на нее взобрался уже кто-то другой. Его никто не слушал, и тот напрасно размахивал руками. Кого-то подняли на руках, и он, надрывая легкие, выкрикнул звонким, пронзительным голосом:
– В поход, братья, в поход! Айда по куреням, бери оружие!
Где-то раздались выстрелы, в нескольких местах над толпой взлетели кулаки. Толпа покачнулась и тяжело двинулась с площади.
По куреням спешно готовились к походу. А сечевая старшина заранее послала гонцов в Лавру, и когда на другой день из куреней высыпали запорожцы и двинулись за Булавиным, перед ними встали лаврские монахи во главе с самим архимандритом.
Толпа остановилась перед множеством крестов, угрожающе сверкавших на солнце. Так и не удалось казакам выйти из Сечи: побоялись запорожцы архимандритова проклятья.
...Перед вечером Семашко осматривал Сечь. Он зашел в самый дальний угол острова. Перелез через крепостной вал, раздвинул кусты лозы и вышел на берег. У воды, опершись локтем о землю, сидел Булавин. Он срывал с ветки листья и, по одному бросая на воду, смотрел, как они, покачиваясь, все убыстряли бег. Атаман думал какую-то тяжелую думу.
Услышав шаги, он повернув голову, спросил:
– Ты кто?
– Казак, – нерешительно ответил Семашко.
– Вижу, что не немец. Какого куреня?
– Никакого, я в Сечь только на несколько дней приехал. Я с Правобережья, палиев казак.
– А-а! Ну, тогда другое дело. Садись. Слышал я про Палия. Что, его паны еще не сжили со свету? И не сживут? Сживут – и его, и меня, всех сживут, – Булавин сжал кулаки, задышал тяжело и прерывисто. – Поперек горла мы им стоим, живьем они нас съедят.
Атаман умолк так же внезапно, как и начал говорить. Он опять посмотрел на реку, минуту помолчал и заговорил спокойнее:
– Нет, брешут, не съедят. Не сдадимся мы, много нас. Эх, собрать бы воедино всех бедняков да ударить по панам! А ты-то зачем сюда приехал?
– Батько послал запорожцев на помощь просить.
– Видел, как я просил? То-то!.. Ну ничего, что-то оно да будет.
Булавин поднялся, отряхнул с локтя землю.
– Прощай, хлопче, батьке поклон передай. Одно дело мы с ним делаем. Может, еще когда-нибудь встретимся.
Последние слова атаман говорил, уже пробираясь через верболоз.
Больше Булавина Семашко не видел.
На другой день от Мазепы прибыло посольство с требованием выдать Булавина. «Гультяи» воспротивились и не выдали его, однако атаману пришлось уйти. Вместе с ним ушла часть запорожцев – эти выбрались ночью, отдельными группами.
Ни с чем возвращались Семашко и Кодацкий в Белую Церковь. Под Мироновкой догнали Гусака, Максима и еще нескольких казаков, которые везли четырех шляхтичей, связанных попарно.
– Кого это вы тащите? – спросил. Кодацкий.
– Полоненных, добычу нашу воинскую, – весело блеснул зубами Гусак. – Такой товар не залежится, на что-нибудь да выменяем. Хороших шкуродеров везем. Одного, жалею, выпустили.
– Что, лучше других был?
– Хитрее да веселее. В одном селе, когда он с жинкой и манатками бежал, ему люди дорогу загородили, хотели уже с воза стащить. Так что ты думаешь? Сразу скумекал, что к чему. Встал на возу, вытащил какую-то бумагу и давай читать – вроде универсал батьки Палия: про вечную волю. Люди и отпустили. Он было и нам хотел прочитать. Смеху было... За это и отпустили.
– Дома не были? Как там?
– Не были. Да вроде тихо. Если б что было, услыхали бы. Паны опять с насиженных мест трогаются. Только не знают куда: два у них теплых края теперь – Станислав и Август. А чье гнездо прочнее, не знают. Но вроде верх сейчас Станислава. Он сейчас с Карлом в Варшаве, да с ними еще Сапега и гетман новый, Любомирский. Долго ли ждать нам? Неужто царь Петр не двинет этим летом на Варшаву? Как думаешь?
И, не ожидая ответа, Гусак затянул песню:
Ой, у полі озеречко,
Там плавало відеречко,
Там козаки молодії
Кониченьки напували...
Все подхватили, и песня уже не затихала до самой Белой Церкви.
Глава 23
Дата добавления: 2015-12-07; просмотров: 67 | Нарушение авторских прав