Читайте также: |
|
На следующее утро ни в полдесятого, ни в десять Корица не появился. Что-то небывалое. С тех пор как я начал здесь «работать», он не пропустил ни дня. Каждое утро, ровно в девять, открывались ворота и появлялся сверкающий капот «мерседеса». С приезда Корицы – такого привычного и в то же время несколько театрального – для меня начинался новый день. Я привык к этому ежедневному распорядку, как люди привыкают к силе тяжести и атмосферному давлению. В неизменно повторяющемся явлении Корицы было нечто большее, чем механическая пунктуальность, – оно успокаивало, подбадривало и согревало. Поэтому утро без Корицы напомнило мне посредственный пейзаж – выписан тщательно, но глазу не за что зацепиться.
Стоять так дальше не имело смысла. Я отошел от окна и вместо завтрака очистил и съел яблоко, после чего заглянул в комнату Корицы – проверить, нет ли каких-нибудь сообщений на компьютере. Но никто ничего не прислал. Оставалось последовать примеру Корицы и под музыку барокко начать убираться в кухне, пылесосить пол, протирать окна. Чтобы убить время, я нарочно делал все медленно и аккуратно. Даже вычистил вытяжку на кухне. Но время все равно ползло еле-еле.
К одиннадцати я переделал все дела и, вытянувшись на диване в «примерочной», отдался вялому течению времени. В чем дело? Почему Корицы до сих пор нет? Да мало ли что может быть. Может, у него машина сломалась или попал в какую-нибудь жуткую пробку. Нет, это невозможно, могу спорить. Машина у Корицы никогда не ломалась, и он всегда выезжает заранее, зная, что может где-нибудь застрять. Даже если и случилось что-то непредвиденное, он должен позвонить. Ведь у него в машине есть телефон. Нет, он не приехал, потому что так решил.
* * *
Без чего-то час я позвонил в офис Мускатного Ореха на Акасаке, но никто не отозвался. Попробовал еще раз, еще… бесполезно. Набрал номер Усикавы и услышал записанный на пленку голос, сообщивший, что телефон отключен. Странно. Всего два дня назад я говорил с ним по этому номеру. Поняв, что дальше звонить бесполезно, вернулся на диван. За пару дней все будто сговорились держаться от меня подальше.
Я снова подошел к окну и посмотрел через неплотно прикрытые занавески. Во двор прилетели две веселые зимние птички, уселись на ветку и принялись вертеть головами, осматриваясь, но вдруг, словно разочаровавшись в увиденном, вспорхнули и улетели. Как только они исчезли, все вокруг словно замерло. Такое ощущение, будто дом опустел, освободился от своих обитателей.
* * *
После этого я не показывался в «резиденции» пять дней. Почему-то сразу расхотелось лезть в колодец. Прав Нобору Ватая: скоро я лишусь своего колодца. Если клиентов больше не будет, максимум, на сколько у меня хватит денег, сколько я смогу здесь продержаться, – это пара месяцев. У меня перехватило дыхание. Все в этом доме показалось вдруг чужим и неестественным.
Я бродил по окрестностям, обходя «резиденцию» стороной. К обеду отправлялся в Синдзюку, садился на свою скамейку на площади у западного вестибюля и тупо сидел, убивая время. Но Мускатный Орех не появлялась. Я отправился в ее офис на Акасаке. Нажал кнопку вызова рядом с лифтом и долго смотрел в глазок видеокамеры, но ответа так и не дождался. Все! Больше можно не трудиться. Мускатный Орех и Корица решили порвать со мной. Ясно, как божий день. Чуднбя мамаша и ее чуднуй сынок сбежали с тонущего корабля, перебрались в безопасное место. Я не ожидал, что от этого мне будет так тяжело. Как будто меня предали родные.
* * *
На пятый день после обеда я оказался в кафе в отеле «Пасифик» на Синагаве – том самом, где в прошлом году, летом, встречался с Мальтой Кано и Нобору Ватая. Приятных воспоминаний от той встречи у меня не осталось, да и кафе не нравилось. Но почему-то, без всякой цели и причины, почти бессознательно я сел в Синдзюку на электричку и по линии Яманотэ доехал до станции Синагава. Перейдя по галерее в здание отеля, я занял в кафе столик у окна. Заказал бутылку пива и решил пообедать, хотя время обеда уже прошло. Покончив с едой, я рассеянно поглядывал на сновавших туда-сюда по галерее людей: они напоминали длинные цепочки бессмысленных цифр.
Возвращаясь из туалета, я заметил в глубине заполненного посетителями зала красную шляпу. Клеенчатую и точно такого же цвета, как та, что всегда носила Мальта Кано. Как намагниченный, я двинулся к тому столику, но, подойдя ближе, понял, что обознался. Обладательницей шляпы оказалась иностранка, моложе и крупнее Мальты. Да и шляпа была не из клеенки, а из кожи. Я расплатился по счету и вышел из кафе.
Засунув руки в карманы короткого пальто, я шагал по улице. На голове у меня была шерстяная шапочка в тон пальто. Благодаря темным солнечным очкам мое родимое пятно не так бросалось в глаза. Стоял декабрь, в городе царило обычное для этого времени оживление. В торговом центре у станции толпились тепло одетые покупатели. Спокойный зимний день. Улицу заливал яркий свет; мне показалось, что городской шум звучит в ушах резко и отчетливо – не так, как всегда.
* * *
Усикаву я увидел, когда стоял на платформе станции Синагава в ожидании своей электрички. Он стоял как раз напротив меня – нас разделял железнодорожный путь – и тоже поджидал поезд, собираясь ехать по Яманотэ, только в противоположную сторону. На нем, по обыкновению, был совершенно немыслимый наряд, кричащий галстук. Склонив набок лысую шишковатую голову, он с увлечением читал какой-то журнал. Разглядеть Усикаву в бурлившем на станции людском водовороте удалось потому, что он выделялся на общем фоне. До этого я видел его только у себя в кухне. Встречались мы один на один, и оба раза – поздно вечером. Тогда он мне казался ненастоящим, существом из иного мира. Но, как выяснилось, и на улице, средь бела дня, в хаотической толчее Усикава смотрелся так же противоестественно и дико, и его можно было различить в толпе издалека. Его нелепый облик напрочь выпадал из действительности, никак не хотел укладываться в окружающий реалистический пейзаж.
Расталкивая толпу, натыкаясь на кого-то, я с криком метнулся к лестнице и, сбежав по ней на противоположную платформу, бросился искать Усикаву. Где же он? Станция большая, платформы длинные, народу полно. Подлетела электричка, двери отворились, извергнув безликую людскую массу и поглотив новую порцию таких же безымянных пассажиров. Прозвучал сигнал к отправлению, а Усикавы все не было видно. Я вскочил в поезд, следовавший через Юракутё [[63]], и решил пройти по вагонам в надежде отыскать его. Усикава стоял у двери во втором вагоне и не отрывался от своего журнала. Стараясь дышать ровно, я подошел и встал рядом, но он, похоже, ничего вокруг не видел.
– Усикава-сан! – окликнул я его.
Усикава оторвался от журнала, взглянул на меня поверх очков с толстыми линзами, и в глазах его что-то сверкнуло. При дневном свете, вблизи, он показался не таким, как в прошлый раз, – более усталым, замученным. Усталость прямо-таки сочилась из него, как невысыхающий липкий пот на коже. В глазах, словно залитых грязной водой, плавала тусклая муть; пучки редких волос топорщились над ушами, напоминая сорняки, что пробиваются сквозь черепицу на крыше заброшенного дома. Видневшиеся за вывороченными губами зубы со времени нашей последней встречи пожелтели еще больше и торчали вкривь и вкось. В одежде он был верен себе – измятая, вся в складках, она будто долго дремала, свернувшись клубочком, в дальнем уголке вещевого склада и только что проснулась. Плечи покрывала похожая на опилки труха. Я снял свою шерстяную шапочку, запихал в карман пальто очки.
– Окада-сан? Вы? – сухо сказал Усикава, сосредоточившись, выпрямился, поправил очки и легонько кашлянул. – Какая встреча. В таком месте. Что же вы сегодня… э-э-э… туда не ходили?
Я молча покачал головой.
– Вот ведь как, – выдавил из себя Усикава. Судя по всему, вопросов ко мне у него не было.
В голосе Усикавы не чувствовалось знакомой мне твердости. Говорил он с расстановкой, не частил, все его многословие куда-то подевалось. Может, потому, что при дневном свете из него энергия уходит? Или он и вправду устал? Мы стояли рядом, и я смотрел на Усикаву сверху вниз. Нависая над ним, я обратил внимание, что при хорошем освещении бугры на его голове становятся еще заметнее. Она напоминала мне фрукт, который перекормили удобрениями и забраковали, потому что он потерял форму. В голове промелькнула картина: кто-то хватает биту и одним ударом разбивает его вдребезги. Я вообразил, что это не плод, а череп Усикавы. Вообразил, сам того не желая, и теперь эта картинка отпечаталась в мозгу, стала четче и объемнее.
– Послушайте, у меня к вам есть разговор. Может, сойдем и посидим где-нибудь?
Усикава слегка нахмурился; видно было, что он колеблется. Быстро поднял коротенькую толстую руку и посмотрел на часы.
– Э-э-э… Я бы тоже не прочь с вами потолковать. Не спеша. Честное слово. Но вот беда – мне сейчас надо в одно местечко заехать. Неотложное дело, так сказать. Поэтому сегодня не получится. Давайте как-нибудь в другой раз. А?
Я мотнул головой.
– Совсем ненадолго, – проговорил я, пристально глядя на него. – Разговор много времени не займет. Вы очень заняты. Я понимаю. Однако «другого раза» может и не быть. Вам не кажется?
Усикава легонько кивал головой, будто разговаривая сам с собой, потом свернул в трубку журнал и засунул его в карман пальто. Секунд тридцать он высчитывал что-то в уме и наконец заявил:
– Ладно. Сойдем на следующей станции, выпьем кофейку и поболтаем. Полчасика у меня есть. А со срочным делом я как-нибудь вывернусь. Это судьба, что мы с вами встретились.
* * *
Мы сошли на станции Тамати и, выйдя на улицу, заглянули в первое же попавшееся на глаза кафе.
– Сказать по правде, я не собирался с вами больше встречаться, – начал Усикава, когда принесли кофе. – Ведь в каком-то смысле наши дела уже кончились.
– Кончились?
– Дело в том, что я больше у Ватая-сэнсэя не работаю. Уже четыре дня как не работаю. Сам ему сказал, что ухожу, и он меня отпустил. Я уже давно собирался.
Сняв шапку и пальто, я положил их рядом на стул. В кафе было жарко, однако Усикава оставался в пальто.
– Вот оно что. То-то я вчера звонил вам в офис и никого не застал, – сказал я.
– Совершенно верно. Телефон отключили, офис закрыли. Когда уходишь, надо сразу все делать. Чего уж резину тянуть? Так что теперь я человек свободный. Выведен за штат, так сказать, или, иначе выражаясь, – безработный, – говорил Усикава, улыбаясь, как всегда, одними губами. Глаза оставались холодными. Добавив в чашку сухие сливки и сахар, он помешал кофе ложечкой.
– Ну что, Окада-сан? Хотите, наверное, спросить у меня о Кумико? Где она? Чем занимается? Правильно я говорю?
Я кивнул:
– Но сначала хотелось бы знать, почему вы ни с того ни с сего ушли от Нобору Ватая.
– Вам в самом деле это интересно?
– Интересно.
Отпив кофе, Усикава насупился и уставился мне прямо в глаза.
– Ага. Ну ладно, расскажу, раз вы хотите. Хотя ничего интересного в этом нет. Вообще-то я с самого начала не собирался делить судьбу с сэнсэем, бегать за ним, как нитка за иголкой. Я уже говорил вам: когда сэнсэй решил участвовать в выборах, к нему от дяди все-все перешло, весь «электоральный ресурс», как говорят. И я в той же куче оказался. Это было совсем неплохо. Если судить объективно, у Нобору-сан перспективы куда лучше, чем у его дядюшки, и при нем состоять – гораздо выгоднее. «Из него большой человек получится, коли дела и дальше так пойдут», – думал я.
Казалось бы, за таким хоть в огонь, такому человеку верным надо быть. А вот и нет! Не было у меня такого чувства. Почему? Сам не знаю. Может, вы не поверите, но я верность хранить умею. Чего только старый Ватая-сэнсэй со мной не вытворял! Бил, ногами пинал, обращался как с мусором, как с дерьмом последним. Молодой по сравнению с ним – просто душка. И все же… странное дело, Окада-сан, за старым я без разговоров готов был идти куда угодно, а вот с молодым как-то не сложилось. Знаете почему?
Я пожал плечами.
– Видите, я от вас ничего не скрываю. А все дело в том, что мы с Ватая-сэнсэем по сути своей похожи, – заявил Усикава, достал из кармана сигареты, чиркнул спичкой и закурил. Не спеша затянулся и так же медленно выдохнул дым. – Разумеется, мы с Ватая-сэнсэем с виду разные – и происхождением не схожи, и головой. Разница просто неприличная, даже если в шутку нас сравнить. И все же, все же… Стоит нас чуть-чуть поскрести – и станет ясно, что мы, в общем-то, из одного гнезда. Я это сразу понял – прямо осенило, будто в солнечный день надо мной вдруг зонтик раскрылся. Он, конечно, интеллигента из себя строит, а на самом деле плут еще тот. Совершенно ужасный тип.
Хотя нет. Нельзя сказать: раз он плут – значит, ни на что не годится. Мир политики, Окада-сан, – это алхимия своего рода. Мне не раз приходилось видеть, как совершенно несуразные и вульгарные желания приносят великолепные результаты. А есть и другие примеры: когда благородные великие цели оборачиваются продажностью и коррупцией. Политика – такая штука… В ней не рассуждают. В ней все решает результат. Но Нобору Ватая даже в моих глазах – полный подонок. Уж на что я отмороженный – и то пигмей по сравнению с ним. Мне его ни за что не одолеть. Так что я сразу понял, в момент: мы одного поля ягода. Что он, что я – один хер. Извините за грубое слово. Понятно?
Хочу спросить, Окада-сан. Например, человек кого-то ненавидит. Как вы думаете, от чего он бесится больше всего? Когда видит, что другой человек без всякого труда получает то, о чем он сам безумно мечтает, но не может иметь. Когда с завистью смотрит, как кто-то запросто входит туда, куда ему хода нет. И чем ближе этот счастливчик, чем лучше он знаком, тем сильнее к нему ненависть. Вот так. Для меня такой человек – это как раз Ватая-сэнсэй. Услышь он такое – удивился бы, наверное. А вы, Окада-сан, испытывали когда-нибудь такую ненависть?
Я действительно ненавидел Нобору Ватая, но совсем не так, как говорил Усикава, поэтому лишь покачал головой.
– Что ж, вот мы и подошли к Кумико-сан. Сэнсэй вызвал меня как-то и велел приглядеть за ней. Обещал отблагодарить, но мало что рассказал о ее тяжелом положении. Только что она – его сестра, что у нее не сложилась жизнь с мужем и что живет она отдельно, одна. И что не очень хорошо себя чувствует. Стал я делать что приказано. Каждый месяц оплачивал через банк аренду ее квартиры, подыскал подходящую домработницу. В общем, ерундой всякой занимался. Других дел было полно, поэтому первое время Кумико-сан меня мало интересовала. Ну поговоришь по телефону, когда что-то нужно, и все. Да и она большей частью помалкивала. Как бы это сказать… Такое было впечатление, будто она забилась в угол комнаты и нос оттуда не показывает.
Усикава сделал паузу, чтобы глотнуть воды, мельком взглянул на часы и аккуратно прикурил новую сигарету.
– Но этим дело не кончилось. Тут ни с того ни с сего возникли вы, Окада-сан. Всплыла история про дом с повешенными. Когда появилась эта статья в журнале, Ватая-сэнсэй меня вызвал и попросил разобраться, нет ли какой-нибудь связи между вами и домом, о котором там говорилось. Его этот вопрос волновал, и он хорошо знал, что секретное расследование лучше поручить мне. Ясное дело – пусть бедный Усикава отдувается. Я принялся копать изо всех сил и откопал. А дальше вы уже все знаете. Результат оказался поразительный, надо сказать. Взявшись за это дело, я, конечно, нацеливался на политиков, думал: а вдруг и они замешаны? Но даже мне в голову не приходило, какая крупная рыба на крючок попадется. Вы уж извините за такие слова, но получилось, что я на мелкую креветку окуней наловил. Правда, сэнсэю не стал об этом говорить, решил все при себе оставить.
– Выходит, собрали улики и решили лошадь поменять? – спросил я.
Усикава выпустил в потолок струйку дыма и перевел взгляд на меня. В его глазах мелькнула странная тень, которую я раньше не замечал.
– Как здорово вы все схватываете, Окада-сан! В общем, так оно и есть. Вот я себе и сказал: «Эй! Усикава! Уж если менять место работы, то сейчас – самое время». Так что я теперь – ронин [[64]], на какое-то время, хотя уже почти решено, где дальше буду работать. Но сначала надо остыть немножко, передохнуть, ведь что ни говори, слишком резкая смена курса получается.
С этими словами Усикава извлек из кармана пиджака пачку бумажных салфеток и высморкался. Свернув из использованной салфетки шарик, запихал его в карман.
– Ну хорошо. А что же Кумико?
– Ах да! Конечно-конечно. Мы же о Кумико-сан говорили, – опомнился Усикава. – Признаюсь честно: я так ни разу Кумико-сан и не видел. Так сказать, не был удостоен личной встречи. Мы с ней только по телефону общались. Кумико-сан вообще ни с кем не встречается – не только со мной. Даже с Ватая-сэнсэем видится ли… не знаю. Это для меня тайна. Но ни с кем другим не видится, даже с домработницей, которая к ней ходит. Домработница сама мне сказала. Между собой они общаются только записками – если Кумико-сан нужно что-то купить или еще какое дело, она ей пишет. Без надобности домработница к ней не ходит, они почти не разговаривают. Я как-то заглянул в ее квартиру посмотреть, как дела. Кумико-сан, должно быть, дома была, но мне показалось, что никто там не живет. Уж больно тихо. Другие жильцы тоже, похоже, ни разу ее не видали. А ведь она уже давно в том доме. Больше года. Если точно – год и почти пять месяцев. А на улицу выходить не хочет. Видно, есть причины.
– Где же ее дом находится? Может, скажете?
Усикава медленно покачал головой:
– Извините. Все, что угодно, но только не это. Знаете, как тесен мир! Мне же верить перестанут.
– Что же произошло с Кумико? Хоть это вы знаете или нет?
Усикава, похоже, не знал, что ответить. Я молчал и не сводил с него глаз. Обтекавшее нас со всех сторон время, казалось, замедлило бег. Он еще раз громко высморкался. Поерзал на месте, слегка приподнялся и снова утонул в кресле. Вздохнул.
– Хорошо. Но это лишь мои предположения. Так вот: мне кажется, что когда-то давно в семействе Ватая случилось что-то такое… Что это было, точно не знаю, но Кумико-сан с самого начала то ли знала об этом, то ли чувствовала и собиралась уйти из дома. А тут как раз возникли вы, Окада-сан. Два человека встретились, полюбили и поженились. Решили жить долго и счастливо. Но не тут-то было. Ватая-сэнсэй по какой-то причине не хотел отпускать от себя Кумико-сан. Ну как, Окада-сан? Не вспоминается вам что-нибудь в связи с этим?
– Да, есть кое-что, – сказал я.
– Что ж, тогда продолжим. Дам волю воображению. Задумал Ватая-сэнсэй отвоевать у вас Кумико-сан. Очень может быть, что когда она за вас выходила, он ею не очень дорожил, но время шло, и она стала ему совершенно необходима. Может такое быть? Сэнсэй твердо решил вернуть ее, не пожалел усилий и добился своего. Какими средствами – не знаю. Но пока вы с ним занимались перетягиванием каната, в Кумико-сан что-то могло сломаться. Опора, на которой в ней все держалось, в каком-то месте – раз! – и треснула. Но это всего-навсего мои догадки.
Я молчал. Появилась официантка, подлила в стаканы воды и унесла пустую кофейную чашку. Усикава разглядывал стену и курил.
Я взглянул на него:
– То есть вы хотите сказать, что у Нобору Ватая с Кумико была половая связь?
– Ну что вы? Ничего такого я не говорю, – Усикава замахал зажженной сигаретой. – Ни на что не намекаю. Было у сэнсэя что-то с Кумико-сан или нет – об этом я ни малейшего понятия не имею. И представить не могу. Но мне кажется, есть здесь что-то… отклонения какие-то… И вот еще что. Ватая-сэнсэй совсем не жил со своей женой, с которой развелся… ну, как мужчина с женщиной. Хотя это все тоже слухи.
Он взялся было за чашку с кофе, но передумал и отпил воды из стакана. Потом погладил рукой по животу.
– Эх, желудок у меня не в порядке. Плохо дело! Что-то колет, рези какие-то. Наследственное. У нас в семье все с больным желудком. Из-за ДНК. И ведь передается только всякая дрянь – лысина, плохие зубы, несварение желудка, близорукость. Не повезло так не повезло. По врачам ходить – бесполезно, они только гадости говорить мастера.
Знаете, Окада-сан? Может, я и лишнего скажу, но непросто вам, пожалуй, будет отобрать Кумико-сан у сэнсэя. Начнем с того, что пока она к вам возвращаться не хочет. Да еще может статься, что она не та Кумико, которую вы знали. Она ведь могла измениться. И потом… уж вы не обижайтесь, но если даже вы ее отыщете и умудритесь уговорить, ноша может оказаться вам не по плечу. Такого тоже исключать нельзя. А раз так, значит, толку от этого не будет. Может, поэтому Кумико-сан к вам и не возвращается.
Я по-прежнему хранил молчание.
– Ну, Окада-сан, несмотря ни на что, очень интересно было с вами встретиться. Вы для меня – загадочная личность. Буду писать автобиографию – посвящу вам отдельную главу. Жаль, не придется, наверное. Что ж, давайте расстанемся с добрыми чувствами.
Усикава устало откинулся на спинку кресла и медленно покачал головой:
– Заболтался я что-то. Извините, может, и за мой кофе заплатите? Что ни говори, а я все-таки безработный. Вы ведь тоже безработным были. Ну, чтобы у нас все было. Желаю счастья. Пожелайте мне тоже удачи, если будет настроение.
Усикава поднялся, свернул к выходу и вышел из кафе.
32. Хвост Мальты Кано
•
Борис Живодер
Во сне (хотя, конечно, я не подозревал, что это сон) мы сидели за чаем с Мальтой Кано друг против друга. Прямоугольный зал был так велик – и в ширину, и в длину, – что я не мог охватить его взглядом из конца в конец. Вокруг тянулись ровные ряды квадратных столиков – штук пятьсот, а то и больше. Мы сидели за столом в самой середине, одни – кроме нас, в зале никого не было. По высокому, как в буддистском храме, потолку тянулось бесчисленное множество толстых деревянных балок, с которых наподобие растений в горшках свешивалось нечто вроде париков. Но приглядевшись, я понял, что это совсем не парики, а настоящие человеческие скальпы. Понял, когда заметил запекшуюся на них изнутри черную кровь. Видимо, скальпы сняли совсем недавно и развесили по балкам сушиться. Я с дрожью ждал, как бы еще не высохшая кровь не накапала к нам в чай. Кап! кап! кап! – кровь сочилась с потолка, как капли дождя, и звуки этой капели наполняли гулкое пространство зала неожиданно громким эхом. Но скальпы, висевшие над нашим столом, похоже, уже высохли, и на нас ничего не капало.
Чай был горячий, как кипяток. На блюдечках рядом с ложками лежали по три кубика сахара ярко-зеленого цвета. Мальта Кано положила два кусочка в свою чашку, помешала чай ложечкой, но сахар никак не хотел растворяться. Откуда ни возьмись, появилась собака и уселась рядом с нашим столиком. У нее была голова Усикавы. Туловище большой черной собаки – плотное, крепкое, но от шеи начинался Усикава. Правда, на его голове и лице росла лохматая, короткая черная шерсть – такая же покрывала и туловище.
– Ой! Окада-сан! – промолвил собакоподобный Усикава. – Посмотрите, какая шерсть у меня на голове! В один момент выросла, как только я превратился в собаку. Вот здорово! Какие у меня теперь большие яйца, и желудок совсем не болит. Ни очки не нужны, ни одежда. Какая радость! Как же я раньше об этом не думал? Давно надо было стать собакой. А что, Окада-сан? Может, и вы попробуете?
Тут Мальта схватила оставшийся зеленый кусочек и изо всех сил запустила им в голову собаке. Сахар стукнулся о голову Усикавы, из рассеченного лба пошла кровь и словно черными чернилами залила ему лицо. Впрочем, особой боли, похоже, ему это не причинило. Глумливо улыбаясь, пес поднял хвост и без слов удалился куда-то. Его кобелиное достоинство и вправду оказалось непропорциональной величины.
На Мальте было теплое полупальто, и хотя она плотно запахнула воротник, по едва уловимому аромату обнаженного тела я понял, что под пальто у нее ничего нет. Голову, разумеется, венчала красная клеенчатая шляпа. Я отпил из чашки, но вкуса не почувствовал. Обычный горячий чай, и больше ничего.
– Как хорошо, что вы пришли! – приветливо начала Мальта. Я давно не слышал ее голос, и после долгого перерыва он показался мне более жизнерадостным. – Эти дни я столько раз вам звонила и никак не могла застать. Уже начала беспокоиться, не случилось ли чего. Самое главное – что с вами все в порядке. Услышала ваш голос и успокоилась. Извините, что надолго пропала. Как я жила это время, подробно рассказывать не стану. Длинная история получится, да и не телефонный это разговор. Если коротко – я долго путешествовала. Вернулась всего неделю назад. Окада-сан! Алло! Вы слышите меня?
– Слышу! Алло? – Тут только я заметил, что держу возле уха телефонную трубку. Мальта сидела напротив за столиком тоже с трубкой в руке. Ее голос по телефону доносился как будто издалека. Так бывает, когда говоришь с заграницей и связь не очень хорошая.
– Все это время я жила за границей, на острове Мальта в Средиземном море. В один прекрасный день мне вдруг пришла в голову мысль: «Да! Нужно снова ехать на Мальту и припасть к этому источнику. Время пришло». Это случилось после нашего последнего телефонного разговора, Окада-сан. Помните? Я разыскивала тогда Криту и позвонила вам. Вообще-то я не собиралась уезжать так надолго. Думала, вернусь недели через две, потому и не позвонила вам перед отъездом. Почти никому не сказав, в чем была, села в самолет и улетела. Но приехав туда, поняла, что не могу вернуться. Вы когда-нибудь бывали на Мальте?
– Нет, – ответил я и вспомнил, что когда-то мы уже с ней об этом говорили.
– Алло? – послышался ее голос.
– Да-да, – отозвался я и подумал, что должен ей что-то сказать, но никак не могу вспомнить, что именно. Напряг извилины – и все-таки вспомнил. Я переложил трубку в другую руку. – Вот что! Давно собирался вам позвонить: кот вернулся.
Помолчав несколько секунд, Мальта спросила:
– Вернулся?
– Да. Ведь мы с вами, в общем-то, из-за него познакомились. Я и подумал, что надо вам об этом сказать.
– Когда же?
– Весной. И с тех пор он все время дома.
– Внешне он все такой же? Каких-нибудь изменений вы в нем не заметили?
Изменений?
– Вроде у него хвост стал немножко не такой… Я его гладил, когда он появился, и вдруг подумал, что хвост загнут сильнее, чем раньше. Хотя, может, просто показалось. Все-таки его почти целый год не было…
– А вы уверены, что это ваш кот?
– Естественно. Он давно у меня живет. Сложно перепутать.
– Хорошо, – сказала Мальта. – Но… вы извините меня, конечно, но настоящий хвост вашего кота здесь. Вот он.
С этими словами она положила трубку на стол и легким движением сбросила с себя плащ. Никакой одежды под ним и в самом деле не оказалось. Ее груди и треугольник волос на лобке напомнили мне Криту. Свою клеенчатую шляпу она снимать не стала. Мальта повернулась спиной и… Прямо над ягодицами у нее я увидел кошачий хвост. Гораздо больше, чем те, что бывают у обычных кошек, он соответствовал размерам обладательницы, зато по форме это была точная копия хвоста Макрели. Он так же резко загибался на кончике и куда больше походил на настоящий, чем у Макрели.
– Посмотрите получше. Вот настоящий хвост того кота, который пропал. А то, что у него сейчас, – подделка. Потом приделали. С виду одинаковые, но если приглядеться, сразу заметно, что это не то.
Я собрался потрогать хвост, протянул было руку, но она, вильнув им, ускользнула от меня и, голая, вспрыгнула на один из столиков. На мою схватившую воздух ладонь с потолка капнула кровь – такая же алая, как шляпа Мальты Кано.
– Окада-сан! Ребенка Криты назвали Корсикой, – изрекла она со стола, резко махнув хвостом.
– Корсикой?
– «Человек – не остров в океане…» Помнишь? Вот какой ребеночек! – раздался откуда-то голос черного пса Усикавы.
Ребенок Криты?
Я проснулся весь мокрый от пота.
* * *
Уже давно я не видел ничего подобного. Сон – яркий, как наяву, долгий и связный. И очень странный. Даже освободившись от него, я долго не мог унять громко колотившееся в груди сердце. Захотелось принять горячий душ, сменить пижаму. Шел второй час ночи, но сон как рукой сняло. Чтобы успокоиться, я отыскал в кухонном шкафчике бутылку бренди, стоявшую там с незапамятных времен, налил в стакан и выпил.
Потом направился в спальню посмотреть, нет ли там Макрели. Кот, свернувшись клубком, беззаботно дрых под одеялом. Откинув одеяло, я внимательно ощупал кошачий хвост, силясь вспомнить, как он загибался раньше. Макрель с недовольным видом потянулся и снова уснул. Теперь я уже не мог с уверенностью сказать, какой хвост был у него в те времена, когда его звали Нобору Ватая, – этот же самый или какой-то другой. Зато хвост, который продемонстрировала мне во сне Мальта Кано, точь-в-точь походил на тот, что был у кота по кличке Нобору Ватая. Цвет, форма… все то же. Эта картина до сих пор стояла у меня перед глазами.
«Ребенка Криты зовут Корсика», – сказала во сне Мальта Кано.
* * *
Весь следующий день я не отходил далеко от дома. С утра закупил продукты в супермаркете на станции, приготовил на кухне ленч. Покормил кота крупными свежими сардинами. Потом решил после долгого перерыва сходить в муниципальный бассейн. Народу в бассейне было мало – наверное, потому, что приближался Новый год. Из динамиков под потолком лились рождественские мелодии. Я не спеша отмерил на дорожке тысячу метров, но решил не увлекаться – заболела нога. К Рождеству бассейн украсили, развесив по стенам всякую мишуру.
Дома в почтовом ящике я обнаружил необычно толстое письмо и сразу понял, от кого оно. Не нужно было смотреть на адрес отправителя. Никто больше не способен изобразить на конверте кистью такие красивые иероглифы, кроме лейтенанта Мамия.
* * *
Лейтенант начал с извинений за долгое молчание и, как обычно, был необыкновенно вежлив и учтив, из-за чего мне сразу захотелось покаяться по всех грехах.
«Я все время собирался рассказать вам дальше свою историю, но разные дела мешали сесть за стол и взяться за перо. Так незаметно еще один год подошел к концу. Я все старею, один бог знает, когда меня настигнет смерть, поэтому больше откладывать это дело не могу. Боюсь, письмо получится длинное. Буду счастлив, если оно не слишком вас утомит.
Прошлым летом, доставив вам прощальный подарок от Хонды-сан, я долго рассказывал о том, что делал в Монголии, и теперь хотел бы продолжить свой рассказ. Позвольте поделиться с вами воспоминаниями. Вы спросите: почему в прошлом году я не рассказал все до конца? Этому есть несколько причин. Во-первых, тогда история получилась бы слишком длинной. Не знаю, помните вы или нет, Окада-сан, но у меня были неотложные дела и просто не хватило времени. И потом, тогда я был не готов к тому, чтобы сказать всю правду.
Однако, покинув ваш дом, я понял, что должен отбросить повседневные дела и честно открыть вам все до конца.
* * *
13 августа 1945 года в жестоком бою под Хайларом меня задело пулеметной очередью и, когда я лежал на земле, танк Т-34 гусеницей раздавил мне левую руку. Меня без сознания отправили в советский военный госпиталь в Чите, сделали операцию, в общем – спасли жизнь. Раньше я уже говорил о службе в топографической команде Генштаба в Синьцзине. Нам было предписано при вступлении Советского Союза в войну немедленно передислоцироваться в тыл. Но я тогда считал, что лучше умереть, и добился, чтобы меня перевели поближе к границе, в хайларский гарнизон. Полез на передовую, бросился на советский танк с миной в руках. Однако пророчество Хонды-сан на берегу Халхин-Гола сбылось – умереть легкой смертью мне было не суждено. Я лишился только левой руки, но не жизни. Все, кем я тогда командовал, скорее всего, погибли. Конечно, мы действовали по приказу, но совершенно без толку. Это было бессмысленное самоубийство. Что могли мы сделать своими игрушечными минами против этих махин – Т-34?
Русские расщедрились на мою операцию по одной-единственной причине – в бреду я пробормотал что-то по-русски. Об этом мне потом сказали. Я уже говорил, что знал азы русского языка. Служба в Синьцзине при штабе оставляла достаточно свободного времени, чтобы старательно его штудировать, и к концу войны я уже мог бегло говорить на нем. В Синьцзине жило много белогвардейцев; у меня были знакомые русские официантки, поэтому возможностей для языковой практики мы имели достаточно. Этим можно объяснить, почему русские слова выскочили у меня, когда я лежал без сознания.
У советской армии с самого начала был план: оккупировав Маньчжурию, отправить захваченных в плен японских солдат и офицеров в Сибирь на принудительные работы. Так поступили с немцами после окончания военных действий в Европе. СССР одержал победу, но война поставила советскую экономику на грань глубокого кризиса; всюду ощущалась острая нехватка рабочих рук. Недостаток взрослого мужского населения хотели компенсировать за счет военнопленных. В этом видели одну из важнейших задач. Чтобы ее решать, требовалось много переводчиков, а их катастрофически не хватало. Когда им показалось, что я говорю по-русски, меня срочно переправили в Читу, в госпиталь, не дали умереть. Не услышали бы они русских слов, остался бы я лежать под Хайларом и дождался бы смерти. Закопали бы где-нибудь у реки в безымянной могиле – и дело с концом. Странная штука – судьба!
Потом меня долго и тщательно проверяли на предмет того, гожусь ли я в переводчики, несколько месяцев идеологически перевоспитывали и отправили в Сибирь, на шахту. Дальнейшие подробности опустим. В студенческие годы я тайком прочел несколько работ Маркса. Нельзя сказать, чтобы я принципиально был против коммунистических идей. Просто мне довелось слишком много повидать, чтобы я мог попасться на этот крючок. Благодаря связям нашей команды с разведкой, мы хорошо знали, какие кровавые порядки установили в Монголии Сталин и его марионеточные диктаторы. После революции в концлагеря отправились десятки тысяч человек – ламаистских монахов, землевладельцев, противников нового режима. Там их ожидала жестокая расправа. То же самое происходило в самом Советском Союзе. Так что если в идеологию еще можно было поверить, то люди и система, воплощавшие эти идеи и принципы, уж точно не вызывали у меня доверия. Равно как и то, что мы, японцы, делали в Маньчжурии. Вы представить не можете, сколько рабочих-китайцев было уничтожено, пока строились секретные укрепления в Хайларе, и позже, когда стройка закончилась, – чтобы заткнуть им рот и сохранить в тайне план этих сооружений.
И еще одно. Я был свидетелем той дьявольской сцены, когда русский офицер и монголы содрали кожу с живого человека. После этого меня бросили в глубокий колодец в монгольской степи, где в потоке невиданного ослепительного света я без остатка утратил интерес к жизни. Как же после всего этого такой человек, как я, может сохранить в себе веру в идеи и политику?
Я стал переводчиком, помогая советским властям контактировать с работавшими на шахте пленными. Не знаю, как в других сибирских лагерях, но на шахте, куда меня определили, люди гибли каждый день. От чего только не умирали: от недоедания, от непосильного труда, погибали под завалами, тонули, когда в забой прорывалась вода. Из-за жуткой антисанитарии свирепствовала всякая зараза, зимой стояли лютые морозы. Охранники зверствовали, малейшее сопротивление жестоко подавлялось. Случалось, пленных линчевали их же соотечественники, японцы. Что поделаешь, иногда люди ненавидят, подозревают, боятся друг друга, теряют надежду и отчаиваются.
Люди умирали, рабочих рук начинало не хватать, и тогда по железной дороге доставляли новую партию военнопленных. Одетые в какое-то тряпье, изможденные… Процентов двадцать умирали в первые недели, не выдержав кошмарных условий на шахте. Трупы сбрасывали в заброшенные шурфы. Копать могилы было бесполезно – земля так промерзала, что лопата ее не брала почти весь год. Так что шурфы для этого подходили лучше всего. Глубоко, темно и никакого запаха, потому что холодно. Время от времени мы подсыпали туда угля. Когда шурф наполнялся, его забрасывали сверху землей и гравием и переходили к следующему.
В шахты сбрасывали не только мертвецов. Иногда, чтобы запугать остальных, туда отправляли и живых. Стоило японскому солдату хоть в чем-то не подчиниться охране, как его хватали, избивали, ломали руки и ноги, а потом бросали в черную дыру. До сих пор в ушах у меня стоят жалобные стоны этих несчастных. То был настоящий ад.
Шахта считалась важным стратегическим объектом, ею руководили люди, которых присылали из партийного ЦК. Она усиленно охранялась войсками. Говорили, что поставленный во главе этого дела «член Политбюро» был земляком Сталина, человеком еще не старым, полным амбиций и вместе с тем – строгим и безжалостным. Его заботило лишь одно – увеличение добычи угля на шахте, поэтому то, как расходовалась рабочая сила, имело для него значение. Пока добыча росла, ЦК считал шахту образцово-показательной и в качестве поощрения направлял туда больше рабочих, чем на другие объекты. Так что сколько бы людей ни умирало, на их место в необходимом количестве привозили других. Для повышения производственных показателей начальство требовало вести добычу в таких местах, где в обычных условиях работа считается опасной. На шахте участились несчастные случаи, но директор не обращал на это внимания.
Жестокостью отличалось не только начальство. Большинство охранников на шахте набирали из бывших заключенных. Люди без всякого образования, злопамятные, патологические садисты, не знавшие ни сострадания, ни привязанности, ни любви. Как будто, живя здесь, на краю света, среди сибирских морозов они выродились в какую-то особую породу, не имевшую ничего человеческого. Отсидев в тюрьмах Сибири по много лет за разные преступления, эти нелюди потеряли свои семьи. Возвращаться им было некуда, и они остались в Сибири, завели новых жен, детей.
На шахте работали не только японские военнопленные, но и много русских – политзаключенные и бывшие офицеры советской армии, попавшие под сталинские чистки. Среди них встречались хорошо образованные, очень достойные люди. Было несколько женщин и детей – наверное, члены разлученных семей политических преступников. Их заставляли работать на кухне, убирать мусор, стирать белье. Из молодых девушек нередко делали проституток. Кроме русских по железной дороге привозили поляков, венгров, каких-то людей со смуглой кожей (может быть, армян или курдов). Лагерь делился на три зоны. В первой, самой большой, содержались пленные японцы, во второй – другие заключенные и пленные. В третьем секторе жили те, кто находился на свободе, – шахтеры, специалисты, офицеры охраны и надсмотрщики с семьями и другие русские. Недалеко от железнодорожной станции стояла большая воинская часть. Пленным и заключенным запрещалось покидать отведенные им зоны. Сектора лагеря разделял прочный забор из колючей проволоки, который патрулировали солдаты с автоматами.
Впрочем, мне как переводчику приходилось каждый день ходить в шахтоуправление, поэтому у меня был пропуск, и, в принципе, я мог свободно перемещаться из зоны в зону. Дирекция находилась рядом со станцией, к которой лепились ряды домов – несколько убогих магазинчиков, пивная, общежитие, куда селили приезжавших из Центра чиновников и армейских начальников. На площади, где поили лошадей, развевался большой красный флаг Советского Союза. Под ним стояла бронемашина, возле которой все время со скучающим видом, облокотившись о пулемет, дежурил молодой беззаботный солдат в полной боевой выкладке. На другом конце площади стоял недавно построенный военный госпиталь. У входа возвышалась большая скульптура Иосифа Сталина.
* * *
С этим человеком я случайно встретился весной 47-го года – приблизительно в начале мая, когда уже сошел снег. К тому времени прошло полтора года, как меня занесло на эту шахту. Одет он был так же, как и другие заключенные, занимавшиеся в тот день ремонтными работами на станции. Всего их было человек десять. Наполняя грохотом окрестности, они дробили кувалдами камни и мостили их обломками и крошкой дорогу. Я шел мимо станции из шахтоуправления после доклада, как вдруг меня окликнул надзиравший за работой сержант и приказал предъявить пропуск. Я вытащил его из кармана и протянул ему. Сержант, здоровенный детина, принялся с подозрением его рассматривать, хотя сразу было видно, что он неграмотный. Наконец, подозвал одного из ремонтировавших дорогу заключенных и приказал прочитать, что написано на пропуске. Этот заключенный выделялся из всей бригады: образованный человек, судя по внешности. Это был он. Увидев его, я почувствовал, как кровь отлила от лица. Перехватило дыхание, легкие жадно требовали воздуха, но вдохнуть никак не получалось. Мне показалось, что я тону.
Русский офицер, приказавший тогда монголам на берегу Халхин-Гола содрать кожу с Ямамото. Да, это был он. Исхудавший, полысевший, с дыркой на месте переднего зуба. Безукоризненную офицерскую форму сменила грязная арестантская роба, начищенные до блеска сапоги – дырявые валенки. Исцарапанные, заляпанные стекла очков, погнутые дужки. И все же, без сомнения, это был он – тот самый офицер. Ошибиться я не мог. Он тоже пристально посмотрел на меня: видно, его удивило, что какой-то странный тип, проходя мимо, вдруг растерянно замер на месте. Девять лет прошло, и я, так же как и он, высох и состарился. В волосах появилась седина. Но, похоже, он меня тоже узнал – на его лице промелькнуло изумление. Еще бы! Человек, который, как он думал, сгнил в колодце в Монголии, – и вдруг здесь… Конечно, мне тоже и во сне не могло присниться, что я повстречаю в горняцком сибирском поселке этого офицера, да еще в арестантской одежде.
Он справился с замешательством в один момент и спокойно стал зачитывать неграмотному сержанту, на шее у которого висел автомат, что было в пропуске: как меня зовут, что я переводчик, что мне разрешено свободно перемещаться между лагерными зонами. Сержант отдал пропуск и мотнул подбородком: можешь идти. Пройдя несколько шагов, я обернулся. Офицер смотрел мне вслед, на лице его мелькнула улыбка, хотя, может, мне просто показалось. Я долго не мог унять дрожь в ногах, которая мешала идти. Весь пережитый тогда, девять лет назад, кошмар в одно мгновение снова ожил во мне.
«Как он здесь оказался? – думал я. – Наверное, не угодил начальству, вот и загремел в лагерь». В те времена в СССР такое случалось часто. Внутри правительства и партии, в армии шла ожесточенная борьба, и Сталин, страдавший патологической подозрительностью, безжалостно преследовал тех, кто попадал в немилость. Их лишали всех постов и званий, устраивали показательные судебные процессы и немедленно расстреливали или отправляли в лагеря. Что лучше – одному богу известно. Потому что уделом избежавших казни мог быть только рабский, каторжный труд до самой смерти. У нас, японских военнопленных, оставалась хотя бы надежда выжить и когда-нибудь вернуться на родину, а у оказавшихся в лагерях русских и ее не было. Этому офицеру, скорее всего, тоже суждено оставить свои кости в сибирской земле.
Но одно не давало мне покоя. Теперь он знал мое имя и где меня найти. До войны я, сам того не зная, участвовал вместе с Ямамото в секретной разведывательной операции на монгольской территории, куда мы проникли, переправившись через Халхин-Гол. Если офицер сболтнет об этом кому-нибудь, положение мое станет незавидным. Но он на меня так и не донес. Как я потом понял, он имел на меня куда более серьезные виды.
Через неделю я снова увидел его на станции. Одетый в ту же заношенную робу, со скованными цепью ногами, офицер дробил кувалдой камни и тоже меня заметил. Положил кувалду на землю и, вытянувшись, как будто на нем был офицерский мундир, повернулся в мою сторону. Он улыбался – на этот раз сомнений быть не могло – еле заметно, но улыбался, и в этой улыбке затаилась жестокость, от которой у меня по спине пробежал холодок. И глаза… в них застыло такое же выражение, с каким он взирал на Ямамото, когда с того сдирали кожу. Я ничего не сказал и прошел мимо.
В военном штабе при лагере был один офицер, с которым у меня установились приятельские отношения. По специальности тоже географ, учился в Ленинградском университете, примерно моих лет. Нас связывал интерес к картографии, мы сошлись на этой почве и часто вели профессиональные разговоры. Его интересовали оперативные карты Маньчжурии, составленные Квантунской армией. Разумеется, при его начальстве мы об этом не говорили, но, стоило двум картографам остаться одним, как нас было не остановить. Иногда он приносил мне что-нибудь поесть, показывал фото жены и детей, оставшихся в Киеве. За все время плена среди русских это был единственный человек, с которым мне удалось как-то сблизиться.
Однажды, как бы между прочим, я спросил у него о заключенных, работавших на станции, сказав, что обратил внимание на одного из них:
– Что-то он на обычных заключенных не похож. Такое впечатление, что с порядочной высоты сюда загремел. – Когда я подробно описал его внешность, Николай – так звали моего знакомого – хмуро посмотрел на меня.
– Это, наверное, Борис, по кличке Живодер. Тебе лучше держаться от него подальше.
Я поинтересовался, почему. Николаю, судя по всему, не очень хотелось распространяться на эту тему, но я был ему нужен, поэтому он, хоть и с неохотой, но рассказал, как Борис Живодер оказался на шахте.
– Только не вздумай передавать кому-нибудь, что я тебе скажу, – предупредил Николай. – Он очень опасный человек. Кроме шуток – я бы и близко к нему не подошел.
Вот что рассказал Николай. Настоящее имя Живодера – Борис Громов. Майор НКВД, как я и предполагал. В 1938 году, когда Чойбалсан захватил в Монголии власть, а потом стал премьер-министром, Громова послали в Улан-Батор военным советником. Там он взялся за организацию госбезопасности по образцу бериевского НКВД, отличился в подавлении контрреволюционных элементов. Он и его подручные устраивали облавы, бросали людей в лагеря, пытали и при малейшем подозрении без всяких колебаний отправляли на смерть.
После окончания военных действий у Номонхана, когда кризис на Дальнем Востоке миновал, его отозвали в Москву и направили в оккупированную Советским Союзом Восточную Польшу с заданием провести чистку в польской армии. Там он и заработал прозвище – Живодер. Пытал своих жертв, сдирая с живых людей кожу. Для этого у него был специальный человек, вывезенный из Монголии. Понятно, что поляки смертельно его боялись. Человек, на глазах у которого сдирают кожу с другого человека, готов признаться в чем угодно. Когда немецкие войска неожиданно перешли границу и между Германией и СССР началась война, он вернулся из Польши в Москву. Там уже шли массовые аресты по подозрению в тайных связях с гитлеровским режимом, людям подписывали смертные приговоры, отправляли в лагеря. Живодер стал правой рукой Берии и вовсю развернулся со своими «фирменными» пытками. Сталину и Берии, чтобы снять с себя ответственность за то, что они прозевали нападение нацистов, и укрепить свою власть, пришлось сфабриковать теорию внутреннего заговора. Множество людей ни за что погибли под зверскими пытками. Не знаю, правда или нет, но говорили, что Борис со своим напарником-монголом ободрали заживо минимум пять человек. Ходили слухи, что он похвалялся своими «подвигами», горделиво развесив по стенам своего кабинета человеческую кожу.
Борис был жесток, но в то же время чрезвычайно осторожен и предусмотрителен, поэтому его не брали ни интриги, ни чистки. Берия любил его, как сына. Однако он слегка переоценил себя и однажды перестарался. Эта ошибка оказалась для него роковой. Борис арестовал командира танкового батальона, обвинив его в том, что во время боев на Украине он тайно сотрудничал с одним из элитных механизированных подразделений германской армии. Комбата запытали до смерти горячим утюгом. Сожгли уши, нос, задний проход, гениталии. Потом выяснилось, что этот офицер приходился племянником какому-то высокопоставленному партийному деятелю. Больше того, Генштаб Красной армии провел тщательное расследование этого дела: оно показало, что комбат абсолютно ни в чем не виноват. Партработник, понятно, пришел в ярость, армейское командование, на которое легло пятно, тоже молчать не захотело. На этот раз даже сам Берия не смог помочь Борису. Его тут же разжаловали, и трибунал приговорил к смерти и его, и его заместителя-монгола. Но НКВД сделал все, чтобы смягчить его участь, и добился своего – Бориса отправили в лагерь на каторжные работы (а монгола все-таки повесили). Берия тайком переслал Борису в тюрьму записку, в которой обещал вытащить из лагеря на прежнее место и просил потерпеть год, чтобы он мог разобраться с военным и партийным руководством. По крайней мере, так рассказывал Николай.
– Теперь вы все знаете, Мамия, – понизив голос, продолжал Николай. – Здесь все думают, что Борис когда-нибудь вернется в Москву, что Берия скоро выручит его. Хотя даже Берии приходится быть осторожным – ведь в лагере всем заправляют партийные и военные власти. Но кто знает, что может случиться? Ветер в любую минуту может подуть в другую сторону. И уж тогда он отыграется на тех, из-за кого сейчас ему приходится туго. Дураков в мире много, но какой идиот станет самому себе смертный приговор подписывать? Поэтому здесь все на цыпочках вокруг него ходят. Почетный гость! Конечно, слуг к нему приставить и устроить жизнь, как в гостинице, нельзя. Для вида ему даже кандалы надевают, дают слегка кувалдой помахать. При этом у него отдельная комната, водки и папирос – сколько угодно. По мне, он – не человек, а ядовитая змея. Таких нельзя в живых оставлять. Хоть бы ночью ему кто-нибудь горло перерезал, что ли.
* * *
Через несколько дней мне снова пришлось проходить мимо станции, и меня опять остановил тот же верзила-сержант. Я полез было за пропуском, но он тряхнул головой и сказал, чтобы я немедленно отправлялся к начальнику станции. Не понимая, в чем дело, я пошел на станцию; в комнате начальника меня ждал не он, а Громов. Он сидел за столом и пил чай. Я так и застыл в дверях. Кандалы с его ног исчезли. Он подал мне знак рукой, приглашая войти.
– А-а-а! Лейтенант Мамия! Сколько лет, сколько зим! – добродушно начал Громов, так и сияя улыбкой, и предложил мне папиросу. Я покачал головой.
– Девять лет прошло, бог ты мой, – продолжал он, доставая спички и закуривая. – Или восемь? Впрочем, какая разница? Главное – ты жив и здоров. Какое счастье – встретить старого друга. Тем более после такой ужасной войны. Правильно? Послушай, как же ты вылез из того чертова колодца.
Я молчал, точно язык прикусил.
– Ну да ладно. Выбрался – и молодец! Смотри, руку где-то потерял. И по-русски навострился. Отлично! Просто замечательно! А рука? Ну что рука… Самое главное – что ты живой.
– Это не от меня зависело. Жив я не потому, что мне так захотелось, – отозвался я.
Громов рассмеялся во весь голос.
– Интересный ты малый, Мамия. Здорово у тебя получается: вроде и жить не хотел, а выжил. В самом деле интересно. Но меня не проведешь, нет! Обыкновенный человек один из такого глубокого колодца никогда не вылезет. А потом надо было еще через реку переправиться, в Маньчжурию. Да ты не бойся. Я никому не скажу.
Ну, все. Хватит об этом. А меня, видишь, разжаловали, теперь я простой заключенный. Но вечно торчать в этой дыре, камни здесь дробить не собираюсь. У меня и сейчас там, в Центре, сил хватает, за счет этого я и здесь с каждым днем вес набираю. Скажу откровенно: мне нужны хорошие отношения с японскими пленными. В конце концов, показатели шахты зависят от того, сколько вас и как вы будете выкладываться. Нет, с вашим братом нужно считаться, иначе дело не пойдет. Хочу, чтобы ты мне помог. Ты служил в Квантунской армии, в разведке. Храбрец, по-русски говоришь. Согласишься быть у меня на связи – смогу вам помочь кое в чем. По-моему, неплохое предложение, а?
– Шпионить мне никогда не приходилось, и заниматься этим я не буду, – объявил я.
– Разве я прошу на меня шпионить? – примирительно сказал Борис. – Ты не так меня понял. Я говорю, что по возможности постараюсь облегчить вам жизнь. Предлагаю ладить и чтобы ты помог в этом деле, стал посредником, что ли. Только и всего. Послушай, лейтенант! Я могу вышибить отсюда этого грузинского говнюка, «члена Политбюро». Правда! Вы же его лютой ненавистью ненавидите. Если мы его спихнем, вы сможете получить частичное самоуправление, создавать комитеты, иметь свою организацию. По крайней мере, охранники не будут издеваться над вами, как сейчас, когда они творят, что хотят. Ведь вы сами этого добиваетесь. Так?
Борис был прав. Мы давно уже ставили эти требования перед лагерным начальством, но неизменно получали категорический отказ.
– И что для этого нужно? – спросил я.
– Почти ничего, – сказал он, широко улыбаясь и разводя руками. – Мне нужны тесные, хорошие отношения с японцами. Нужна их помощь, чтобы выпроводить отсюда группу товарищей, с которыми, мне кажется, будет трудновато найти общий язык. Интересы у нас, во многом, – одни и те же. Почему бы тогда нам не объединиться? Как американцы говорят? Give and take. Ты мне – я тебе. Ты мне помогаешь – я тебе ничего плохого не делаю. Жульничать никто не собирается. Я не прошу, чтобы ты меня любил. Были между нами недоразумения, что и говорить. Но я за свои слова отвечаю. Если что обещаю, значит, так оно и будет. А что было, то быльем поросло.
Давай-ка подумай как следует, и чтобы через несколько дней был четкий и ясный ответ. Стоит попробовать, вы же ничего не теряете. Согласен? И запомни, лейтенант: этот разговор должен оставаться между нами. Можешь рассказать о нем только тем людям, которым доверяешь на все сто. Несколько человек из ваших ходят у начальства в доносчиках, стучат обо всем. Смотри, чтобы до них это не дошло. Если они узнают – плохо дело. Я здесь пока не всесилен.
Вернувшись в зону, я решил тайком переговорить кое с кем о беседе с Борисом и остановил свой выбор на одном подполковнике – человеке смелом и решительном, с хорошей головой. Он командовал войсками, которые заперлись в горной крепости на Хингане и до последнего, даже когда Япония уже капитулировала, отказывались поднять белый флаг. В лагере среди японских военнопленных он слыл главным авторитетом; русским тоже приходилось с ним считаться. Утаив то, что случилось на Халхин-Голе с Ямамото, я рассказал ему о Громове – о том, что раньше он был офицером госбезопасности и какое предложение сделал. Идея избавиться от командовавшего шахтой и лагерем партийного начальника и добиться для японцев хоть какого-то самоуправления, похоже, его заинтересовала. Я предупредил, что Борис крайне опасен, настоящий зверь, мастер плести интриги, ему нельзя безоглядно доверять. «Может, ты и прав, – отвечал подполковник. – Но он правильно сказал: терять нам нечего». Я не нашел, что возразить. Действительно, если из этой сделки что-то получится, хуже, чем сейчас, не будет. Как же я ошибался! Верно говорят: ад – все равно что бездонный омут.
Несколько дней спустя я устроил подполковнику встречу с Борисом в укромном месте и был у них переводчиком. Поговорив с полчаса, они договорились, условившись держать все в тайне, и пожали друг другу руки. Как дальше пошли дела – не знаю. Прямых контактов они избегали, чтобы не привлекать внимания, вместо этого часто обменивались по какому-то тайному каналу шифрованными посланиями. На этом моя посредническая миссия закончилась. И подполковник, и Борис соблюдали строгую конспирацию, и это меня во всех отношениях устраивало. Будь моя воля, я бы с Громовым больше никаких дел не имел. Но, как позже выяснилось, это было невозможно.
Спустя месяц, как и обещал Борис, грузинского «члена Политбюро» отстранили по распоряжению из Центра, и через пару дней вместо него прислали из Москвы другого партработника. Прошло еще два дня, и за одну ночь кто-то задушил сразу трех японских пленных. Для имитации самоубийства их повесили на балках потолка, но никто не сомневался, что с ними расправились сами японцы. Скорее всего, это были те самые стукачи, о которых говорил Громов. Виновных искать не стали, спустили дело на тормозах. К тому времени власть в лагере уже почти целиком перешла в руки Бориса».
33. Исчезнувшая бита
•
Возвращение «Сороки-воровки»
Надев свитер и короткое пальто, надвинув на глаза шерстяную вязаную шапочку, я перелез через стенку за домом и бесшумно спрыгнул на безлюдную дорожку. Еще не рассвело, и народ вокруг спал. Неслышными шагами я двинулся по дорожке к «резиденции».
В доме ничего не изменилось: все было так, как я оставил шесть дней назад. Немытая посуда по-прежнему лежала в мойке. Ни записок, ни посланий на автоответчике. Холодный, мертвый экран компьютера в комнате Корицы. Кондиционер поддерживал в доме установленную температуру. Я снял пальто, перчатки, вскипятил воду и приготовил чай. Съел вместо завтрака несколько сырных крекеров, вымыл посуду и поставил на полку. Пошел десятый час, а Корица все не появлялся.
* * *
Выйдя в сад, я отодвинул крышку колодца, наклонился, чтобы посмотреть вниз. Оттуда на меня, как обычно, глянул густой мрак. Колодец я знал как свои пять пальцев, и он казался частью моего собственного тела. Пропитывавшая его темнота, запахи, гулкая тишина стали частью меня самого. В некотором смысле о колодце я знал больше, чем о Кумико. Конечно, память о ней была еще очень свежа. Стоило закрыть глаза, и я слышал ее голос, до мельчайшей черточки вспоминалось ее лицо, тело, жесты. В конце концов, мы шесть лет прожили с ней под одной крышей. Но теперь я заметил, что уже не все в ней представлялось мне таким же, как раньше. А может, просто пропала уверенность, что картинки не расплылись в голове и память по-прежнему цепко удерживает образ Кумико. Точно так же я никак не мог вспомнить, как загибается хвост у вернувшегося домой кота.
Я сел на край колодца, засунув руки в карманы пальто, и посмотрел по сторонам. Собирался холодный дождь, а то и снег. Было тихо и очень прохладно. В небе, закладывая немыслимые виражи, словно вычерчивая какие-то закодированные письмена, металась стайка птичек и вдруг исчезла. До слуха донесся низкий протяжный гул большого реактивного самолета, скрытого плотным слоем туч. В такой хмурый облачный день можно спокойно спускаться в колодец, не боясь, что яркий солнечный свет будет резать глаза, когда придет время выбираться.
Но я не двигался с места. Спешить было некуда. День только начался, до полудня еще далеко. Я сидел словно приклеенный, дав полную свободу беспорядочно теснившимся в голове мыслям. Интересно, куда увезли стоявшую здесь птицу? Не красуется ли она теперь в каком-нибудь другом саду, навеки застыв в тщетном порыве взмыть в небо? Или ее отправили на свалку, когда прошлым летом сносили дом Мияваки? Дорогие воспоминания связаны у меня с этой птицей. Казалось, без нее сад потерял свою прежнюю хрупкую гармонию.
Было начало двенадцатого, голова уже ничего не соображала. Пора спускаться в колодец. Ступив на дно, я по обыкновению сделал глубокий вдох, проверяя, в порядке ли воздух. Вроде все нормально, как всегда – затхлый немного, но дышать можно. Я пошарил рукой по стене, нащупывая бейсбольную биту. Бита исчезла. Ее нигде не было. Пропала. Без следа растворилась.
* * *
Я опустился на землю, прислонился к стене.
Несколько раз вздохнул. Вздохи напоминали капризный ветерок, бесцельно гуляющий по безымянной высохшей долине. Когда вздыхать надоело, я принялся с силой тереть щеки. Кто же утащил биту? Неужели Корица? Кроме него, некому. Он один знает о ее существовании, да и кто еще мог залезть в колодец? Но зачем это ему понадобилось? Я недоуменно покачал головой. Совершенно непонятно. Еще одна загадка, на которую у меня нет ответа.
Что ж, обойдемся сегодня без биты. Ничего страшного. В конце концов, бита – всего-навсего что-то вроде талисмана. Можно и без нее. Проникал я раньше в эту комнату и без биты. Настроившись таким образом, я потянул за веревку и задвинул крышку колодца. Мрак обнял меня со всех сторон, я обхватил руками колени и медленно закрыл глаза.
Как и в прошлый раз, никак не удается сосредоточиться. В голову лезет всякая чепуха. Чтобы избавиться от этой мути, я думаю о бассейне – том самом, двадцатипятиметровом муниципальном бассейне, куда хожу плавать. Воображаю, как раз за разом проплываю дорожку из конца в конец, туда и обратно. Скорость значения не имеет, просто я снова и снова повторяю в воде привычные, размеренные и неторопливые движения. Не надо лишних звуков, лишних брызг – локти, показываясь из воды, движутся плавно, руки работают бесшумно, рассекая воду. Набираю воду в рот и не спеша выпускаю, будто дышу под водой. Скоро тело свободно скользит в воде, словно подгоняемое легким ветерком. Ухо улавливает только мое размеренное дыхание. Я плыву по ветру, как птица в небесах, оглядывая расстилающуюся внизу землю. Вижу далекие города, крошечных человечков, текущие реки. Меня охватывает спокойствие, умиротворение, близкое к восторгу. Я очень люблю плавание. Одно из главных моих увлечений. Правда, в смысле решения моих проблем толку от него нет, зато и вреда никакого не причиняет. Вот что такое плавание.
И тут я услышал этот звук.
Из темноты слышалось низкое монотонное гудение, напоминавшее шум крыльев насекомого. Нет, для насекомого звук чересчур искусственный, механический какой-то. Тон его едва уловимо колебался, точно кто-то подкручивал ручку микронастройки коротковолнового приемника. Я затаил дыхание и прислушался, пытаясь понять, откуда доносится звук. Он исходил из невидимой точки во мраке, но одновременно, казалось, рождался прямо в моей голове. Нащупать эту грань в окружавшей меня кромешной тьме нечего было и думать.
Собирая нервные импульсы в пучок, стараясь сосредоточиться на этом звуке, я не заметил, как заснул. Причем – сразу, даже не успев почувствовать сонливости. Отключился совершенно неожиданно, будто шел по коридору, шел просто так, без всякой цели, и вдруг кто-то дернул меня за руку и втянул в незнакомую комнату. Сколько времени пребывал я в этом вязком, как болотная трясина, забытьи? Не знаю. Думаю, недолго. Может быть, какое-то мгновение. Но когда сознание так же неожиданно вернулось, я сразу понял, что темнота вокруг меня изменилась. Все стало другим – воздух, температура; темнота приобрела новое качество, получила иную насыщенность. В разлитый чернильный мрак подмешивался тусклый, неясный свет. Ноздри дрогнули, уловив знакомый резкий аромат цветочной пыльцы. Я очутился в том странном гостиничном номере.
Поднял голову, огляделся, задержал дыхание.
Да, я прошел сквозь стену.
Я сидел на застеленном ковром полу, привалившись к обитой тканью стене и положив руки на колени. Меня будто вытолкнуло на поверхность из пугающей бездны сна, в которую я провалился. Сознание вернулось полностью, было четким и ясным. Контраст между сном и пробуждением оказался таким резким, что я не сразу вошел в новое состояние. Сердце лихорадочно колотилось в груди, громко отдаваясь в ушах. Сомнений быть не могло. Та самая комната. Наконец мне удалось в нее проникнуть.
* * *
В полумраке, казалось сотканном из нескольких слоев мелкоячеистой сетки, комната выглядела такой же, какой я увидел ее в первый раз. Но привыкнув, глаза стали различать небольшие отличия. Во-первых, не на своем месте был телефон, перекочевавший со столика у кровати на подушку и утонувший в ней под собственной тяжестью. Заметно убавилось виски в бутылке – осталось немножко, на самом донышке. Лед в ведерке растаял, превратившись в мутноватую несвежую воду. Жидкость в стакане высохла; прикоснувшись к нему, я заметил на нем белый налет пыли. Подойдя к кровати, я взял телефон и поднес трубку к уху. Линия была мертва. Похоже, комнату давным-давно забросили, забыли про нее. В ней не осталось никаких признаков человеческого присутствия. И только цветы в вазе непонятным образом сохраняли прежнюю свежесть.
Дата добавления: 2015-07-08; просмотров: 126 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Корица: недостающие звенья • Так заканчивались «Хроники Заводной Птицы № 8». | | | Оставь фантазии другим (Продолжение рассказа о Борисе Живодере) |