|
Новая клевета – Смерть генерала Врангеля – Замок Лак – Неудачное дело в Вене – В Дивонне с дамами Питтс – Коллективный отдых в Кальви – Дочь Распутина вчиняет иск – Я уговорил матушку переехать в Булонь – Гриша
Расхлебывая заваренную в Париже кашу, я после испанской «ссылки» не успел еще повидаться с генералом Врангелем. Улучив, наконец, свободную минуту, помчался в Брюссель. Генерал, увидев меня, ахнул и протянул газету, которую читал:
– Ну, Феликс, вы в Париже даром времени не теряете! Прочтите‑ка, что пишут о вас.
Это был номер парижских «Дней» от 10 января 1928 года. «Дни», русскую ежедневную газету, издаваемую Керенским под псевдонимом Аарон Кибрис, не признавал в русской среде ни один порядочный и разумный человек.
В газете говорилось, что замешан я в безнравственной истории, история осложнена финансовым скандалом. Всем этим заслужил я каторгу, но получил всего‑навсего ссылку. На следующий день та же газета доложила подробности, самые оскорбительные, назвала сумму, которую заплатил я, чтобы не угодить за решетку, уверила, что место моей ссылки – Баль, и в заключение объявила, что дом «Ирфе» разорен и большое число людей осталось без работы.
Вернувшись в Париж, я кинулся к известному адвокату, мэтру де Моро‑Джаффери, которому поручил все дело. На другой день десяток газет получили и напечатали следующее сообщение:
«Уже в течение некоторого времени чудовищная клевета распространяется на счет князя Юсупова. Русская социалистическая газета "Дни", издаваемая в Париже г‑ном Керенским, бывшим председателем Временного правительства России 1917 года, опубликовав эти грязные измышления, обязана дать немедленное опровержение в силу полной несостоятельности приводимых ею фактов».
Мавр, тем не менее, сделал свое дело. В русской колонии разразился скандал. Пошли молоть вздор. Сочинялись небылицы одна другой хлеще и сцены в балаганном духе: послушать болтунов, выходило, что я даже съел свою жертву, разделав и сварив ее!
Были голоса и за меня. Брешко‑Брешковский в «Последних новостях» защищал меня пылко, резко и не без юмора. Но клевету напечатали газеты повсюду – и во Франции, и за границей, даже в Японии. Я вчинил иски и выиграл. Торжествовал я вполне: газету «Дни» запретили. Торжество мое, правда, было только моральным. Материально враги мои меня разорили. Напуганные газетными россказнями, кредиторы стали преследовать меня, а банки отказали в кредите. Но хуже всего то, что клевета и газетная шумиха причинили боль Ирине и моим родителям. И так никогда и не узнал я, кто автор мерзких статей. Какие‑то фамилии назывались, но дальше предположений дело не пошло. Профессиональная тайна. Проверить невозможно.
И так бедам я раскрыл ворота. По городу ходили векселя с моей подписью: я сохранил кое‑что и признаю – подпись подделана превосходно. Или же в префектуру полиции вызывали: американка подала на меня жалобу, что‑де, украл я у нее браслет с брильянтами. Где‑то на балу она познакомилась с субъектом, выдавшим себя за князя Юсупова. Они танцевали, понравились друг другу, переспали, расстались. Обнаружив, что «князь» унес «на память» браслет, американка явилась в полицию. Полиция нашла гостиницу, в которой проживал псевдокнязь Юсупов, но сам субчик давно уже был таков.
Мари‑Терез д'Юзес позвала меня однажды, чтобы познакомить с писателем, уверявшим, что встретил меня в клубе с весьма сомнительной репутацией, куда для очерка своего ходил изучать парижские нравы. Сказали ему, что здесь князь Юсупов. Он спросил, который, ему показали первого попавшегося. Пришлось предстать мне пред ним самолично, чтоб он удостоверился, что я – не я.
Историям подобного рода не было конца. В те годы что ни день, то новый казус. Но, как известно, один в поле не воин. Я отправился к мэтру де Моро‑Джаффери. Он посоветовал написать министру внутренних дел и помог составить письмо. Я перечислил случаи, когда именем моим прикрывали различные непотребства, и заявил, что могу приравнять это к клевете и подать в суд. Как и следовало ожидать, ответа я не получил. У французского правительства были дела поважней.
В эти трудные для нас дни выяснилось, кто наши настоящие друзья. Д'Юзес, как всегда, явила прямоту и независимость характера, пригласив нас пообедать с ней в «Ритце» на глазах удивлявшейся и насмехавшейся публики. Опровержение в «Днях» и последовавший их арест мало что изменили. Людям подавай скандал, а не истину.
22 апреля 1928 года умер генерал Врангель. Смерть его была для нас огромным горем. Россия потеряла великого человека и патриота, я – замечательного друга. Сколько говорено было нами о будущем нашей несчастной родины! Сколько надежд, разочарований и снова надежд было у нас! Я верил в прямоту его суждений и правильность оценок. Привык я говорить с ним и о личных делах. И в самые трудные минуты неизменно находил в нем поддержку.
В ту весну Ирина уехала в Англию навестить мать. Во время ее отсутствия я отравился мидиями и заболел довольно серьезно. Фульк переполошился. Он вбил себе в голову, что виной всему не тухлые ракушки, а мой русский камердинер Педан. Педан, по заверениям Фулька, решил меня отравить. Напрасно я доказывал, что это абсурд. Фульк стоял на своем. Впервые тогда я увидел в этом милом, но неуравновешенном молодом человеке признаки болезненного воображения. Впоследствии дело оказалось гораздо серьезней.
Супруги Ларенти собирались в именье свое, замок Лак близ Нарбонна, и позвали меня на поправку. С удовольствием принял я приглашение, тем более что Ирина после Фрог‑мор‑коттеджа собиралась погостить несколько недель в Дании у бабки.
Я взял с собой старуху Трофимову, а также, вопреки предостережениям Фулька, своего камердинера Педана.
Лакское именье принадлежало семье Фульков со времен Карла Великого. От древней крепости не осталось и следа. Нынешний замок, построенный при Людовике XIII, был перлом гармонии и вкуса. Впоследствии, впрочем, в приступе безумия Фульк всю красоту разрушил.
Жил я в просторной комнате в северной части здания. Окна выходили на бескрайние луга и сотни гектар соленого озера, давшего название замку. В комнате был шифоньер с потайной лестницей внутри, спускавшейся в хозяйские покои. Проведя меня по замку, Фульк показал в подземелье клетушки наподобие тюремной камеры, где порой запирался он на несколько дней, веля передавать себе пищу в отдушину.
В замке Лак познакомился я с сестрой хозяйки, графиней Аликс Депре‑Биксио, красивой, как и Зизи, но, в отличие от нее, блондинкой. По вечерам старуха Трофимова музицировала. Мы слушали ее, раскинувшись на диванах в китайской гостиной под загадочным взором золоченого бронзового Будды. Как‑то я в шутку сказал Фульку, что, по‑моему, у Будды дурной глаз. На другой день Фульк унес его и вышвырнул в озеро. Позднее та же участь постигла и Хуан‑Инь, дивную, белой китайской эмали статуэтку, которой он особенно дорожил. Рыбаки выловили ее сетью и принесли ему, он выкинул ее снова, они снова выловили. После второго чудесного спасения он поместил ее в ящик, обложил цветами, усыпал розовыми лепестками, крепко заколотил крышкой и в третий раз погрузил в озерные воды. На сей раз навек.
В очередном бредовом порыве он собственноручно уничтожил чудный свой замок: заложил динамит и взорвал. Из каменных обломков построил два домика, для себя и детей. Жизнь его, безумная и трагическая, плачевным образом оборвалась под пулями партизан в 1944 году. «Через десять минут меня расстреляют», – писал он в патетическом прощальном письме, полученном мной после его смерти.
Зизи нелегко жилось с полупомешанным мужем, но она была ангел терпения и Фулька обожала. И то сказать: псих психом, а шарма не занимать.
Не провел я в Лаке и несколько дней, как письмо из Вены прекратило мой отдых. Приятель сообщал, что некий венский банкир готов ссудить мне крупную сумму для поддержки парижских моих предприятий, но за деньгами в Вену должен я прибыть самолично.
Покидая супругов Ларенти, я взял с них слово увидеть их месяцем позже в Кальви, куда собирался поехать с Ириной. На прощание Фульк опять уговаривал меня прогнать Педана. Он по‑прежнему считал его отравителем!
Увиденная мной Вена ничего общего не имела с довоенной. В 1928 году город, прежде восхитительный, элегантный, веселый, где жизнь казалась вечным праздником, опереттой Оффенбаха и вальсом Штрауса, более не существовал. Все потонуло в вихре суеты.
Я познакомился с банкиром. Он, казалось, полон самых лучших намерений. По вопросам, какие банкир задал мне касательно обстоятельств наших, было видно, что человек он серьезный и в деле смыслящий. Договор заключили легко и почти без споров. Подписи и передачу суммы перенесли на следующий день. Стало быть, вечером того же дня уеду в Париж. Я вернулся в гостиницу окрыленный удачей – первой после долгого невезенья. Радовался я, однако, рано. На другой день, незадолго до нашей встречи, известили меня, что банкир передумал. Друг, сосватавший меня с ним, смущенно объяснил, что парижские россказни на мой счет настроили благодетеля против меня.
Настроили, так настроили. Оправдываться мне претило. Но от всех этих врагов и невзгод сил моих более не стало. Ирина была еще в Дании, и в Париже до Кальви делать мне было нечего. Я решил отправиться на несколько дней в Дивонну – лучшего места для отдыха не сыскать. К тому ж я знал, что будет мне там добрая подруга.
Елена Питтс вместе с матерью своей находилась в Дивонне на лечении. Была она русской, замужем за англичанином. Оба они умели поддержать меня в трудную минуту. Елена – высокая, стройная, всегда очень элегантная и прекрасная собеседница. Я ценил ее ум, разносторонний и тонкий. Наши вечерние беседы на террасе отеля, часто затягиваясь за полночь, стали приятнейшим моментом моей дивоннской жизни.
Мать Елены, вторым браком вышедшая за дядю своего зятя, также звалась миссис Питтс. Дама была самых строгих правил и обращенья. Сдружиться с ней я не стремился, но, дружа с дочерью, обязан был, вежливости ради, ей представиться. Решил я, что конец обеда – лучшее для представления время. Закончив обедать, я встал и направился к столику, за которым дочь и мать Питтс пили кофе. Но, как только я подошел к ним, миссис Питтс‑старшая вскочила столь резко, что опрокинула на скатерть и на собственное платье чашку. Дама бросила на меня испепеляющий взгляд, повернулась спиной и вышла, сказав: «Я не подаю руки убийце».
В принципе я был с ней согласен, однако ж теперь смутился и расстроился. Попробовал я задобрить старушку, послав ей букет роз со своей карточкой, на которой написал стишки. Привожу их не без стыда:
Увы, я не привечен вами!
Глазами, полными огня,
Взглянувши, бранными словами
Вы удостоили меня.
Но буду очень благодарен,
Коль сей поведает венок,
Что титулованный татарин,
О миссис Питтс, – у ваших ног!
Мадригалом я достиг обратного. Миссис Питтс возненавидела меня окончательно.
Впрочем, мои нелады с Питтс‑старшей никак не отразились на дружбе с Питтс‑младшей. У Елены хватило ума понять все правильно. По вечерам мы по‑прежнему беседовали на террасе, и радость наших встреч ни одно облачко не омрачило.
Как только мать и дочь Питтс уехали из Дивонны, отбыл и я. Написал Ирине, что буду ждать ее в Кальви, и поехал домой. В Париже встретил старого друга, кавказца Таухана Керефова. Его и старуху Трофимову позвал с собой на Корсику. До Марселя отправились мы на автомобиле. Был у меня знакомый марселец‑антиквар, у которого мог я купить недорого старинную мебель и утварь для нашего дома в Кальви. Обедая в Старом порту в бистро, услыхали мы двух отличных музыкантов, гитариста и флейтиста. Я подумал, что неплохо бы заполучить их для наших будущих вечеров в Кальви, и тотчас нанял обоих. Мы поместили их с собой в автомобиль и поехали в Ниццу, где назначил я встречу супругам Ларенти и Калашниковым, званным мной в Кальви также.
В Ницце проживала старая наша приятельница, которую знакомили мы с «профессором Андерсеном». Я и ее пригласил, сказав, что выдадим ее за королеву, путешествующую инкогнито. Обещал, что Трофимова будет ее фрейлиной, а мы все – свитой!
В день отплытия устроили ей музыку. На музыкантов, вдобавок, собралась толпа. Королева взошла на борт принародно, под звуки гитары и флейты. Я телефонировал друзьям в Кальви и просил встретить достойно, ибо везу государыню. К несчастью, плыли мы в сильную качку, и все величие с нашей государыни слетело. И тем не менее приняли ее в Кальви по‑королевски. Два следующих дня осматривали мы этот дивный остров. Автомобильчик у меня был крошечный, «Розенгарт». А нас было много. Я нанял автомобиль с открытым кузовом, где разместили мы стулья и кресло для «королевы». В сем импровизированном шарабане мы ездили по Корсике. Иногда заглядывали в портовые кабачки, танцевали с рыбаками. Флейтист с гитаристом находились при нас постоянно. Порою задавал я серенады под окнами «ее величества». Она выходила на балкон и в знак благодарности махала платком.
У антиквара попалась мне прелестная безделка, из тех, о каких грезят собиратели механических игрушек: в клетке птичка‑невеличка приводилась в движение механизмом и издавала соловьиные трели – в точности соловей! «Королева» наша дивилась, что соловей поет днем и ночью. «Видите, – говорил я ей, – даже и соловей признается вам в любви и ради ваших чар изменяет привычкам».
Игрушку я брал с собой на прогулки и, пользуясь «государыниной» слепотой, заводил механизм. И «государыня» вздыхала, заслышав пенье: «Мой верный соловушка прилетел за мной!»
Время летело незаметно. Ирина запоздала и приехала в день, когда уезжали все наши гости, кроме Калашниковых. В дороге она простудилась и, приехав, сразу слегла. Несколько дней спустя моя мать телеграммой вызвала нас в Рим, так как состояние здоровья отца внезапно ухудшилось. Ирина лежала с высокой температурой и переживала, что не может ехать со мной. Я оставил ее на Нону и в тот же вечер отбыл в Рим.
Матушку я нашел спокойной, как всегда в трудные минуты, но по глазам понял, как страдает она. Узнав о моем приезде, отец тотчас потребовал меня к себе. Жить ему оставалось считанные часы, но он еще был в полном сознании. В последнее это свидание неожиданная его нежность потрясла меня. Нежным мой отец не был никогда. Напротив, с детьми своими держался холодно, даже черство. В последних словах, глубоко меня возволновавших, сожалел о суровости своей, которой на самом деле никогда не было в его сердце.
Умер отец в ночь на 11 июня, без мучений, до последней минуты сохранив ясность ума. После похорон я рассчитывал побыть некоторое время с матушкой. Была она сама твердость, но боялся я, что самое тяжкое – впереди. Да и к тому ж требовалось улаживать денежные дела. Средства родительские были ограниченны, а с болезнью отца и вовсе истощились.
Но человек предполагает, а Бог располагает. Не успели отца похоронить, телеграмма от Полунина вызвала меня в Париж: сославшись на опубликованную мной книгу, дочь Распутина Мария Соловьева вчинила мне и великому князю Дмитрию иск с требованием компенсации в двадцать пять миллионов «за нанесенный ей убийством моральный ущерб». Пришлось все бросить и мчаться в Париж.
Интересы Соловьевой защищал адвокат Морис Гарсон. Наши я поручил мэтру де Моро‑Джаффери.
Но за давностью событий и в виду некомпетентности суда окончилось все постановлением о прекращении дела. Да и личность истицы суду доверия не внушала. Муж ее был тот самый двойной большевистско‑германский агент Соловьев, который парализовал все попытки устроить бегство царской семьи из тобольского плена.
Помогал дочери Распутина еврей Аарон Симанович, давнишний распутинский секретарь. Он и затеял тяжбу, и дал на нее деньги.
Узнав о прекращении дела, я поспешил к Ирине в Кальви. Она рассказала мне, что кальвийцы, узнав о соловьевском иске, подали протест депутату от Корсики. В то время депутатствовал г‑н Ландри.
Вскоре мы уехали в Рим. Как и опасался я, матушка оказалась в ужасном состоянии. Тетя Козочка не скрывала беспокойства за ее здоровье. Вся эта газетная клевета в мой адрес, сказала она мне, суды, письма, и добрые, и злые, полученные родителями в последние месяцы, вызвали в матушке нервное истощение и ускорили кончину отца. Глубоко страдал я, слыша все это, тем более что бессилен был поправить зло, которое сам же невольно и причинил.
Я стал упрашивать матушку переехать к нам в Булонь. Перемена обстановки, любимая внучка, жившие в Париже старые подруги, с которыми она не виделась долгие годы, – такая жизнь, казалось мне, будет ей намного полезней, нежели одинокое житье в Риме.
Наконец она согласилась. Условлено было, что через несколько месяцев она переедет.
Я искал управляющего для корсиканского имения – замка и фермы. Педан мне показался вполне подходящ. К тому ж я хотел отдалить его. Не потому, что не доверял, напротив, доверял как никому. И до Фульковых наветов дела не было. Но слуга мой не терпел приказов ни от кого, кроме меня. Дерзил людям сверх всякой меры.
Теперь на смену ему нужен был камердинер. Одна приятельница порекомендовала мне русского юношу, искавшего места. Хвалила она своего протеже очень горячо, так что я просил прислать его. Гриша Столяров тотчас понравился и мне. Было во всем его облике что‑то чистое и честное, вызывавшее в вас симпатию и доверие. Стоило мне на него взглянуть, увидеть внешность, манеры, прелестную детскую улыбку, я нанял его, ни минуты не колеблясь.
Он рассказал свою горькую историю. Семья его жила на Украине. Сам он сражался в белой армии и был одним из тех кавалеристов, которым в 1919 году удалось соединиться с сибирским, высланным на разведку, отрядом. Оказавшись с остатками врангелевской армии в Галлиполи, он услышал, что Бразилии требуются хлебопашцы, и вместе с шестьюстами товарищами отбыл в Рио‑де‑Жанейро. Оказалось, нужны только сборщики кофе, притом условия работы ужасны. Большинство плюнуло и отплыло с тем же кораблем, на котором прибыло. Капитану не терпелось отделаться от беспокойных пассажиров. Когда вошли в Средиземное море, им объявлено было, что, хотят они – не хотят, высадят их на Кавказе. Они возмутились и взбунтовались. Капитан, не имея средств одолеть несколько сот человек, не желавших идти к большевикам, по телеграфу запросил из Аяччо французское правительство. Ответ был такой: или Кавказ, или Турция. Почти все выбрали Турцию. Их высадили в Константинополе и предоставили собственной судьбе. Был в их числе и Гриша. В Константинополе он прожил три года. Но судьба ему не улыбнулась. Жил он один, от семьи с Украины известий не имел. Решил поехать в Париж к соотечественникам, где надеялся найти атмосферу спокойную и семейственную.
Насчет спокойствия – не знаю. В доме у нас были постоянные приезды‑отъезды, да и сами мы сегодня не ведали, где будем завтра. Все же Гриша мало‑помалу привык, привязался к нам, как и мы к нему, и стал почти что членом семьи.
Никогда я не встречал существа более бескорыстного. Да, думаю, такого и на свете нет. Узнав о наших денежных трудностях, Гриша отказался от жалованья. В наше время эгоизма и алчности немного, верно, найдется примеров подобного бессребреничества и преданности.
Гриша и теперь с нами, но, однако, уж не один. В 1935 году он женился на красавице гасконке, веселой, живой, черноглазой, чистой и честной, как и супруг ее. Мужа она обожает и обожаема в ответ. Гриша с Денизой – чета необычная, русско‑гасконская. Две природы, две натуры в одном едином целом. И мы уважаем и любим их.
Дата добавления: 2015-07-07; просмотров: 102 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 10 | | | О его жестокостях |