|
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПРАВДЕ В ИСКУССТВЕ
// Литературные манифесты западноевропейских романтиков. М. 1980.
С. 420-424.
Изучение общего в исторических судьбах народов не менее необходимо сейчас в сочинениях наших писателей, чем исследование души человека. Мы живем в то время, когда хотят понять и найти источники всех больших течений. Франция, в особенности, интересуется одновременно историей и драмой, так как одна дает картину различных путей развития человечества, а другая — картину судьбы отдельного человека. Это и есть жизнь. Но [одни] только Религия, Философия, Поэзия (истинная) способны возвыситься над жизнью, выйти за пределы эпох, достичь вечного.
В последние годы (вероятно, вследствие наших политических движений) история более чем когда-либо завладевает искусством. Все мы не можем оторваться от наших хроник, словно, возмужав, становясь зрелыми, мы задержались на миг, чтобы осознать нашу молодость и ее ошибки. Итак, чтобы усилить интерес, понадобилось напоминание о прошлом.
Так как Франция опередила другие народы в этой любви к фактам, и поскольку я выбрал эпоху недавнюю и известную, я счел, что также не обязан подражать чужеземцам, в чьих картинах выдающиеся исторические деятели едва видны на горизонте; наших исторических деятелей я поместил на передний план, сделал их главными действующими лицами трагедии, в которой намеревался показать три разновидности честолюбивых стремлений2, могущих волновать нас, и рядом с ними красоту самопожертвования во имя благородной идеи. Трактат о крушении феодального уклада жизни, о внешнем и внутреннем положении Франции в XVII веке, о военных союзах с другими странами, о правосудии, оказавшемся в руках парламентов или секретных служб, и о процессах над колдунами не был бы, возможно, прочитан в отличие от романа.
Я вовсе не намерен отстаивать этот последний, исторически более верный, литературный жанр, будучи убежден, что величие произведения искусства зарождается в совокупности мыслей и чувств человеческих, а не в жанре, который служит им формой. Выбор определенной эпохи потребует особой манеры изображения, которая не подойдет в другом случае; в этом состоит та самая тайная работа мысли, которую вовсе не обязательно выставлять напоказ. Зачем нам нужна какая-то теория, объясняющая [загадку] нашего очарования? Мы слышим звуки арфы; но железные пружины скрывает от нас изящная форма инструмента. Тем не менее, поскольку мне пришлось убедиться, что эта книга обладает некоторой жизнеспособностью, я не могу не поразмыслить над той свободой, которой должно владеть воображение,— свободой вставлять в узловые моменты повествования все главные фигуры века и, чтобы изобразить их деятельность более цельной, поступаться иногда фактической реальностью ради той идеи, которую каждый из этих людей призван олицетворять в глазах потомков, и, наконец, о том, в чем я вижу различие между правдой искусства и правдой факта.
Точно так же, как в глубинах совести ищут объяснение поступкам, неподвластным рассудку, — точно так же нельзя ли поискать в нас тот первоначальный импульс, который облекает мысль всегда в неясную и ускользающую [форму]? Мы нашли бы в нашей душе, полной беспокойства и разногласий, две потребности, которые кажутся противоречащими друг другу, но, на мой взгляд, сливаются в единый поток: это, во-первых, любовь к правде, во-вторых, любовь к вымыслу. В тот день, когда человек поведал свою жизнь человечеству, родилась история. Но стоит ли помнить подлинные события, если они не служат наглядными примерами добра или зла? Однако те примеры, которые выявляются в медленной смене событий, оказываются разрозненными и неполными; им всегда не хватает явной и осязаемой связи, которая прямо без отклонений вела бы к нравоучительному выводу; действия рода человеческого на подмостках истории, несомненно, составляют некую совокупность, но смысл этой огромной трагедии, разыгрываемой человечеством, виден лишь Богу, вплоть до [самой] развязки, когда этот смысл откроется, быть может, последнему человеку. Все философии напрасно тщились объяснить его, катя вверх свой камень, который обязательно снова падал на них, каждая возводила хрупкое здание на обломках предшествующих и, в свою очередь, наблюдала его крушение. Таким образом, мне кажется, что человек, удовлетворив эту первоначальную любознательность в отношении фактов, захотел чего-то более цельного, — чтобы звенья этой грандиозной цепи событий, недоступной его взгляду, были бы отчасти объединены, отчасти убавлены — ради его понимания и пользы, ибо он также хотел найти в преданиях примеры тех нравственных истин, о которых он имел представление; немногие личные судьбы могли удовлетворить это желание, будучи всего лишь фрагментами неуловимого целого мировой истории; в одном содержалась, так сказать, четверть, в другом половина того, что доказывало истину; воображение завершило остальное и дополнило их. Так, без сомнения, родилась притча. Человек создал ее жизненно правдивой, ибо ему не дано видеть ничего иного, кроме себя самого и окружающей природы; он создал ее правдивой, но это была совершенно особая правда.
Эта всецело идеальная, всецело мысленная правда, которую я чувствую, осознаю и которой хотел бы найти определение, решаясь отличить ее здесь от жизненной правды, чтобы меня лучше поняли, является как бы душой всякого искусства. Это выбор характерной черты того прекрасного и великого, что есть в жизненной правде, но это не она сама, а нечто большее; это идеальная совокупность ее главных форм, лучезарный колорит, вобравший ее самые живые краски, упоительное благоухание ее чистейших ароматов, эликсир ее лучших соков, совершенная гармония ее наиболее мелодичных звуков; это, наконец, сумма всех ее ценностей. На эту единственную правду должны претендовать произведения искусства, морализирующие над жизнью, — драматические произведения. Чтобы достичь ее, необходимо безусловно начать с изучения всей правды о данной эпохе, впитать ее в себя целиком и до мельчайших подробностей; и это будет лишь ничтожным достижением наблюдательности, терпения и памяти; но затем надо отобрать то, что сосредоточится вокруг вымышленного центра — вот это будет делом воображения и того здравого смысла, который и есть гений.
Зачем нужно искусство, если оно всего лишь повторение действительности, оттиск с нее? Боже мой, мы и так видим вокруг слишком много жалкой и безотрадной реальности: невыносимую вялость половинчатых характеров, намеки на добродетель и порок, нерешительную любовь, робкую ненависть, неустойчивую дружбу, приспосабливающиеся принципы, верность, имеющую свои приливы и отливы, бесследно исчезающие убеждения; давайте представим, что порой появлялись более сильные и величественные люди, которые были более определенно добры или злы; в этом благо. Если бледность вашей жизненной правды будет преследовать нас в искусстве, мы сразу уйдем из театра или закроем книгу, чтобы не встречаться с этой правдой дважды. От произведения искусства, где действуют вымышленные лица, требуется, повторяю, философское изображение человека, подвластного страстям своей натуры и своего времени, следовательно, правда об этом человеке и об этом времени, но поднятых на высшую, идеальную [ступень] могущества, где сконцентрирована вся их сила. Эту правду узнаешь в творениях духа так же, как поражаешься сходству портрета с оригиналом, которого никогда не видел; ибо большой талант изображает в большей степени жизнь, чем живущего.
Чтобы окончательно рассеять сомнения по этому поводу некоторых совестливых умов, которые приходят в необычайное волнение от той смелости, с которой наше воображение распорядилось наиболее значительными из когда-либо живших личностей, я решусь даже заявить, что не везде — этого утверждать я не осмелюсь, — но на многих своих, не самых неудачных страницах, история — это роман, автор которого народ. Мысль же человеческая, как мне кажется, заботится о том, чтобы лишь общий характер эпохи соответствовал действительности, для нее важнее масса событий и огромные шаги человечества, вовлекающего в свое движение отдельных людей, но, безразличная к деталям, она более, чем реальное, любит прекрасное и, скорее, большое и законченное.
Рассмотрите вблизи источник некоторых геройских действий, громких слов, которые рождаются неизвестно как: вы увидите, что они в готовом виде возникают из толков и пересудов толпы, будучи лишь тенью истины; и тем не менее они навсегда останутся в истории. Словно ради собственного удовольствия или в насмешку над потомками, общественное мнение приписывает некоторым людям еще при их жизни и прямо у них на глазах какие-нибудь придуманные возвышенные слова, приводя тех в смущение и заставляя оправдываться, что они не заслуживают такой славы и не могут вынести столь высокого признания. Напрасно; их возражения не принимаются, хотя о них заявляют, их пишут и публикуют, под ними подписываются, этого не хотят слышать, слова высекаются в бронзе, и бедняги остаются в истории, [остаются] прославленными поневоле! И я не думаю, что так было лишь в языческие времена; это происходит еще и теперь, и общественное мнение с его властным и своенравным духом приспосабливает к себе нашу историю, сохраняя нетронутым целое и по-своему распоряжаясь частностями. Кто из вас не присутствовал при таких превращениях? Разве вы собственными глазами не видите, как у куколки [реального] факта постепенно вырастают крылья вымысла? Наполовину результат требований времени, [реальный] факт лежит нетронутым — незатейливый, тяжеловесный, грубый (...] — как необработанный кусок мрамора. Те, кто его впервые откапывают и рассматривают, начинают его понемногу обрабатывать, и другим он передается более округлым, тут его шлифуют и пускают в дело; в один миг он появляется на свет, превращенным в бессмертное творение. Мы вскрикиваем [от восторга], свидетели и очевидцы воздвигают горы опровержений и объяснений, ученые производят раскопки, листают книги и возражают; их слушают не больше, чем скромных героев, отрицающих свои заслуги; поток течет и уносит все, придавая поступкам людей произвольный вид. Что же понадобилось для всего этого творения? Пустяк, одно слово, иногда прихоть праздного журналиста. И терпим ли мы от этого ущерб? Нет. Факт в том виде, в каком мы его принимаем, всегда лучше, законченнее, чем тот же факт в его первоначальном виде, и мы потому и принимаем его, что он прекраснее, ибо всему человечеству нужно, чтобы судьбы его были рядом уроков; более равнодушное, чем предполагают, к реальности фактов, оно старается усовершенствовать все происходящее, придать ему высокий нравственный смысл; так как человечество чувствует, что ряд сцен, которые оно разыгрывает на земле, не пустая комедия, что оно идет вперед, движется к некоей цели, объяснение которой надо искать за пределами того, что видимо.
Что касается меня, то, признаюсь, я благодарен общественному мнению за то, что оно так поступает, так как часто на самом прекрасном в жизни есть темные пятна и изъяны, которые причиняют мне боль, когда я их замечаю. Если какой-нибудь человек кажется мне идеальным образцом величия и благородства души и если мне вдруг сообщают о какой-нибудь низкой черте, уродующей его, я огорчаюсь (хотя я с ним и незнаком), как если бы со мной случилось несчастье, и я даже желал бы, чтобы он умер прежде, чем исказится его характер.
Поэтому если Муза (так я обозначаю искусство в целом, все, что относится к области воображения, - примерно как древние называли музыкой всю систему воспитания), - если Муза в увлекательной форме повествует о приключениях героя, который, как я знаю, жил на свете, если она воссоздает его поступки согласно общему представлению о его порочности или добродетели, заполняя пробелы, сглаживая несообразности в его жизни и придавая поведению этого героя ту совершенную целостность, которая нравится нам, даже когда это целостность зла, если, тем не менее, она сохраняет главный для всех объект познания — дух эпохи, - - я не понимаю, почему она оказывается более своевольной, чем та же народная молва, в устах которой любое событие все время подвергается весьма значительным изменениям.
Так же свободно древние обращались с самой историей; они хотели видеть в ней лишь общий ход и широкое движение народов и обществ, но в этот чистый и прозрачный поток с плавным течением они бросали несколько крупных фигур — символы величия души или величия мысли. Можно было бы с почти математической точностью рассчитать, что их история проходит двойную обработку — общественного мнения и писателя, так что мы получаем ее из третьих рук, и она в двойной степени удалена от фактической реальности.
Дело в том, что в представлении древних история была тоже произведением искусства, а христианский мир, забыв об этой ее сущности, все еще ждет исторического памятника, подобного тем, что высятся над древним миром и хранят память о его судьбах так же, как пирамиды, обелиски, пилоны и портики все еще высятся над землей, свидетельницей былого, и сохраняют величие древности.
Итак, если повсюду, вплоть до исторических хроник, мы находим следы этой склонности пренебречь достоверным ради идеала, я считаю, что с еще большим основанием мы должны совершенно равнодушно относиться к исторической достоверности при суждении о драматических произведениях: поэмах, романах или трагедиях, которые заимствуют у истории ее знаменитых деятелей. Искусство можно рассматривать лишь в его связи с идеалом прекрасного. Надо сказать, что жизненная правда здесь вторична, более того, вымыслом приукрашивает себя искусство, и этой нашей склонности оно потакает. Искусство могло бы обойтись без нее, так как та правда, которой оно должно быть проникнуто, состоит в верности наблюдений над человеческой природой, а не в подлинности фактов. Имена действующих лиц ничего не значат. Идея — это все. Имя собственное лишь иллюстрация и подтверждение этой идеи.
Тем лучше для памяти тех, кто избран представлять философские или нравственные идеи; но опять-таки дело не в реальности этих людей: воображение и без того создает прекрасные вещи; это великая созидательная сила; вымышленные герои, которых оно одушевляет, так же жизненны, как реальные люди, которых оно воскрешает. Мы так же верим в Отелло, как и в Ричарда III, надгробие которого находится в Вестминстерском аббатстве, верим в Ловеласа и Клариссу так же, как в Поля и Виргинию4, могилы которых сохранились в Иль-де-Франсе. На игру этих героев надо смотреть одним взглядом и просить у Музы лишь ее истины, более прекрасной, чем жизненная правда; неважно, собирает ли она воедино черты какого-либо характера, разрозненные в тысяче сложившихся индивидуальностей, чтобы создать тип, только имя которого вымышлено, или идет тревожить прославленные могилы и оживляет своим прикосновением мертвых, связанных с великими событиями, заставляет их встать и выводит на белый свет, где в очерченном этой волшебницей круге они поневоле обретают свои былые страсти и вновь начинают на глазах у потомков скорбную трагедию жизни.
Дата добавления: 2015-07-10; просмотров: 263 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Св. Матвей 12 страница | | | Саммерхилл – воспитание свободой |