|
Забывался постепенно «наш найкращий», забывались тифозные неприятности, забывалась зима с отмороженными ногами, с рубкой дров и «ковзалкой», но не могли забыть в наробразе моих «аракчеевских» формул дисциплины. Разговаривать со мною в наробразе начали тоже почти по-аракчеевски:
— Мы этот ваш жандармский опыт прихлопнем. Нужно строить соцвос, а не застенок.
В своем докладе о дисциплине я позволил себе усомниться в правильности общепринятых в то время положений, утверждающих, что наказание воспитывает раба, что необходимо дать полный отпор творчеству ребенка, нужно больше всего полагаться на самоорганизацию и самодисциплину. Я позволил себе выставить несомненное для меня утверждение, что пока не создан коллектив и органы коллектива, пока нет традиций и не воспитаны первичные трудовые и бытовые навыки, воспитатель имеет право и должен не отказываться от принуждения. Я утверждал также, что нельзя основывать все воспитание на интересе, что воспитание чувства долга часто становится в противоречие с интересом ребенка, в особенности так, как он его понимает. Я требовал воспитания закаленного, крепкого человека, могущего проделывать и неприятную работу, и скучную работу, если она вызывается интересами коллектива.
В итоге я отстаивал линию создания сильного, если нужного, и сурового, воодушевленного коллектива, и только на коллектив возлагал все надежды; мои противники тыкали мне в нос аксиомами педологии и танцевали только от «ребенка».
Я был уже готов к тому, что колонию «прихлопнут», но злобы дня в колонии — посевная кампания и все тот же ремонт второй колонии — не позволяли мне специально страдать по случаю наробразовских гонений. Кто-то меня, очевидно, защищал, потому что меня не прихлопывали очень долго. А чего бы, кажется, проще: взять и снять с работы.
Но в наробраз я старался не ездить: слишком неласково и даже пренебрежительно со мной там разговаривали. Особенно заедал меня один из инспекторов, Шарин — очень красивый кокетливый брюнет с прекрасными вьющимися волосами, победитель сердцем губернских дам. У него толстые, красные и влажные губы и круглые подчеркнутые брови. Кто его знает, чем он занимался до 1917 года, но теперь он великий специалист как раз по социальному воспитанию. Он прекрасно усвоил несколько сот модных терминов и умел бесконечно низать пустые словесные трели, убежденный, что за ними скрываются педагогические и революционные ценности.
Ко мне он относился высокомерно-враждебно с того дня, когда я не удержался от действительно неудержимого смеха.
Заехал он как-то в колонию. В моем кабинете увидел на столе барометр-анероид.
— Что это за штука? — спросил он.
— Барометр.
— Какой барометр?
— Барометр, — удивился я, — погоду у нас предсказывает.
— Предсказывает погоду? Как же он может предсказывать погоду, когда он стоит у вас на столе? Ведь погода не здесь, а на дворе.
Вот в этот момент я и расхохотался неприлично, неудержимо. Если бы
Шарин не имел такого ученого вида, если бы не его приват-доцентская шевелюра, если бы не его апломб ученого!
Он очень рассердился:
— Что вы смеетесь? А еще педагог. Как вы можете воспитывать ваших воспитанников? Вы должны мне объяснить, если видите, что я не знаю, а не смеяться.
Нет, я не способен был на такое великодушие — я продолжал хохотать. Когда-то я слышал анекдот, почти буквально повторявший мой разговор с Шариным о барометре, и мне показалось удивительно забавным, что такие глупые анекдоты повторяются в жизни и что в них принимают участие инспектора губнаробраза.
Шарин обиделся и уехал.
Во время моего доклада о дисциплине он меня «крыл» беспощадно.
— Локализованная система медико-педагогического воздействия на личность ребенка, поскольку она дифференцируется в учреждении социального воспитания, должна превалировать настолько, насколько она согласуется с естественными потребностями ребенка и настолько она выявляет творческие перспективы в развитии данной структуры — биологической, социальной и экономической. Исходя из этого мы констатируем…
Он в течение двух часов, почти не переводя духа и с полузакрытыми глазами, давил собрание подобной ученой резиной, но закончил с чисто житейским пафосом:
— Жизнь есть веселость.
Вот этот самый Шарин и нанес мне сокрушительный удар весной 1922 года.
Особый отдел Первой запасной прислал в колонию воспитанника с требованием обязательно принять. И раньше особый отдел и ЧК, случалось, присылали ребят. Принял. Через два дня меня вызвал Шарин.
— Вы приняли Евгеньева?
— Принял.
— Какое вы имели право принять воспитанника без нашего разрешения?
— Прислал Особый отдел Первой запасной.
— Что мне Особый отдел? Вы не имеете права принимать без нашего разрешения.
— Я не могу не принять, если присылает Особый отдел. А если вы считаете, что он присылать не может, то как-нибудь уладьте с ним этот вопрос. Не могу же я быть судьей между вами и Особым отделом.
— Немедленно отправьте Евгеньева обратно.
— Только по вашему письменному распоряжению.
— Для вас должно быть действительно и мое устное распоряжение.
— Дайте письменное распоряжение.
— Я ваш начальник и могу вас сейчас арестовать на семь суток за неисполнение моего устного распоряжения.
— Хорошо, арестуйте.
Я видел, что человеку очень хочется использовать свое право арестовать меня на семь суток. Зачем искать другие поводы, когда уже есть повод?
— Вы не отправите мальчика?
— Не отправлю без письменного приказа. Мне выгоднее, видите ли, быть арестованным товарищем Шариным, чем Особым отделом.
— Почему Шариным выгоднее? — серьезно заинтересовался инспектор.
— Знаете, как-то приятнее. Все-таки по педагогической линии.
— В таком случае вы арестованы.
Он ухватил телефонную трубку.
— Милиция?.. Немедленно пришлите милиционера взять заведующего колонией Горького, которого я арестовал на семь суток… Шарин.
— Мне что же? Ожидать в вашем кабинете?
— Да, вы будете здесь ожидать.
— Может быть, вы меня отпустите на честное слово? Пока придет милиционер, я получу кое-что в складе и отправлю мальчика в колонию.
— Вы никуда не пойдете отсюда.
Шарин схватил с вешалки плюшевую шляпу, которая очень шла к его черной шевелюре, и вылетел из кабинета. Тогда я взял телефонную трубку и вызвал предгубисполкома. Он терпеливо выслушал мой рассказ:
— Вот что, голубчик, не расстраивайтесь, и поезжайте домой спокойно. Впрочем, лучше подождите милиционера и скажите, чтобы он вызвал меня.
Пришел милиционер.
— Вы заведующий колонией?
— Я.
— Так, значит, идемте.
— Предгубисполкома распорядился, что я могу ехать домой. Просил вас позвонить.
— Я никуда не буду звонить, пускай в районе начальник звонит. Идемте.
На улице Антон с удивлением посмотрел на меня в сопровождении конвоя.
— Подожди меня здесь.
— А вас скоро выпустят?
— Ты откуда знаешь, что меня можно выпустить?
— А тут черный проходил, так сказал: поезжай домой, заведующий не поедет. А баб вышли какие-то в шапочках, так говорят: ваш заведующий арестован.
— Подожди, я сейчас приду.
В районе пришлось ожидать начальника. Только к четырем часам он выпустил меня на свободу.
Подвода была нагружена доверху мешками и ящиками. Мы с Антоном мирно ползли по Харьковскому шоссе, думали о своих делах, он, вероятно, — о фураже и выпасе, а я — о превратностях судьбы, специально приготовленных для завколов. Несколько раз останавливались, поправляли расползавшиеся мешки, вновь взбирались на них и ехали дальше.
Антон уже дернул левую вожжу, поворачивая на дорогу к колонии, как вдруг Малыш хватил в сторону, вздернул голову, попробовал вздыбиться: с дороги к колонии на нас налетел, загудел, затрещал, захрипел и пронесся к городу автомобиль. Промелькнула зеленая плюшевая шляпа, и Шарин растерянно глянул на меня. Рядом с ним сидел и придерживал воротник пальто усатый Черненко, председатель РКИ.
Антон не имел времени удивляться неожиданному наскоку автомобиля: что-то напутал Малыш в сложной и неверной системе нашей упряжи. Но и я не имел времени удивляться: на нас карьером неслась пара колонистских лошадей, запряженная в громыхающую гарбу, набитую до отказа ребятами. На передке стоял и правил лошадьми Карабанов, втянув голову в плечи и свирепо сверкая черными цыганскими глазами вдогонку удиравшему автомобилю. Гарба с разбегу пронеслась мимо нас, ребята что-то кричали, соскакивали с воза на землю, останавливали Карабанова, смеялись. Карабанов, наконец, очнулся и понял, в чем дело. На дорожном перекрестке образовалась целая ярмарка.
Хлопцы обступили меня. Карабанов, видимо, был недоволен, что все так прозаически кончилось. Он даже не слез с гарбы, а со злобой поворачивал лошадей и ругался:
— Да, повертайся ж, сатана! От, чорты б тебе, позаводылы кляч!..
Наконец, он с последним взрывом гнева перетянул правую и галопом понесся в колонию, стоя на передке и угрюмо покачиваясь на ухабах.
— Что у вас случилось? Что за пожарная команда? — спросил я.
— Чого вы як показылысь? — спросил Антон.
Перебивая друг друга и толкаясь, ребята рассказали мне о том, что случилось. Представление о событии у них было очень смутное, несмотря на то, что все они были его свидетелями. Куда они летели на парной гарбе и что собирались совершить в городе, для них тоже было покрыто мраком неизвестности, и мои вопросы на этот счет они встречали даже удивленно.
— А кто его знает? Там было бы видно.
Один Задоров мог связно поведать о происшедшем:
— Да вы знаете, это как-то быстро произошло, прямо налетело откуда-то. Они проехали на машине, мало кто и заметил, работали все. Пошли к вам, там что-то делали, ну, кое-кто из наших проведал, говорит — в ящиках роются. Что такое? Хлопцы сбежались к вашему крыльцу, а тут и они вышли. Слышим, говорят Ивану Ивановичу: «Принимайте заведование». Ну, тут такое заварилось, ничего не разберешь: кто кричит, кто уже за грудки берется, Бурун на всю колонию орет: «Куда Антона девали?» Настоящий бунт. Если бы не я и Иван Иванович, так до кулаков бы дошло, а у меня даже пуговицы поотрывали. Черный, тот здорово испугался да к машине, а машина тут же. Они очень быстро тронули, а ребята бегом за машиной да кричат, руками размахивают, черт знает что. И как раз же Семен из второй колонии с пустой гарбой.
Мы вошли в колонию. Успокоенный Карабанов у конюшни распрягал лошадей и отбивался от наседавшего Антона:
— Вам лошади — все равно как автомобиль, смотри — запарили.
— Ты понимаешь, Антон, тут было не до коней. Понимаешь? — весело блестел зубами и глазами Карабанов.
— Да еще раньше тебя, в городе, понял. Вы тут обедали, а нас по милициям водили.
Воспитателей я нашел в состоянии последнего испуга. Иван Иванович был такой — хоть в постель укладывай.
— Вы подумайте, Антон Семенович, чем это могло кончиться? Такие свирепые рожи у всех, — я думал, без ножей не обойдется. Спасибо Задорову: один не потерял головы. Мы их разбрасываем, а они, как собаки, злые, кричат… Фу-у!..
Я ребят не расспрашивал и вообще сделал вид, что ничего особенного не случилось, и они меня тоже ни о чем не пытали. Это было для них, пожалуй, и неинтересно: горьковцы были большими реалистами, их могло занимать только то, что непосредственно определяло поведение.
В наробраз меня не вызывали, по своему почину я тоже не ездил. Через неделю пришлось мне зайти в губРКИ. Меня пригласили в кабинет к председателю. Черненко, встретил меня, как родственника.
— Садись, голубь, садись, — говорил он, потрясая мою руку и разглядывая меня с радостной улыбкой. — Ах, какие у тебя молодцы! Ты знаешь, после того, что мне наговорил Шарин, я думал, встречу забитых, несчастных, ну, понимаешь, жалких таких… А они, сукины сыны, как завертелись вокруг нас: черти, настоящие черти. А как за нами погнались, черт, такое дело! Шарин сидит и все толкует: «Я думаю, они нас не догонят». А я ему отвечаю: «Хорошо, если в машине все исправно». Ах, какая прелесть! Давно такой прелести не видел. Я тут рассказал кой-кому, животы рвали, под столы лезли…
С этого дня началась у нас дружба с Черненко.
Дата добавления: 2015-07-10; просмотров: 382 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Габерсуп | | | Смычка» с селянством |