Читайте также: |
|
Сколько я просидела, страдая душой и телом, рассказывая нашу историю всем, кто пожелает слушать? Я тоскую по чудесному утешению – по улыбке моего сына. Но Мерлин лежит неподвижно, как отброшенный на обочину мертвый зверек. Рука покоится на груди.
С сочувствием кивает мне медсестра, которую я раньше не видела, похлопывает меня по руке. Кажется, я проговорила целую вечность. Меня всю саднит от стыда и безутешных рыданий, и от медсестры я ошалело узнаю, что прошло всего два дня, как моего сына сбила машина. Я совершенно не в себе – и, со всей очевидностью, уже и не буду. Я попросту не могу заглядывать в будущее, даже на одну минуту.
Приходят и уходят врачи. Говорят мне про травму головы, искусственную вентиляцию, двусторонние повреждения ретикулярного образования ромбовидного мозга... Я складываю эту информацию в помойку под названием «мой мыслительный процесс». Медицинский жаргон их темен и невнятен, и я этому рада, ибо не хочу расшифровывать обороты типа «нежелательные последствия недостатка ухода за больным» или «летальный исход». Ген, который во мне отвечает за планирование и ответственность, отморожен намертво.
Мерлин подсоединен к катетеру, капельнице с кровью, внутривенной капельнице с лекарствами и кардиомонитору. Я не свожу глаз с его лица и вымаливаю у богов, в которых не верю, мельчайшего движения брови, незаметнейшего сжатия руки. Но смутные часы все идут и идут – долгие, сумеречные отрезки унылого отчаяния. Меня заживо полосует память о том, что я сказала, и на языке у меня одно лишь жирное, косматое отвращение и бесконечные упреки к себе. Я свежую себя. Я мечтаю только об одном – вдохнуть себя саму назад, в прошлое, отменить запуск тех словесных трансконтинентальных ракет, на которых Мерлин вылетел из гостиной и попал на шоссе.
В глазах режет от бессонницы. Комнату вокруг меня болтает, как палубу тонущего корабля. Кровать Мерлина тоже качается, и мне никак не заставить предметы вокруг замереть. Но спать невозможно. Стоит лишь откинуть голову на спинку кресла и закрыть глаза – и меня опускает в ледяную сырую шахту вины. Истерзанная кошмарами, я подскакиваю и просыпаюсь.
Я наблюдаю, как солнце встает в кровавом месиве красок – жутких, как та авария. Мое горе уже не осязаемо – одна лишь боль в горле и в груди. Темнота накрывает меня плащом. Входит медсестра. У нее жизнерадостный хозяйский вид, будто она зашла на коктейль, а не к пациенту в коме. «Ну, как мы сегодня?»
Она пришла помыть и перевернуть моего любимого мальчика. Я смиренно выхожу из комнаты, расхаживаю по коридорам. Линолеум тут – желчный желто-зеленый. Он клубится у меня под ногами, как тучи. Каждый шаг дается с усилием. Больница пахнет разлагающейся плотью. Я будто бреду вдоль гигантского кишечника. Батареи эмфиземно покряхтывают. Словно при смерти. Рация фельдшера кашляет так, будто подцепила какую-то заразу. Люди, похоже, обходят меня по широкой дуге. Чуют запах горя? Потеряла мужа – вдова; потеряла родителя – сирота; а я кто?
В комнате для родственников прижимаю лоб к холодному окну. Подо мной отвратительные артерии Лондона уже забило тромбами пробок, нервных, шумных. Я недоверчиво глазею на оживленный тарарам жизни, на жизнелюбивый гомон пешеходов, погруженных каждый в свою зачарованную жизнь, и вся удача, какая ни на есть, – при них. Я гляжу на свое отражение в стекле. Смотрю на темные провалы глазниц и лью безмолвные слезы.
Возвращаюсь в реанимационную палату, усаживаюсь на край кровати, беру Мерлина за руку. В прозрачной трубке ползет горячий темно-винный червь крови моего сына. Медсестра вручает мне скомканную записку, которую она обнаружила у него в кармане джинсов. Я долго вперяюсь в знакомые округлые безграмотные каракули и все никак не могу заставить себя их прочесть.
Я смотрю на часы. 14 февраля. Он собирался вручить мне эту записку сегодня. Я зарываюсь лицом Мерлину в волосы и вдыхаю знакомый аромат шербета. И всхлипываю. Надсадно глотаю огромные куски боли. Все вокруг долдонят, что надо позвонить родственникам. Я позволяю им забрать мобильник у меня из кармана. Мне говорят, что я в шоковом состоянии и мне нужна поддержка. Из далекого далека я слышу, как сестра спрашивает, можно ли позвонить по моим горячим номерам. Я оседаю в кресло у кровати и уплакиваю себя до изнеможения. Наваливающаяся темнота распыляет меня.
* * *
Я просыпаюсь от позвякивания. Колючий зимний день солнечным ножом полосует меня по глазам. Сначала различаю прическу, как у королевы Англии. Постукивают спицы, девятый номер, вязальщица коротает досуги, пока снесенные гильотиной головы не посыплются в корзину. Она последовательно кривит резиновые губы, и те в конце концов складываются в улыбку. Крокодилью – если б крокодилы умели улыбаться.
– Принести что-нибудь? – спрашивает моя бывшая свекровь таким тоном, что ни о чем просить не хочется. – Позвонили из больницы. Мы сразу приехали. Джереми целых два часа просидел с Мерлином, но потом ему надо было вернуться к оценке избирательного вотума. Так что теперь на страже я.
Избирательного вотума? Единственный вотум, который ему был нужен, – это вотум сочувствия. Он, вероятно, дает сейчас пресс-конференцию, посвященную сыну-инвалиду, попавшему в аварию и находящемуся в коме. Я вижу почти наяву, как журналистки сострадательно качают головами, а сами тайком взбивают бюсты.
Полностью придя в себя, я всматриваюсь в Мерлина. Грудь его ритмично вздымается и опадает. Без изменений. Меня затопляет онемелость.
Вероника шмыгает носом и промокает уголки глаз большим пальцем. Слезы эта женщина льет, только если ипподром в Эскоте заливает дождями аккурат на Дамский день[121].
– Какой кошмар, – произносит она, и я слышу в ее голосе ноту возбуждения. – Но не надо отчаиваться. Может, не было бы счастья, да несчастье помогло? – Вероника двигает стул с жесткой спинкой поближе и разглаживает твидовую юбку. – А вдруг Мерлин выйдет из комы совершенно другим человеком? Некоторые после комы вдруг начинают говорить на французском или даже на фарси. Или играть на рояле. Может, у него от шока связи в мозгу поменяются, – размышляет она вслух, одновременно и льстиво, и повелительно. – Может, он исцелится совсем? – Она трогает меня за руку так, как будто моя рука – чья-то домашняя зверушка, от которой аллергия. – Он такой красивый парень, правда? Как несправедливо, что у такой оболочки – настолько неудачный обитатель.
Пятно солнечного света озаряет изящные Мерлиновы черты.
– Я не хочу, чтобы он исцелялся совсем! Я люблю его таким, какой он есть. И никакой не неудачный. Сами вы неудачная.
Мне приходится сдерживаться изо всех сил, чтобы не орать на нее. Но голос я все-таки повысила. Вероника подалась назад, и дурацкий начес у нее на голове заколыхался, будто капюшон у кобры.
– Тебе, я думаю, стоит обратиться к терапевту, Люсинда.
В путаных моих мыслях возникает высокомерная Ла–я, с этим ее визгливым тире. Ага – то, что доктор прописал.
Сипит дверь, и в реанимацию влетает моя мама. На моей обычно кокетливой родительнице разномастные туфли, одна леопардовая, другая бархатная синяя, волосы во все стороны, не накрашена. Цветастый наряд, помятый от беспокойства, висит на ней, как паруса в штиль.
– Милая моя, милая, ну что же ты не позвонила?! – Она стискивает меня в объятиях и раскачивается минут пять, не меньше, а потом вдруг замечает Веронику, прищуривается и обливает ее презрением.
– Я пришла предложить слова утешения.
Мама выдергивает страницу из книги Фиби по стервозности:
– Ну, раз уж мы в больнице, может, зарезервируем время под вас и пересадим вам совесть? А может, и донор позвоночника для вашего трусливого сынка найдется.
Лед в ее голосе вымораживает беседу. Поднявшись на ноги, моя медоточивая безмозглая бывшая свекровь выдавливает улыбку, но глаза у нее горят негодованием.
– Я все передам Джереми и буду регулярно приезжать. Это мой долг как заботливой бабушки, – выбрехивает она и царственно затворяет за собой двери.
Мама держит Мерлина за руки, плачет.
– Слезные прокладки сносились вместе с остальной сантехникой. Я вся подтекаю, – говорит она, пытаясь взять себя в руки.
Следом появляется Фиби – прямо из аэропорта, в съехавших от спешки чулках. Война меж ними позабыта, и мама обнимает обеих дочерей.
– Лишь женскому сердцу известна слепая преданность матери своим детям, – выговаривает она, и мы все ревем, сбившись в кучу.
Слезы выплаканы, нам остается только сделать вдох-выдох – и ждать. День ползет мимо. Когда я в следующий раз выглядываю в окно, небо уже потемнело, как огромный синяк. Воздух пропитывается серостью. Он почти твердый. Неразличимое время спустя из чавкающего внешнего мира прибывает Арчи, приносит с собой сырой грибной дух дождя. Снимает промокшую верхнюю одежду и почти с нежностью укладывает ее на батарею. И молча усаживается рядом с нами. Уборщица оглядывает нас без всякого интереса, нимало не заботясь о том, что нас всех размозжило горем.
День перетекает в ночь – и растет в нас, как опухоль, осторожное принятие того, что ожидание может затянуться невесть на сколько. Я смутно догадываюсь о расписании дежурств, которое учредили мои близкие. В следующие несколько дней они приезжают и уезжают, мама искушает меня хоть иногда что-нибудь есть, Арчи перебирает струны на гитаре – что-то из «Битлз», «Пинк Флойд» и Боба Дилана, песни, которые всегда нравились Мерлину, Фиби расчесывает мне волосы.
А я просто сижу у постели, читаю ему, разговариваю с ним и велю ему выкарабкаться обратно, вернуться в сознание, призываю лучи света пролезть к нему в череп. Я держу его бережно, словно он из хрусталя. Я всматриваюсь в него – при блеске звезд ли, в солнечных волнах ли, и блики света скользят по его прекрасному лицу, как сны.
И вдруг, как в библейской драме, туман рассеивается. Как в Самом Расхожем Сценарии на Свете. Будь это диккенсовский роман, мы бы обнаружили сейчас, что у Мерлина есть тайный покровитель и он оставил ему все свое состояние. Будь это разговорное шоу в стиле Опры, нам бы принесли только что изобретенное лекарство под названием «Мерлинова припарка». Но в действительности все просто – он просто приходит в себя. Мой сын всего лишь угодил в десять процентов тех, кто успешно выбирается из комы.
Когда веки начинают подрагивать, мне кажется, что я галлюцинирую. Палату кренит набок, все будто сползает в сторону улицы. Разлепляется глаз. Мой сын смотрит на меня – и улыбается своей дурашливой улыбкой. Я ощупываю взглядом его лицо.
– Ты как? – спрашивает он хрипло.
В жизни не слышала более осмысленного вопроса. Я киваю так яростно, что удивительно, почему голова не отваливается и не укатывается в коридор.
– Я хорошо! Я отлично!
Нет, не изобретено подходящее случаю прилагательное, и приходится довольствоваться громогласным счастливым воплем. Никакого разнообразия шумовых эффектов, доступных моему существу, не хватит, и я мечтаю быть кукабарой, чтобы крякать от радости: мой сын пробудился. Рыдая, я вцепляюсь в него, как потерпевший крушение – за дельфиний плавник.
Мерлин отталкивает меня:
– Фу! Без мелодрам! Что за улыбка! Все матери, что ли, хотят, чтоб их сыновья опять были малышами, или только у тебя так?
Я держу у его губ бутылку с водой, он пьет, а я рассказываю неверным голосом, что произошло – авария, кома...
– Так я что, плод собственного воображения? – спрашивает вдруг Мерлин.
Уверив его в обратном, я пробую объяснить еще что-то – о врачах, о больнице, – а сама неотрывно ищу в его лице признаки поражения мозга.
Он вновь перебивает меня:
– Я ведь донор органов, да?
– Ну да, – пожимаю я плечами.
– Если бы я умер, со стороны совершенно чужих людей было бы так мило – отдать почти всех себя, чтобы мои органы жили дальше, правда?
Меня затопляет восторг. С моим ненормальным Мерлином все нормально. Никто не задул его свет. Я хохочу до упаду, и моим рукам тепло у него на плечах. Несмотря на поломанные ребра, он обнимает меня с травмоопасным энтузиазмом. Все как у нас заведено – его объятие, как обычно, требует нескольких недель физиотерапии, думаю я в полном удовольствии, в кои-то веки желая быть раздавленной.
Я словно заново родилась, словно только что обнаружила: Земля вращается вокруг Солнца, а Луна подчиняет себе приливы. Вокруг постели бурлят медсестры, все проверяют и замеряют и зовут еще людей, чтоб те позвали еще кого-то. Но мне надо лишь одного – целовать его в золотую голову.
– Может, позвоним кому-нибудь из ваших? – спрашивает та же медсестра, которая принимала нас несколько бесконечных, чудовищных дней назад.
Я собралась было сказать «нет» – что нет никого, только мы с Мерлином. Но задумалась. Потому что это неправда. Есть еще мама, Фиби, Арчи... Да, блин, я так счастлива, что готова позвонить той тетке в бордель.
Мама возвращается из кафетерия с двумя чашками горячего чаю. Сначала она смеется недоверчиво, а потом – вовсю, облегченно и влюбленно. Чай проливается на пол, она ерошит Мерлину волосы.
– Слава богу, ты в порядке. Я тут собираюсь в Аргентину, учиться танго, – добавляет она между восторженными всхлипами. – А потом – в Колумбию, восстанавливать популяцию бабочек.
– Еще бы, мама, – смеюсь я.
– Я тут подумала. Может, ты, Мерлин, хочешь со мной? Когда выздоровеешь?
Южная Америка? Столица мировых наркокартелей? Первая моя реакция – прижать его к себе, защитить. Но пуповина растягивается так, что аж звенит.
– Если хочешь, езжай, конечно, – говорю я сыну. – Это твоя жизнь.
– Вообще-то цели моей жизни просты, – философствует Мерлин. – В социальном смысле я хочу завести как можно больше друзей. В личном – мечтаю посетить Сидней, Китай, Галапагосские острова, Японию, Луну и, по возможности, Марс. Но Южная Америка – это чарующе, и в ней есть все, чего только сердце пожелает.
Мое собственное сердце раскрывается аккордеоном от таких его слов.
Фиби прибывает следом, и мокрая тушь делает из нее панду.
– Когда ты выздоровеешь, Мерлин, и нам дадут прибавку к зарплате, может, полетишь со мной в Европу? Рим? Барселона? Москва? – предлагает она. – Я теперь одна осталась, так что времени куда больше.
– Одна? – хором восклицаем мы с мамой.
– Не хотела ничего рассказывать... но у Дэнни роман. С au pair[122]. Вы же знаете, какие мужчины ленивые. Сгодится все, что по дому валяется. Все началось еще до Рождества. В октябре примерно. Я принимала столько гормономодуляторов – а это, между прочим, кобылья моча, – что беру препятствия с разбегу и жру сено. Но ему все равно было мало. И он ушел к ней.
Львица-мама смещает фокус своего внимания с Мерлина и меня на мою сестру.
– Ах он червяк! Мурло... Но нет худа без добра, дорогая. У него в жизни будет два климакса.
Мы смеемся, а мама голубит старшую дочь. Жизнь продолжается, во всем своем кавардачном великолепии.
Арчи приезжает и смеется так восторженно, что от него мне в лицо летят брызги счастья. И глаза у него подозрительно влажны.
– Давай не разводи только сырость, шкодный ты блудливый старый пес.
– Я развожу сырость только там, где надо, – развязно отвечает он. – Мерлин выздоравливает, и я, видимо, буду лишним. У тебя теперь есть мужик в доме, будет кому все чинить да латать. Я, то есть, вообще не нужен.
– Ну не знаю. У меня все еще есть кое-какие нужды... Многие – особые.
Арчи подмигивает мне, после чего игриво припечатывает Мерлина в бицепс.
– Давай-ка вернем тебя в седло, малыш, а потом двинем в казино и вмажем по рулетке – надо заколачивать деньги на этой твоей офигенной памяти. Или, может, взломаешь кремлевскую компьютерную систему, а инфу загоним какой-нибудь заграничной супердержаве?
Моя первая реакция – хорошенько отчитать эту австралийскую шпану. Но я лишь пожимаю плечами:
– Ладно. Если Мерлину так хочется.
– У тебя, мама, тоже чудесная память, – констатирует Мерлин. – Ты отлично все забываешь.
Я смеюсь, потому что он прав. Я забыла, как сильно люблю моих друзей и семью, как сильно они мне нужны. Я забыла, как сильно они любят меня, как я нужна им. Мама, сестра и я стискиваем друг друга еще один изможденный раз, как боксеры перед финальной схваткой.
Двери распахиваются, и в палату боком протискиваются Джереми с матерью. Лицо моей бывшей свекрови исполнено предвкушения.
– Ну как? Есть подвижки? – спрашивает она с надеждой и энтузиазмом. – Уже заметно? – Она выжидательно вперяется в Мерлина, будто он – эксперимент в пробирке. – Или пока рано?
Джереми неловко и муторно, как школьнику, которого вызвали в директорский кабинет для дачи показаний о деле училки математики и ее заднице, приклеенной к стулу. Он формально целует Мерлина в лоб и отводит меня в сторону.
– Газеты печатают совершенно мясницкие истории. Журналисты зубами выгрызают комментарии о моей личной жизни. Им никогда не понять тонкостей. Жизнь не черно-белая, скорее бежевая. Умоляю тебя не общаться с прессой, – произносит он плоским, безжизненным тоном человека, которому видно, что письмена на стене, вероятно, включают и его имя.
– Знаешь, Джереми, ты всегда был отчасти сноб. Ты вот не раз говаривал, что большинство людей использует десять процентов своих мозгов. Ты используешь десять процентов своего сердца. А это наихудшее сердечное недомогание. Тебя никакой дефибриллятор не спасет, – отвечаю я.
– Но мы можем уберечь тебя от превращения в таблоидный гренок, – вставляет моя сестра. – Если приплатишь.
– Я лично предпочла бы сунуть тебя яйцами в муравейник, – подключается к порке моя мама. – Ты б ведь тоже не отказалась, Люси?
Мой мозг напитан электрическим настоящим.
– Думаю, меня можно уговорить сохранять чистоту эфира, – говорю я. – Но только при условии, что ты выпишешь на имя Мерлина чек таких размеров, что, когда я сниму наличные, банк лопнет.
У Джереми глаза сверкают от гнева.
– Это вымогательство, по-черному.
– Ну уж «по-черному»... По-бежевому, – добиваю я.
– Точно-точно, – хихикает мама. – Воровать деньги у завравшегося вороватого пройдохи – не грабительство, моя милая, а ирония.
Я оставляю родственников доводить сделку до конца и возвращаюсь к любимому сыну.
– Ну как, Вероника, – слышу я, как Мерлин обращается к бабушке с отцовской стороны, – вышит ли для тебя мир блестками любви в этот ослепительный день?
Надежда в лице моей бывшей свекрови меркнет.
– Живешь ли ты нынче для завтра? Когда ты видишь на обочине сбитых животных, как ты думаешь, они – самоубийцы? – спрашивает он. – Или, может, они просто подавлены? Может, им психотерапевт нужен? Они правда животные или у них внутри сидят люди и смеются надо мной? У тебя в ду́ше возникают интересные мысли об Арчи? У меня – да.
Рот у Вероники теряет форму, глаза расфокусируются.
– Он не изменился, – говорит она с глубочайшим разочарованием.
И я с удовольствием киваю. Да, мой сын живет в параллельной вселенной. Но только сейчас до меня доходит, какое это захватывающее место.
– Так что же будущее уготовило мне? – спрашивает Мерлин вооруженного стетоскопом врача. – Будет ли устрицей мне этот мир?[123]
Врач несколько ошарашен. Но диагноз мне очевиден: да, будет. И Мерлин в этой устрице вырастет в жемчужину, песчинка за песчинкой.
Медсестра со стуком открывает ставни. Комнату пронизывает свет. Я смотрю в безупречное зимнее небо. За окном – морозное утро. Больничный парк укутан зимой, как подарок.
– Это поразительно – быть мной, – говорит вдруг Мерлин.
Небесно-синие глаза, белые кудри, рот, как спелая хурма, – мой сын похож на лукавого херувима.
– И впрямь, – соглашаюсь я.
Мерлин улыбается мне. Я улыбаюсь в ответ. Одними глазами. Джереми никогда не постичь этого языка – тайного языка сердца.
Заходит новый врач. Спрашивает у меня, как зовут моего сына.
– Мерлин. Я назвала его Мерлином – хотела, чтобы он был не как все. Так и вышло, – гордо отвечаю я. – Чарующе, поразительно, ослепительно.
Дата добавления: 2015-07-07; просмотров: 87 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Дура и юродивый | | | Примечания |