|
К «Авиньонским девицам» Пикассо пришел почти юным — ему едва исполнилось двадцать пять. Но его талант был не просто закален — обожжен.
Вероятно, ни один другой художник не сконцентрировал в своем творчестве с такой удивительной полнотою лики и личины Новейшей культуры, ее великие триумфы и не менее великие мистификации, ее находки и заблуждения, ее мучительные споры с самой собой, ее циничные игры и ее испепеляющую человечность.
По сути дела, Пикассо — первый мастер, обладающий всеми качествами художника Новейшего времени. Даже сама его жизнь, которую он так часто хотел уподобить лукавой игре (во что верили многие, а порою и он сам и что порой обращает его в чистый пример агШех Ыепз), резонировала искусству XX столетия, где поступки художника так часто бывают куда заметнее его искусства и, во всяком случае, во многом определяют его успех.
Конечно, Пикассо — не самая привлекательная и уж, безусловно, никак не самая гармоничная, цельная фигура времени. Но в противоречивых, не приведенных к синтезу страстях и устремлениях Пикассо — тоже
эпоха. Один из первых персонажей транснациональной культуры высокого модернизма, испанец, проживший почти всю жизнь во Франции, но сохранивший, безусловно, испанские корни; мастер, известный в мире никак не меньше, нежели в странах, в которых он жил; художник, чьи поиски резонировали едва ли не всем течениям эпохи, а многие им самим и создавались.
4
Наконец, как ни один мастер классического авангарда,
Пикассо склонен к мистификации, сознательному цитированию и автоцитированию, что сопрягается с тенденциями постмодерна и делает его искусство вполне открытым даже для художников конца уходящего века. К тому же именно Пикассо подавал и подает повод к распространеннейшему занятию XX столетия — к интерпретации. О нем писали и пишут не только критики и историки искусства, но и философы, психологи (Юнг, например), ученые далеких от искусства профессий (есть даже термин «Пикассо-физика»), литераторы. Сочетание гениальной искренности и продуманного лукавства, мучительных поисков, потерь и обретений с откровенным эпатажем делает искусство Пикассо частью не только современной культуры, но и ее сегодняшнего движения.
Но вместе с тем запас человечности и сострадания, заложенный в самой природе творчества художника, позволяет видеть в нем и своего рода точку отсчета для тех, кто еще ищет в искусстве источник мысли и гуманизма.
Пабло Пикассо шагнул в XX век с самого его порога.
Социальная трагедия как мощный импульс для творчества, сопричастность боли мира (независимо от формальных систем) — это определяющие мотивы искусства Пикассо, писавшего, по словам Матисса, «собственной кровью». Многое из того, что было заложено в раннем искусстве Пикассо, которое было началом собственно голубого периода, в сущности, осталось в работах художника навсегда. Не в импрессионистах, не в завораживающих фантазиях Гауди увидел молодой художник движение Нового искусства. Недолгое увлечение языком модерна минуло быстро и навсегда. Наибольшее впечатление той поры — Мунк.
Главным осталось — мощное дыхание средневековой Испании и беспощадное видение раннего экспрессионизма. Это и определило дальнейшее его развитие именно своей сопричастностью человеческому страданию, формальной смелостью, рожденной болью. Самые неожиданные
эксперименты, самые рискованные пластические открытия и мистификации Пикассо разных периодов его долгой жизни не лишали его искусства страсти и горечи, быть может лишь иногда затуманивая их.
В свой первый приезд в Париж Пикассо видит Всемирную выставку 1900 года. Наиболее глубокие впечатления — Домье, Дега, Лотрек.
Упоминавшаяся в предыдущей главе выставка у Воллара 1901 года (искусство Пикассо той поры иногда и называют «волларовским периодом») производила сильное впечатление, но свидетельствовала об известной эклектичности и болезненной эмоциональности.
(«Художник — это приемник впечатлений отовсюду: от неба, от земли, от кусочка бумаги, от прошедшего мимо человека. Поэтому не надо делать различия между вещами, среди них нет благородных и неблагородных. Надо брать свое добро, где его находишь, но только не в своих работах»10,— говори^ позднее Пикассо.)
Его персонажи не реальные полуголодные комедианты Домье, не каменотесы Курбе, не крестьяне Милле, просто — некие иероглифы
страдания, В которых странным образом СО- п Пикасс0. Любительница абсента. 1901 единились муки и средневековых страстотерпцев, и обездоленных современников, равно как художественные мотивы старой Испании причудливо сплелись с образами Анри де Тулуз-Ло- трека («Мулен де ла Галетт», 1900, МОГ). При этом в искусстве Пикассо жестко звучит мотив социального исхода: обретение нравственной свободы через катарсис, возвращение человека к самому себе. Его нищие, отверженные, голодные люди, теряя все, обретают просветленность духа и абсолютную независимость, изначальные ценности получают новый смысл, человеческие чувства, доведенные до абсолюта, находят свою эстетику, какими бы горькими они ни были. Подобные картины ощущаются инкарнацией чувств: одиночество («Любительница абсента», 1901, ГЭ; «Портрет Сабарте- са», 1901, ГМИИ); любовь («Свидание», 1900, ГМИИ); доверие («Две сестры»,
1902, ГЭ); работа («Гладильщица», 1904, Институт искусств, Чикаго) и т. д.
Однако каждая «эмоциональная формула» в этих картинах таит в себе собственную противоположность: в любви звучит отчаяние, одиночество находит успокоение в самом себе, труд странно и неожиданно изящен.
А одна из самых трагичных картин Пикассо «Слепой еврей с мальчиком»
(1903, ГМИИ) — возвышенная метафора гармонии, обретаемой в беде: «слепая мудрость» вливает силу и уверенность в «зрячую слабость», сама нуждаясь в ее помощи. Эффект достигается именно пластическими средствами: аскетичные линии точно резонируют страданию и объединяют персонажи в уравновешенное целое, где одна фигура теряет смысл без другой.
Именно в этих картинах художником создается своего рода новая красота, если угодно, новая эстетика, существующая в иных, чем в классическом искусстве, синкопированных ритмах, реализуемая изломанными, перенапряженными линиями, угрюмыми, сумрачными соцветиями. Естественно, в пору изощренного и нервного вкуса Яп с!е 51ёс1е, в пору утонченных декораций аг1 поиуеаи, слепящей живописи фовистов, в годы, когда еще и импрессионисты не были признаны полностью общественным
П. Пикассо. Девочка на шаре. 1905 |
вкусом, картины Пикассо звучали странным, но тем не менее привлекательным диссонансом. Для кого-то — пряной эмоциональной экзотикой, для иных — новым открытием боли, утверждением сострадания средствами непривычного искусства.
Во многих его картинах — тенденции к парадоксальному сочетанию величественно-простой формулы со сложным «гипертекстом» —
«Жизнь» (1903, Музей искусств,
Кливленд), где «иероглиф любви» варьируется во временных изображенных архетипах, где любовь- страсть с ее противоречиями и напряжением отступает перед абсолютом материнской любви.
Пикассо движется настолько стремительно, так быстро отказывается от уже найденного VI находит новые изобразительные системы, что очень скоро становится самой заметной, а может быть, и самой значительной фигурой европейской живописи. Это естественно: в ту пору масштаб художника начина- П. Пикассо. Женщина с веером. 1905 ет определяться не приверженностью к определенной системе форм, а способностью создавать новые. А страсть и боль его картин приковывают к ним внимание людей, ищущих в искусстве традиционные содержательные ценности, лишь ограненные новым пластическим языком. К тому же внимательный взгляд прозревал в его картинах то, что становилось важнейшей прерогативой Новейшего времени: интерес к древнейшей, а то и доисторической культуре, решительно новую по тем временам корневую систему.
Современный исследователь проницательно заметил, что в пору розового периода (возникшего вслед за голубым) Пикассо избрал для себя «зону рассвета»11 — вселенную грустной утопии, близкую Пуссену и Ватто.
Следует добавить: с той разницей, что Пикассо никогда не был пассеистом, он, согласно старому рыцарскому девизу, «без страха и надежды» смотрел в будущее, которому принадлежал и которое созидал собственными руками.
От картин розового периода протягиваются тонкие, но осязаемые нити к особой сфере творчества художника, которая существует в его работе чаще всего как оазис покоя и радости в череде жестоких экспериментов, деструктивных образов, мрачных эпатажей и грозных мистификаций. Голубой и розовый периоды — словно полюса безусловной печали и робкой радости, между которыми возникло поле напряжения, навсегда определившее искусство Пикассо. Поле напряжения, которое с самого начала (в отличие от экспрессионистов, фовистов, от их пылкой эмоциональности) было насыщено точной мыслью, вполне картезианским логическим подходом и к жизни, и к искусству.
Пикассо при всей своей неуемной раблезианской фантазии был, вероятно, самым интеллектуальным художником в той пестрой среде, что обозначается понятием «Парижская школа».
Розовый период отнюдь не связан с процветанием Пикассо. Он все еще живет в «Бато-Лавуар», уже знаменитом, но по-прежнему нищем и запущенном.
Сошествие в ад (пользуясь метафорой Юнга) завершилось для художника обретением если не рая, то просвета: его персонажи прикоснулись к самому дну отчаяния, за зтим следует возвращение.
Впрочем, если отчаяние было цельным и устойчивым, то и надежда хрупка: парадоксальная гармония «Девочки на шаре» (1905, ГМИИ) не лищает картину тревожной зыбкости — тяжелое спокойствие атлета не передается юной акробатке, а лишь поддерживает мгновенное равновесие самой картины. Мотив укоренен в архетипе — замечена связь фигур с образами Фортуны и Добродетели (соответственно помещаемых на круглом и квадратном постаментах)12. Обычно же все эти комедианты, циркачи, арлекины, светлые и улыбчивые, ощущаются зыбкими видениями, обреченными на скорое исчезновение. (Нельзя не заметить, как эти мотивы Пикассо образуют то визуальное пространство, из которого, быть может, вышли мотивы и герои Феллини.)
В пору розового периода и зреет у Пикассо одна из первых и самых радикальных систем авангарда — кубизм.
Во взгляде «изнутри», как известно — важнейшая составляющая кубизма. Равно как и использование четвертого измерения — времени, и разложение предметного мира на систему простейших основных пластических формул.
Картины Пикассо раннего (его называют и «сезанновским») кубистского периода — очень разные. Холодный ироничный темперамент, точный пространственный расчет и резкий колорит «Авиньонских девиц» чудятся совершенно чуждыми настойчивой объемности и темному сиянию красок в натюрморте 1908 года «Бидон и миски» (ГЭ). Ему вторит аскетически простой, ржаво-жемчужный, подернутый странной тускломолочной дымкой «Натюрморт со стаканами и фруктами», написанный в том же году.
Но — содержательность была всегда определяющим началом в искусстве Пикассо: пластические противоречия раннего кубизма объединены сумрачной тревогой, желанием прорваться сквозь видимость к сути вещей, обретая на этом пути гармонию, дающуюся не красотой, но знанием и причастностью к грозным тайнам материи, времени, бытия.
Реальность сместилась с поверхности предметов в их сокровенные глубины. Здесь пространство возможного поиска стало практически беспредельным, изображение, не соотносимое с натурой, нуждалось, дабы не потерять самое себя, в заданной стилистической структуре.
Свобода оборачивалась зависимостью, с которой могли мириться лишь посредственности. Именно поэтому Пикассо — создатель кубизма — так и не стал до конца его покорным данником.
П. Пикассо. Дама с веером. 1909
Но короткий отрезок его жизни, отданный кубизму, наполнен страстью — сумрачной и беспокойной. Он пишет с яростной настойчивостью, повторяя, подобно Сезанну, один и тот же мотив. Но у Пикассо не сезанновское желание «реализовать свои ощущения», а упорство исследователя, стремящегося найти универсальную формулу пластического мира, некий «философский камень» объема, пространства, фактуры.
Как раз в начале 1910-х годов картины Пикассо начал покупать Щукин (кстати сказать, тогда они ценились уже очень высоко, один из натюрмортов был продан за 10000 франков!), и они тотчас же стали известны в русских художественных кругах. О них пишут Чулков, Бердяев, Сергей Булгаков и др. При этом, относясь к искусству Пикассо порой и резко отрицательно, русские авторы чувствовали значительность и особую современность Пикассо. «Кажется, что после страшной зимы Пикассо мир не зацветет уже, как прежде, что в эту зиму падают не только все покровы, но и весь предметный, телесный мир расшатывается в своих основах. Совершается как бы таинственное распластование космоса»13.
Итогами кубизма для Пикассо стало обретение того инструментария, которым он раз и навсегда научился расчленять и синтезировать мир, «заново пережить генезис мира»14. В пору кубизма (правда, раннего) пишет он свои удивительные портреты — призрачные «психологические конструкции», построенные из зыбких и вместе отчетливых плоскостей, где характер модели лишь обозначен традиционным сходством, но резко определен неповторимо индивидуальной ритмикой объемов, способом бытования материи на холсте.
' Импрессионисты писали кипение цвета на поверхности каменных стен, Ван Гог заставлял кипеть камень, Пикассо превращает мир в торжественную и призрачную окаменелость, точнее, в некое новое вещество, жест- кое, тяжелое, как свинец, и тускло-прозрачное, как пыльные стекла готических витражей. Именно из такого вещества, чудится, создана прославленная «Дама с веером» (1909, ГМИИ).
Внутри кубизма Пикассо прошел как бы «малый круг» Новейшего искусства: от едва ли не полной потери предмета (почти абстракции) к абсолютной материальности (почти поп-арт!). Размах воображения и усталость, быстро наступающая у Пикассо после увлечения любой пластической системой, заставили его еще в начале века смоделировать путь едва ли не всего столетия. Ему ли не знать цену формальным поискам, ему ли, с юности уже понявшему, как легко изобретать прием и как трудно творится искусство.
«Авиньонские девицы» — картина, открывшая этот «торжественный поворот к кубизму», задуманная скорее всего как изображение сцены в публичном доме на Авиньонской улице в Барселоне (отсюда окончательное название, сменившее первоначальное, звучавшее своеобразно — «Философический бордель»), стала своего рода мостом от голубого и розового периодов к сотворению новой эстетики. Первоначальный замысел был почти жанровым: среди действующих лиц должны были находиться и «клиенты» — студент и солдат, который и отдергивал занавеску. Естественно, что для картины, программной с точки зрения пластической философии, такой сюжет был слишком традиционным.
Занавес отодвигается неведомой рукою, скорее рукой самого Пикассо. Вечное у художника соприкосновение Страсти и Смерти оборачивается сосуществованием силы и оцепенелости. Сюжет еще остается в пространстве розового периода, состояние и пластический язык — принципиально новы и возвещают о появлении невиданных кодов нового века.
Касательно возникновения «кубистического видения», точнее, общего движения к этому видению, любопытно вспомнить свидетельство о том, что в парижском Осеннем салоне 1906 года, в зале Врубеля, почти всегда пустовавшем, «часами простаивал» Пабло Пикассо15. Такое внимание к никому во Франции не ведомому русскому художнику (его парижане вос-
П. Пикассо. Авиньонские девицы. 1907
принимали скорее как мастера, близкого к Моро, таинственного визионера) со стороны молодого, но уже прославившегося дерзкого потрясате- ля основ — несомненно, свидетельство возникновения нового диалога между Западом и Россией. Но еще более — интереса разных мастеров разных поколений к новым пластическим структурам, «кристаллам», к формообразующим приемам, не связанным с прямым подражанием природе.
Открытие «Авиньонских девиц» Пикассо теми зрителями, которые в самом деле нашли в себе мужество восхититься ими, затрагивало совершенно иные струны, чем даже искусство Матисса. Оно не возвращало в души утраченную гармонию, не радовало глаз, не тревожило сознание дерзостью непривычных, но восхитительных соцветий. Это был своего рода художественный электрошок, искусство взл'амывало эмоциональные защитные слои, напрямую взаимодействуя с болью усталого, депрессирован-
ного подсознания, говорило с человеком на языке, на котором он не решался еще говорить, о том, о чем он еще не отваживался думать.
Нельзя с угрюмой серьезностью видеть в метаниях совсем еще юного испанца, хмельного от собственного таланта, избытка жизненных сил, парижских успехов и самого Парижа, целенаправленный поиск формулы суперсовременного искусства.
Не стоит, однако, и пренебрегать возможностью разглядеть в этом взрыве горькой художественной фантазии, в этой игре форм, столь же циничной, беспощадной, сколь и болезненной, в этом стремлении дойти до сути предметов, фигур и самых корней искусства знамение времени, сконцентрированный до предела иероглиф нового пластического языка.
Если Сезанн, отказываясь от воздушной среды, создавал собственную живописно-пространственную плазму, то Пикассо сделал свою картину принципиально безвоздушной. Однако куски интенсивно окрашенного фона столь же плотны, как небо Сезанна, и играют столь же важную роль в организации пространства.
О красоте или уродстве авиньонских барышень рассуждать невозможно. У Пикассо явлены образы, в которых о подобных категориях не идет речь в принципе. Есть лишь некие знаки, сами строящие, точнее, маркирующие пространство и обозначающие свою привлекательность исключительно разыгрываемой пантомимой — в действии. Это некие более чем условные «маски масок», «знаки людей и жестов», театр гигантских марионеток, вовсе не претендующих на сходство с людьми, но способных смешно и страшно пародировать их, В картине — путь к видению изнутри этого тяжелого, жесткого, тревожного мира с собственными прерывистыми и неожиданными ритмами. Кубизм стремился увидеть мир именно «изнутри», расчленить его на простейшие «множители», взглянуть на предмет, свободно используя четвертое измерение — время, увидеть мир и частицу мира — предмет с разных сторон, во всем богатстве порождаемых ассоциаций (так, скрипка у Пикассо или Брака не столько объемное подобие предмета или даже его ограненная «кубистическая» объемная схема, сколько сумма ассоциаций — фактура деки, ритмы струн и нотных линеек е1с.).
Именно тогда появляется специфический ржавый, настойчивый, почти оглушающий, рвущий привычное пространство и по-своему строящий новое цвет. Именно тогда мир получает возможность увидеть свой образ словно разъятым на части, где куски реальности перемешаны с представлениями, воспоминаниями, ассоциациями, с фрагментами, рожденными фантазией, взглядом в сокровенные глубины сознания.
Грозная монотонность кубизма, угрюмая отвага, с которой Пикассо, Брак или Грис вглядываются в сокровенные глубины материи, его стремление разъять сущее, выявить его скрытые структуры, как на экране рентгеновского аппарата,— во всем этом несомненно присутствие времени, ощущающего близость крушения, решительного поворота, за которым неизбежны новые трагические прозрения, взыскующие и новой смелости взгляда. Вряд ли можно полагать случайностью, что написавший «Гернику» Пикассо был одним из творцов и недолгим, но истовым данником кубизма.
Можно сказать, что именно в кубизме осознание наступающей грозной эпохи впервые было выражено принципиально новым пластическим языком.
Пикассо волновало искусство глубокой древности, или «традиционное искусство» оставшихся на уровне первобытного мышления народов. Известно, что он живо интересовался доисторическим искусством, весной 1907 года видел африканскую скульптуру на выставке в Трокадеро, и прямое ее воздействие несомненно в двух правых фигурах картины «Авиньонские девицы», равно как левые фигуры обнаруживают сходство с любимыми художником иберийскими скульптурами.
Кубизм Пикассо — иными словами, новый, с болью и иронией рождающийся пластический код, таинственным образом резонирующий тревогам времени,— оказался своего рода «гремучей смесью», предельной, противоречивой и плодотворной концентрацией практически противоположных творческих интенций: именно в нем или через его посредство возникли и вошли в художественную практику, с одной стороны, игра, с другой — рациональный вариант абстракции (Пикассо называл свое искусство «га15оппаЫе» — разумным).
Сейфор, вероятно, был прав, видя в кубизме зарождение беспредметного искусства и утверждая, что кубисты «разрушили предмет и вновь его воссоздали, свободно пользуясь приемами живописи независимо от объективной действительности» и что они «открыли ненужность предмета»16. В «Авиньонских девицах» до привычных сегодня принципов кубизма было далеко. Но за внешним, фарсовым по первому впечатлению и брутальным, хотя и тягостно-прекрасным пластическим эффектом открывалась дорога не просто к кубизму, но и к новой живописи XX века.
В какой-то мере Пикассо реализует здесь стихотворный тезис Бодлера, сформулированный полувеком ранее: «Случаются действительно испорченные племена, / Чья красота неизвестна древним народам: / С лицами, истерзанными сердечными язвами, / Словно бы утверждающими красоту томления» (подстрочный перевод мой. — М. Г.).
Правда, Бодлер говорил лишь о выражении красивых, но омраченных горем лиц. Пикассо акцентирует уродство как выражение внутренней дисгармонии.
«Авиньонские девицы» — картина, чье эстетическое значение и даже просто художественное качество куда менее значимы, чем заложенная в ней программа, процесс образования «внутреннего глаза», «ради которого не жаль и ослепнуть»17.
«Обнаженные проблемы, белые числа на черной доске»18 — так определил «Авиньонских девиц» Андре Сальмон. Однако чрезвычайно существенно, что картина, давно уже признанная историей как решительный переворот в искусстве XX века, не была воспринята как нечто значительное самыми радикальными единомышленниками и друзьями Пикассо. Эта живопись, больше напоминавшая отражение деревянных фигур в расколотом зеркале троллей, была решительно лишена привлекательности. Не только Матисс (полагавший, что картина — нечто вроде
пародии на современное искусство), но и Брак, и даже Аполлинер, всегда готовый восхищаться самыми дерзкими экспериментами, были в недоумении и открыто выражали недовольство19. Тем не менее именно Брак, высказавшийся по поводу «Авиньонских девиц», что это «словно глотать бензин, чтобы плевать огнем»20, написал впоследствии целую серию пейзажей, в которых открыто использовались структуры, названные Матиссом «кубиками»...
Несомненно: кубизм в чистом виде, условно говоря, «кубизм Брака» (в 1908 году открылась первая персональная выставка Брака у Канвейлера, которую, как был уже случай упомянуть, часто полагают началом кубизма),— явление достаточно логичное и последовательное, и не просто потому, что Брак обладал
большей, чем Пикассо, цельностью и меньшей уравновешенностью. Брак был наделен совершенно особым чувством стиля и вкусом — качествами, которые часто огранивают масштабный талант, но редко приживаются в искусстве гения. Возможно, именно благодаря сочетанию смелости с гармонической умеренностью Брак и был приглашен Канвейлером (много позже там же выставлялся и продавался Хуан Грис). «Я создал кубизм, сам того не зная (запз 1е зауо1г)»21,— признавался художник.
Вероятно, именно эта серия Брака и пейзажи Пикассо, написанные летом
1909 года в Хорта-дель-Эбро и показанные затем у Воллара, утвердили кубизм как некую цельную пластическую систему. Во всяком случае, именно на рубеже 1900—1910-х годов можно уже говорить
о кубизме как о цельном и мощном течении.
Он развивается лавинообразно, как «изнутри», т. е. чисто пластически, являясь результатом сосредоточенных художественных поисков тех же Пикассо и Брака, так и среди их молодых адептов (Дюшан, Леже, Глез, Метценже, Пикабиа, Грис и др.), увлеченных не только практикой, но и теорией, интерпретацией, программой. Именно они совместно выставляются в Салоне независимых 1911 года, ведут дискуссии и вообще выступают в качестве жрецов и местоблюстителей нового направления.
«Аналитический» этап кубизма (1910—1912), последовавший за первым, «сезанновским», отмечен большей сухостью. Распластывая предмет по холсту, препарируя его и в него проникая, соединяя несоединимое — материальность, фрагменты и целое,
звуковые ассоциации, разновременные ракурсы,— и Пикассо, и его единомышленники прорываются в мир, где все предметы и все вещества обращаются в некую «праматерию», единую субстанцию грядущей абстрактной живописи.
Типичный парадокс Новейшего искусства: завершающий ку- бистический этап — «синтетический» (1912—1914),— все больше
1 приближаясь к абстракции, начинает использовать реальные коллажи и фактурные объемы. Возникает диалог между вполне конкретным и вполне абстрактным, поле напряжения, которое, по сути дела, определяет основные тенденции нашего века.
Ведь и Марсель Дюшан принадлежал отчасти ко «второй волне» кубистов, связанных с группой и выставкой «Золотое сечение» (Ьа8есйоп <1.’ог) или объединением «Пюто» 1912 года, основанным Жаком Виллоном. Дюшан, тогда буквально метавшийся между Сезанном, фовистами и кубизмом, уже выставил первый «геас1у тас!е»22 — велосипедное колесо (1913). Весьма знаменательно, что обращение к простому динамичному предмету тоже перекликается с идеями кубизма. Дюшан признавался в частном письме, что видел в движении колеса антипод «обычному движению человека вокруг рассматриваемого объекта»23. Множественность точек зрения меняющего свое место в пространстве зрителя подменяется движением колеса вокруг собственной оси. Предметный парафраз почти ушедшего от предмета живописного кубизма!
Тонкое наблюдение одного из участников движения определяет грань между обыденным представлением о геометрической сути Кубизма И реальной его пластической СТрук- X. Грис. Натюрморт с газетой. 1916 турой: «Картины сделаны с помощью простых планов, широких граней, как у кристаллов, при этом вершины и основания этих граней внезапно смазываются»24. Оно относится, впрочем, скорее к раннему периоду кубизма — «аналитическому». В пору «синтетического» кубизма (1912—1914) картина (в русле уже означенных Дюшаном «объектов») принимает в себя реальные предметы — вначале их изображения, т. е. иллюзию присутствия типографской надписи, словно бы не художником выполненной, а на самом деле сделанной кистью.
Затем возникает коллаж — «изображение изображения», где обрывок газеты играет самого себя, как актер без грима среди нарумяненных лицедеев. Обман зрения (1готре-ГоеП) перетекает в обман мысли ((тотре-Гезрт) и обратно, постоянная
подмена возвращает зрителя из пространства искусства в пространство игры...
В предыдущей главе упоминалось здание на Монмартре, прозванное «Бато-Лавуар» (плотомойня), там еще с 1904 года поселился Пикассо («Место встречи поэтов» — «Кепйех-уош с!е8 Роё!:е5» — было написано на двери его мастерской). Около этого времени — примерно с 1908 года — «Бато-Лавуар» становится центром движения кубистов. Там работают и бывают Пикассо, Брак, Грис, Аполлинер, Жакоб, Мари Лорансен, Гертруда Стайн, Ван Донген, поэт Андре Сальмон. Со временем завсегдатаями стали Леже, Делоне, Метценже, Глез, Пикабиа, Архипенко.
В отличие от фовизма, в сущности чуждавшегося деклараций и интерпретаций, кубизм был достаточно «вербализирован».
«Золотое сечение» (Ьа 8есПоп сГог) — журнал Пьера Дюмона — систематически поддерживая кубизм, о нем писали Сальмон, Жакоб, Аполлинер, издавший в 1913 году целый сборник «Художники-кубисты», а в 1920 году (когда течение в своем классическом виде себя почти вполне исчерпало) Канвейлер издал объемистый труд «Подъем кубизма». Главным же сочинением, при всех его спрямленных суждениях и некоторой схоластичности, стала известнейшая книга Глеза и Метценже «О кубизме» (Би СиЫзте) 1912 года, почти сразу же переведенная на русский язык.
Критика и более или менее серьезно настроенные зрители не столько восхищались кубизмом, сколько были увлечены и захвачены им. Революция видения, отдаленно, но точно созвучная меняющейся реальности, опирающаяся не только на интуицию, но и на аналитическое безжалостное мышление, искусство, устремленное вглубь, трогало, и тревожило, и завораживало даже самые скептические по отношению к Новому искусству умы. «Кризис живописи как бы ведет к выходу из физической, материальной плоти в иной, высший план»25 (Н. Бердяев).
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |