|
Именно поколение, знавшее (в той или иной мере) две войны, создало общественный вкус и саму культуру XX века.
Поколения, сформировавшиеся после этих войн, обременены памятью или страстью к ее отторжению, к забвению, что в равной степени порождает зависимость и несвободу. И надо полагать, что приверженность искусства XX столетия (особенно на его исходе) не столько глубокому самовыражению, сколько интеллектуальным игрищам и продуманной, настойчивой и суетной оригинальности, тоже возникла от той несвободы, которая толкала адептов сенсаций и художественной моды не к интимному процессу творчества, но к системе деклараций и настойчивому самоутверждению. Тем большей, филигранной осторожности и доказательности требуется от тех, кто пишет
о первой половине XX века с позиций науки и вкусов наступившего нового тысячелетия.
В начале XX века совершаются первые и осторожные шаги русской культуры на пути интеграции в культуру западноевропейскую.
Русская живопись, пресыщенная повествовательностью, традиционной совестливостью, сделала мощный рывок в сторону авангардного негативизма. Рывок куда более резкий, чем на Западе, поскольку там путь от импрессионизма, Сезанна, Ван Гога, «Наби» к фовизму, кубизму и далее полной беспредметности был куда более постепенным и последовательным. Русские меценаты (Морозов, Щукин), составлявшие коллекции картин самых радикальных французских мастеров, Дягилев с его «Русскими сезонами» также способствовали переменам в «культурной геополитике».
Прежде русская культура с ее настойчивым ригоризмом и ли- тературоцентризмом отдавала предпочтение социальным и этическим ценностям. Развитие символизма и его пластического языка (стиль модерн), архитектура модерна с его настойчивым стремлением к синтезу искусств (в Москве осенью 1902 года открыта была большая выставка «архитектуры и художественной промышленности нового стиля», где представлены были и иностранные мастера), вообще активный рост синтетизма (и просто эстетизма) в русском искусстве, ослабление профетических страстей стали важной вехой на пути движения к интернациональной системе ценностей.
Сближение русской культуры с западной было, конечно, лишь частью глобального интеграционного процесса, ведущего к размыванию границ национальных школ. Они оставались и остаются, разумеется, но множество деятелей искусства переносят уже с начала XX века процесс своего творчества в иную национальную среду.
Революция, затем становление тоталитарных режимов в СССР, нацистской Германии и фашистской Италии способствуют массовой эмиграции — И. Бунин, В. Набоков, М. Шагал, В. Кандинский, Т. Манн, Л. Фейхтвангер, всех не перечесть. Особый феномен XX века — литература, обретающая второй язык (Уайльд, Набоков).
Все это помогает, разумеется, и становлению мощных транснациональных течений, выходящих за пределы одной страны (в первой четверти века особенно ярко и декларативно это сказалось на примере дадаизма — см. ниже). Движение культуры именно с начала 1900-х годов можно естественным образом рассматривать как явление в большой мере транснациональное.
Следует, однако, иметь в виду, что историческая оценка периода и его самосознание обычно рознятся. На рубеже столетий и в начале XX века эта разница принципиальна.
Культура той поры, воспринимаемая сейчас как романтический, блестящий и в высшей степени плодотворный период, период взлета, новых исканий, дерзких новаций, становления невиданных художественных систем и теорий, зарождения и бурного развития авангарда, вовсе не ощущалась современниками как счастливая, светлая или даже просто прогрессивная эпоха.
МОДЕРНИЗМ. Искусство первой половины XX века
Именно тогда появилось слово «йёсайепсе»[2] — «декаданс» (упадок) как термин самоидентификации культуры и всего жизненного уклада, включая нравы и общественный вкус. Изыск соседствовал с откровенной банальностью, новаторы возвращались к классике, стилизация казалась простотой, естественность — манерностью. Либеральный читатель и зритель ощущал время как глубокий упадок, сами деятели искусства его бранили и одновременно им наслаждались. Панно Климта, написанные в 1903 году для Венского университета (не сохранились), имели большой успех, но были убраны «за порнографию», а художник подвергся судебному преследованию. История повторяется со столь же изощренным рисовальщиком и живописцем Эгоном Шиле — в 1912 году он проводит месяц в тюрьме «за порнографию». Обыватели ощущали опасность в этих художниках — не столько, разумеется, из-за их действительных недостатков (претенциозности, размытости вкуса), сколько из-за обнаженной душевной напряженности и открытого стремления к индивидуальному выражению интимных переживаний.
Прежние идеалы исчезали, новые казались опасными и разрушительными, и за дымящимися руинами прежних художественных иллюзий едва ли различались новые вершины. Несомненным было лишь осознание тления, разочарования, конца.
«Резкое расхождение прошлого и настоящего — характерный признак нашего времени, объясняющий тревогу в душе нашего современника. Мы чувствуем, что вдруг оказались на земле в одиночестве, что мертвые умерли не в шутку, а по-настоящему, что они уже никак не могут помочь нам»2 (X. Ортега-и-Гасет, 1930).
Поздняя проза Толстого и Чехова исполнена горечи и разочарования в этических и социальных идеалах уходящего столетия. Т. Манн в раннем романе «Будденброки» искусно показывает гибель духовного начала в среде немецкого респектабельного филистерства, А. Франс в «Острове пингвинов» с отстраненным ледяным блеском превращает в трагикомедию саму историю Франции, обычно рассматривавшуюся если и не романтически, то с долей национальной гордости.
Новым нередко представлялось, да и было, противоположное — Чехов и Хлебников, Пруст и Аполлинер, А. Жид и Стрин- дберг, Д’Аннунцио и А. Франс, Бунин и Блок. То же и в театре: Театр Антуана и Московский художественный с их культом документальной бытовой подлинности так же спорили с театральной академической условностью, как и сверхформальный театр Вс. Мейерхольда, при этом Станиславский приглашал в Москву Гордона Крэга для постановки и оформления «Гамлета».
Стремление радикально мыслящих художников нового поколения ценить только «современное», их отказ от традиции снижали роль не только прошлого, но и будущего, делая его словно бы разгаданной частью сегодняшней реальности.
Многое воспринималось искусством рубежа веков прежде всего как нечто пусть и прекрасное по-своему, но соединенное с распадом, безнравственностью, даже уродством. Тенденция имела давние корни: знаменитые стихи Бодлера «Падаль» (11пе СЬаго^пе) (ок. 1843) еще в середине миновавшего столетия утверждали эстетику, независимую от реальности, красоту, оторванную от сути события или предмета. Это позднее нашло развитие у П. Верлена, А. Рембо.
Для многих писателей новых поколений наступившего века подобное становилось нормой, и творчество их
э. Гимар. Вход в метро. Париж. 1900. заметно колебало не только привыч-
Фотография ную иерархию моральных ценностей,
но и привычные литературные формы.
Появление в 1902 году книги влиятельного итальянского философа Бенедетто Кроче «Эстетика как наука о выражении и общая лингвистика», где обосновывалась доминанта экспрессии, художественности над копированием действительности, подводило итоги минувших достижений в искусстве и утверждало необходимость формального поиска.
Андре Жид, заявивший уже названием своего нашумевшего романа «Имморалист» (1903) отказ от нормативных этических понятий, вводит в культурный обиход принципиально нового, холодно рефлектирующего героя и нового рассказчика, не сочувствующего и не обвиняющего, но лишь фиксирующего приметы людей и времени, стремящегося, по словам самого автора, «оттолкнуть от себя культуру, приличие, нравственность». В этом отношении герой Жида близок персонажам А. Жарри («Сверхмужчина», 1902) и даже Томмазо Маринетти. Поэзия Г. Аполлинера завораживала не только трагической мощью и философичностью, но и дерзким экспериментом, связанным с поисками кубистов и футуристов, даже созданием стихов-изображений («Каллиграммы», 1918), вошедших в эстетику дадаизма.
В русской литературе трагизм, ощущение близких и опасных перемен реализуются по-разному — от мучительных предчувствий раннего Бунина, воплощенных в блестящей, сухо живописной, но традиционной прозе, от вполне «разночинных», но мастерски и психологично написанных лучших рассказов Куприна — до инфернальных фантазий Леонида Андреева. И все же в прозе — и в России, и на Западе — мощь традиций минувшего века по-прежнему во многом доминировала. Последние публикации Л. Толстого, масштабные и глубокие произведения Т. Манна,
М. Горького, Дж. Голсуорси, Дж. Лондона и Р. Роллана — все это способствовало устойчивости высокой и в значительной мере традиционной прозы. Даже самый отважный эксперимент в литературе 1920-х— Гессе, Кафка, Джойс — основан на достижениях прозы именно классического толка.
Поэзия отличалась большей радикальностью. Новые ритмы и системы метафор, неологизмы, поиски принципиально нового языка (Аполлинер, Крученых,
Маяковский, Хлебников) во многом сближали поэтов с художниками авангарда. Достаточно напомнить о выступлениях Аполлинера вместе с кубистами,
0 совместных акциях отечественных поэтов с художниками-футуристами. В этом смысле Жерар де Нерваль, в угоду собственным причудам прогуливавший в Пале- Рояле ручного омара на лиловой ленте, был предшественником и близким родственником будетлян с деревянными ложками в петлицах.
Но конечно, более всего зримо и заметно авангард как центральное явление художественной культуры 1900-х годов заявлял
о себе в пластических искусствах.
Выставочная деятельность была тогда и бурной, и сенсационной. Символично: с ней были связаны многие принципиальные события в архитектуре рубежа веков, а стало быть, и изменение среды обитания, как художественной, эмоциональной, так и чисто бытовой. Век «открылся» Всемирной выставкой 1900 года. Тогда же вводится в эксплуатацию парижское метро, оформленное Э. Гимаром, что тоже, несомненно, стало заметной художественной акцией, недаром стиль ар нуво, который в России называют модерн, во Франции нередко именуют «стиль метро».
Городское пространство второй половины XIX века менялось решительно и резко. Новые технические возможности, открытые инженерной мыслью XIX столетия, сделали реальными принципиально новые архитектурные решения. Развитие строительного искусства в Англии, США и иных странах отчасти опережало Францию, но за ее пределами было не так заметно и сильнее интегрировано в обще культурный процесс (прологом
1 истории новой архитектурной стратегии справедливо считают | османовскую перепланировку Парижа, конструкции оранжерей, I знаменитого зала библиотеки Св. Женевьевы, построенного Анри Лабрустом в Париже в 1850 году). «К&к только мы обратим-
I ся к новым материалам, которыми снабжает нас современная
К «ИСКУССТВО МОДЕРНИЗМА». ИСТОКИ, СРЕДА ОБИТАНИЯ
индустрия, возникнет новая современная архитектура. Применение железа сделает возможным и вызовет к жизни множество новых форм, подобных тем, какие мы видим в зданиях вокзалов, висячих мостах и сводчатых покрытиях зимних садов»3,— писал Готье именно в 1850 году.
Символом новой архитектуры традиционно считался знаменитый лондонский Хрустальный дворец («Кристалл-палас»), построенный архитектором Джозефом Пакстоном в 1851 году без использования камня, кирпича или дерева только из железа и стекла и предназначенный для первой Всемирной выставки. Новые возможности металлических конструкций, рождаемые технической отвагой зодчих, открывающих новый век, точно соответствовали прагматическим нуждам времени, его новому размаху и совершенно непривычной социальной ориентированности.
В этом отношении этапной была и постройка в 1876 году Г. Эйфелем и Л. А. Буало здания знаменитого универмага «Бон- Марше» (по сути своей торговые залы являют собой тоже вариант залов экспозиционных). Это была новая философия архитектуры, связанная с новой философией потребления. «Дворы, превращенные в залы, были щедро застеклены. С нижнего этажа поднимались железные лестницы, а в верхнем, с одной стороны на другую, были перекинуты железные мостики. Архитектор, молодой человек, влюбленный во всякую новизну... использовал камень только в подвалах и для столбов, весь же остов сконструировал из железа, подперев колоннами сеть балок и перекрытий. <...> Всюду было очень просторно; воздух и свет имели сюда свободный доступ, публика беспрепятственно двигалась под смелыми взлетами далеко раскинутых ферм. Это был храм современной торговли, легкий и основательный...»4 — писал Золя о тревожной поэзии новых универсальных магазинов (его «Аи ВопЬеиг <1е5 Оашез» — обобщенный типологический портрет реально существовавших «Лувра», «Бон-Марше» и других гигантов новой коммерции). В начале века в Брюсселе был воздвигнут огромный магазин «Инновасьон» (В. Орта, 1901), а чуть позднее на берегу Сены поднялся эффектный корпус универмага «Самаритен» (Ф. Журден, 1905).
Пространственные и конструктивные решения вокзалов, ставших обрамлением и средой обитания новых представлений
К. Моне. Вокзал Сен-Лазар. 1877 |
о движении, скорости, стремительном преодолении расстояний, значении машины и ее необычной эстетики, примыкают к новой архитектуре если и не своим художественным значением, то эмоциональной настроенностью. Недаром вокзал Сен-Лазар вдохновил сначала Моне на целую серию полотен (1877), почти тогда же — Мане, а затем (и отчасти посредством его картин) и Золя («Человек-зверь», 1890) на, соответственно, лирическое и дра- [ матическое, но в обоих случаях новое и тонко-художественное [ восприятие этой невиданной прежде реальности.
Металл, скорость, пар, стекло, стремительное движение, непривычно быстрое преодоление прежде огромного простран- [ ства. «О чем — машин немолчный скрежет?» — этот отторгающий | индустриальную цивилизацию вопрос А. Блока прозвучит еще не скоро. Во Франции новая реальность вызывает восторжен- I ное любопытство. «Машина и роль, которую она играет в пей- [ заже,— разве этого не довольно для картины»5,— писал Шан- флери в 1861 году. Спустя 16 лет Золя в своем отзыве о «Вокза- I лах» Моне почти повторит эти слова: «Моне выставил в этом: году интерьеры гигантских ($ирегЪе$) вокзалов. Там слышен гул) врывающихся в них поездов, там видны огромные клубы дыма, поднимающиеся к просторным сводам. Вот что такое живо- I пись сегодня... Наши художники должны отыскать поэзию вок-
Ч |
залов, как их отцы открывали красоту полей и ручьев»6. Вокзалы входили в литературу и живопись, еще не получив своего
I..ИСКУССТВО МОДЕРНИЗМА». ИСТОКИ, СРЕДА ОБИТАНИЯ
Г. Эйфель. Эйфелева башня. Фотография Ж. Крулл. Эйфелева башня. 1926—1927 |
окончательного архитектурного оформления7: и Э. Мане, и К. Моне писали просто станцию — платформы, навесы, железнодорожные пути, врывавшиеся в Париж из-под Батиньольского туннеля и Европейского моста. Архитектура вокзалов рождалась одновременно с их утверждением в художественном сознании.
Искусство рубежа веков с интересом принимает новое архитектурное и промышленное пространство, новые ритмы и открытия.
Сюжет с неприятием и последующим признанием Эйфелевой башни (1889) давно стал общим местом: против ее постройки выступали Леконт де Лиль, Шарль Гарнье, Мопассан, Дюма-сын (глумились позднее и над гимаровскими входами в метро). Париж со времен перестроек барона Османа приобрел заслуженную репутацию градостроительной отваги и той архитектурной решительности, без которой он не стал бы самим собой. Однако сооружение трехсотметровой вертикали, к тому же лишенной реальной практической пользы и традиционных элементов «архитектурной красоты», башни, грозившей изменить сам образ столицы, взять на себя функцию ее зрительной доминанты, привело в смятение даже радетелей новизны.
Построенная к Всемирной выставке 1890 года как временное сооружение, долженствующее продемонстрировать достижения архитектурной мысли и новейших инженерных возможностей,
башня стала памятником началу Новейшей архитектуры, силе интеллекта и устремленности в будущее. Открытость и логика конструкции, ощущение совершенной функциональности, соединенное со скромной «машинной» орнаментикой, ассоциирующейся сегодня с первыми иллюстрациями к Жюлю Верну, восхитительное единство стиля, ощутимое повсюду — от размаха устоев до лифтовых механизмов и заклепок,— все это придает сооружению некую вечную значительность. Она утвердилась на Марсовом поле легко и точно, заняв словно бы от века предназначенное ей место, убедив вскоре всех, что Париж без нее совершенно немыслим.
Нет сомнения в том, что башня решительно изменила эмоциональное, эстетическое и просто художественное пространство Парижа. Сам феерический процесс ее возведения был чем-то вроде (используя современную терминологию) художественной акции. Он длился два года, привлекал толпы любопытных, и прогулки на Марсовом поле вошли в моду. А после окончания постройки столица стала иной — Эйфелева башня, независимо от того, вызывала она хвалу или хулу, воздействовала на воображение: те, кто I смог взглянуть на город с высоты трехсот метров, перемести- [ лись в совершенно иное изме- | рение.
Эйфелева башня явила парадоксальный синтез совершен- I ного математического расчета К со стилистикой ар нуво, который маркировал устремленную в будущее постройку прелест- I ным колоритом Гш с!е $1ёс1е. Лю- I бопытно при этом, что желез- I ные дороги и вокзалы были опоэтизированы Эдуардом Мане I и импрессионистами, но Эйфелева башня вошла в искусство, ког- I да живопись подходила к абстракции (из классиков XIX века ее I писал, и то как часть дальнего фона, лишь Писсарро), а в ли-
I тературе ее восславили Аполлинер и Кокто.
Можно лишь восхищаться улыбкой истории, которая пода- Врила XX веку музей XIX века (Музей д’Орсе), устроенный в зда- Внии вокзала. Картины Моне и Мане обрели достойное место под
1..ИСКУССТВО МОДЕРНИЗМА». ИСТОКИ, СРЕДА ОБИТАНИЯ
сводами дебаркадера из стекла и металла, построенного Лалу на излете прошлого столетия и так напоминающего обессмерченный ими Сен-Лазар...
Ас 1901 года на экраны выходят первые научно-фантастические фильмы, в частности знаменитая (хотя длившаяся только 16 минут) картина Ж. Ме- льеса «Полет на Луну» (1902).
Как было уже замечено, значительные события в архитектуре начала столетия происходили не только во Франции, более того, масштабные здания (отнюдь не рекламного толка), по-своему определяющие время и удачно использующие свободное манипулирование новыми конструктивными возможностями для реализации несколько иррационального пространства в духе ар нуво или, точнее, югендстиля, появляются в Германии (Драматический театр в Мюнхене, Р. Римершмид, 1901). Неизвестные прежде строительные технологии открывают колоссальные возможности и свободной стилизации: так, голландский архитектор X. П. Бер- лаге сочетает простоту современной конструкции с элементами романского стиля (Биржа в Амстердаме, 1904), а П. Абади скрывает металлический каркас за впечатляющей «романской» громадой Сакре-Кёр (1876—1919). О. Перре эффектно соединял в своих парижских постройках (жилые дома, гаражи, особняки) новейшие технологии со свободной планировкой и элементами «индивидуализированного» классицизма.
В начале столетия в США и Европе привлекают всеобщее внимание постройки Ф. Л. Райта, совершенно по-новому решавшего отношения архитектуры и природы и сделавшего решительный шаг в направлении простоты и функциональности форм.
Однако одновременно в художественном мире торжествует ар нуво. На Международной выставке декоративного искусства в Турине царствовала именно эта тенденция. Энергичная и вместе томная фантазия ван де Велде, основавшего знаменитую Веймарскую школу художественного ремесла, автора сухо и изысканно прорисованных интерьеров, мебели, утвари, созда
ла и сделала модной особую среду обитания, соединяющую дерзкую функциональность с почти интимной, даже болезненной утонченностью.
Влияние ван де Велде было тем более велико, что он опубликовал в 1902 году теоретическую работу «Линия», где создал собственную пластическую программу нового искусства. Утверждая, что линия «вносит силу и энергию в то, что очерчивает», автор наметил не только движение своего творчества, но и некие общие тенденции XX столетия.
В начале века архитектура впервые вступает в диалог с другими видами изобразительного искусства не только как зодчество, но и как иной технический мир, с невиданными ритмами, мощью могущественных механизмов, мир почти фантастический, таинственный, связанный скорее с наукой, техникой, ма- шинерией, нежели с эстетикой.
Именно архитектура начала века определила это движение — от Гимара и Корбюзье к предвоенным достижениям, к созданию новой среды обитания людей и их художественной культуры.
Знаменитая Галерея машин на выставке 1900 года (архитектор Ф. Дютер, инженер Контамен) с колоссальными для времени пролетами и несущими арками, сужающимися книзу, входила в сознание вместе с ее фантастическими экспонатами, невиданными механизмами, которые в скором будущем станут вдохновлять Леже и других конструктивистов.
Правда, Большой — именно в нем была открыта знаменитая | ретроспектива Сезанна (1907) — и Малый дворцы (оба построены Ш. Жиро), выходящие торцами на авеню Елисейских полей
и, также, как Эйфелева башня, представлявшие собою часть той же выставки и построенные по новейшим инженерным разработкам, вошли, скорее в силу откровенной, хотя и масштабной, впечатляющей эклектичности, в структуру Парижа уходящего века.
Для художников наступающего XX столетия выставка 1900 года с ее колоссальными художественными разделами стала примерно тем же, чем была для импрессионистов и их современников Всемирная выставка 1855 года, когда на ней знакомился с шедеврами французского искусства будущий патриарх импрессионизма Камиль Писсарро8.
Осознание искусством самого себя, его, по современной терминологии, «самоидентификация» в 1900 году имела огромное влияние на судьбу культуры будущего. Ни разу еще век не начинал историю своего искусства со столь полного и подробного знакомства с его прошлым. Колоссальная экспозиция «Искусство Франции с 1789 по 1900 год»9 в Большом дворце была не только чрезвычайно масштабной, но и вполне объективной. На второй план были отодвинуты (но отнюдь не забыты) прежде
I. 'ИСКУССТВО МОДЕРНИЗМА». ИСТОКИ, СРЕДА ОБИТАНИЯ
всесильные гранды салонов — Кутюр, Кабанель, Мейссонье, Деларош. Не только качеством, но и числом работ на выставке первенствовали истинные мастера — Давид, Энгр, Жерико, Делакруа, Домье, Курбе, Коро, Мане и Дега, импрессионисты. Правда, Сезанн и Гоген были представлены мало, Ван Гога, Сёра и Синьяка не было вовсе. Тем не менее всем было уже очевидно: это дело ближайшего времени.
Так и произошло: грандиозные ретроспективы Гогена (1903) и Сезанна (1904, 1907) стали сенсациями и естественным образом продолжили в зрительском сознании выставку 1900 года. И несомненно стали дорогой в Новейшее время.
П. Пикассо. Портрет Воллара. 1910 События В художественной
жизни происходили с ошеломительной интенсивностью, перемены становились все более решительными. Еще в 1884 году Редон и пуантилисты основали Салон независимых, где в начале века были показаны ретроспективы Тулуз-Лотрека, Ван Гога, где показывали свои картины будущие фовисты.
Почти через двадцать лет, в 1903 году, архитектор Журден вместе с тем же Редоном, Ренуаром и другими основал Осенний салон, выставочную организацию более широкую — там кроме живописи и скульптуры демонстрировались прикладное искусство, архитектурные проекты, устраивались музыкальные и литературные вечера, — однако и менее либеральную: в отличие от Салона независимых здесь было жюри (с постоянно меняющимся составом), что избавляло выставку от непрофессиональных и слабых работ.
Эти салоны — Независимых (он открывался весной) и Осенний — постепенно вытесняли на второй план официальные выставки и знаменовали утверждение в общественном сознании дискуссионного, новаторского искусства как доминанты культурной жизни.
Не меньшее значение, чем грандиозные периодические экспозиции, играли выставки, персональные и групповые, даже отдельные произведения (масштаба полотна Матисса «Роскошь,
покой и наслаждение»), возможно, и манифесты или картины, являющие собою вариант манифеста, вроде «Авиньонских девиц» Пикассо.
Монмартр и Монпарнас: от «Бато-Лавуар»[3] до «Улья». Как известно, транснациональная культура той поры имела свой центр в Париже — зто единственное место, где встречаются представители практически всех наций и школ. Традиции и еще работающие в начале века классики века минувшего (Золя, Дега, Моне), масштабные' ретроспективы великих преобразователей живописи, несчетное число выставок, имеющая давние корни жизнь артистических кафе, ставших настоящими клубами новейшего искусства; единственный пока музей современной живописи, открытый тогда в Люксембургском дворце10, да и сам великолепный Лувр, чуткие галеристы-маршаны, способные на риск для открытия нового непривычного таланта, ждущая новаций и готовая к ним критика и публика, традиции высокой художественной критики от Бодлера и Малларме, присутствие в художественной жизни литераторов-ценителей, наконец, бессмертная привлекательность самого города, вырастившего импрессионистов — символ творческой свободы Нового времени, — все это делало французскую столицу питательной кипучей средой, концентрированной интеллектуальной обителью будущего авангарда.
В Париже перед Первой мировой войной бывают, живут и работают литераторы и художники из разных стран: испанцы Гонсалес, Ортис де Зарате, Пикассо и Грис, поляки Дуниковский и Аполлинер, болгарин Паскин, румын Брынкуши (Бранкузи), японец Фужита, из России приезжают Эренбург, Шагал, Шаршун, Гончарова, Ларионов, Экстер, Ба- ранов-Россине, Васильева, Сутин, Осип Цадкин (Задкин), Архипенко, из Италии — Модильяни и Северини, из США — Гертруда Стайн и живописец Марин, из Германии — Рильке, готовивший монографию о Родене. Артистический Париж невелик, чаще всего встречаются они на Монпарнасе — там же их французские коллеги: Жакоб, Сандрар, поэт, режиссер и рисо-, вальщик Кокто, художники Делоне, Брак, Глез, Метценже, Мари Лорансен и множество других — то пестрое и одаренное сообщество, что получило определение «Парижская школа»11. (Процесс, однако, не ограничивался тяготением к Парижу. Дюшан и Вебер уезжают в США, Хемингуэй живет и
работает не только в Париже, но и в Испании, конец жизни — на Кубе, Кандинский — в Германии.)
Там, на Монпарнасе, и на юг от него — в Данцигском тупике — знаменитый «Улей» (1_а РисИе). Дешевизна ателье в этом огромном ковчеге, построенном из фрагментов выставочных павильонов сердобольным скульптором Буше специально, чтобы помочь нищим талантам, привлекла туда в ту пору многих из тех, кто составит вскоре славу Парижской школы. За Монпарнасом и «Русская академия» Марии Васильевой на авеню дю Мэн, там живет Модильяни, неподалеку студия Цадкина, квартира Гертруды Стайн на улице Флерюс.
Впрочем, свое значение сохранял и Монмартр. На улице Равиньян — диковинное сооружение «Бато-Лавуар», барак (состоящий, как говорили, «из чердаков и погребов»), где в такой же оптимистической бедности, как в «Улье», живут и работают художники — Пикассо, Грис, Ван Донген, литераторы Сальмон и Жакоб, куда заходят Матисс, Брак, Модильяни, Дюфи, Аполлинер, Гертруда Стайн. В так называемой Вилле Гельма на бульваре Кпиши жили Брак, Дюфи (там он занимался печатаньем по ткани), Сюзанна Валадон (натурщица, художница, мать тогда еще совсем молодого Мориса Утрилло, редко бывавшего среди своих собратьев), у входа в «Мулен-Руж» еще висели афиши Лотрека, так любившего его актрис, неподалеку в доме на том же бульваре покончил с собой друг Пикассо Касагемас, а позднее в кафе «Веплер» наблюдал Париж Бато-Лавуар. Фотография Генри Миллер...
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |