|
Пример со «святым Гинефором» поражает не только как свидетельство о наличии мощного языческого пласта в крестьянском сознании. Перед нами язычество именно глубоко первобытное. Ничего подобного почитанию животного не обнаружить уже в Античности. Древний грек очень хорошо знал то, что «забыл» или так и не узнал средневековый крестьянин: животное стоит ниже человека, божественность, помимо богов, может быть присуща одним людям.
Ввиду наличия в ней крестьянской субкультуры средневековой культуре было присуще очень глубокое и резко выраженное противоречие. На одном, верхнем полюсе она преодолела язычество, ей открылась реальность несравненно более высокого порядка, чем античной культуре. На другом же, нижнем полюсе средневековая культура осталась или опустилась ниже своей предшественницы. Между тем, «верх» и «низ» средневековой культуры не только образовывали ее полюса и несовместимые уровни, они еще и взаимодействовали. Это можно проследить уже на примере с тем же Гинефором. Конечно же, почитание реального святого, если оно действительно носит христианский характер, не имеет ничего общего с поклонением животному. В нашем же случае почитание святого и поклонение животному совмещается таким образом, что, оставаясь по своей сути чисто языческим, приобретает христианские формы. Иначе в Средние Века и быть не могло, так как крестьянство в еще меньшей степени, чем бюргерство, было внутренне самостоятельным. Свою культуру оно могло создавать не на ее постоянной основе, а лишь ассимилируя и адаптируя к себе христианские обряды и смыслы. Нечто подобное происходило даже в рыцарской культуре, которая христианизировала свои исконно германско-героические начала и вместе с тем возвеличивала и героизировала христианство.
В своей ассимиляции и адаптации христианства крестьянство проявляло себя детски беспомощно, упрощая и огрубляя во многом недоступное ему вероучение и церковную жизнь. Но при всей своей беспомощности крестьянская культура оказалась и очень устойчивой и влиятельной. Что касается ее устойчивости, то она заключалась не только в том, что крестьянская культура просуществовала с минимальными изменениями все Средневековье. Она его намного пережила. Когда в Европе расцвело Возрождение, произошла Реформация, а затем на смену им пришло Новое Время, крестьянскую культуру это почти не затронуло. Она сохраняла все ту же систему смыслов и образов, те же формы своего проявления в большинстве западных стран. Современные французские историки, например, убедительно продемонстрировали, что во французской глубинке крестьянская культура почти неизменно просуществовала вплоть до буржуазной революции 1789-1793 гг.
Влиятельность крестьянской культуры обнаруживается в ее невольной, но от этого не менее успешной экспансии за свои крестьянские пределы. Не случайно, что исследователи Средневековья, как правило, предпочитают говорить не о крестьянской, а о народной, или низовой, культуре, Понятие народной культуры в настоящем случае вряд ли уместно и конструктивно ввиду крайней неопределенности и размытости смыслов слова «народ». А вот
о низовой культуре применительно к Средневековью говорить более оправданно, если, конечно, в это словосочетание не вкладывать ничего уничижительного. Рискуя выпасть из традиции изучения Средних Веков, низовую культуру можно определить как ту же в своей основе крестьянскую, но вышедшую за пределы крестьянского сословия. Действительно, низовая культура, оставаясь в своей основе крестьянской, представляла собой не столько область или сферу средневековой культуры, сколько ее сквозную реальность или срез. Прежде всего и во всей своей полноте она присуща крестьянству, но также и бюргерству и даже рыцарству и духовенству. Представители этих трех сословий, разумеется, не были людьми прежде всего н преимущественно низовой культуры. Она проявлялась, выходила на поверхность в определенных жизненных обстоятельствах, с тем чтобы потом быть вытесненной своей субкультурой или христианством. На первый взгляд, наименее восприимчивым к низовой культуре должно было быть духовенство. Оно неустанно боролось словом и делом против всякого рода проявлений язычества. К тому же именно клирики и монахи были самым образованным сословием на протяжении всех Средних Веков. Они получал# образование в школах при монастырях, а позднее и в университетах. Совсем неграмотные священники всё/ таки были редкостью. Но, с другой стороны, духовенство было очень неоднородно по своему социальному положению. Самый широкий его слой составляли приходские священники, которые проживали в небольших деревнях и местечках и вели образ жизни, не так уж сильно отличающийся от крестьянского. У этих священников было свое, наподобие крестьянского, хозяйство, зависевшее от урожая не многим менее, чем у крестьян. Они не могли в своей пастырской деятельности не учитывать насущных нужд своей паствы, всего ее образа жизни. В результате невольно и исподволь приходские священники частично окрестьянивались, в какой-то мере становились священниками-крестьянами.
Когда такой священник стремился помочь крестьянам своего прихода, для него естественным было сотворить молитву на урожай наподобие нижеследующей и научить ей прихожан: «Господи святый, Отче всемогущий, Боже вечный, сотворивший небеса и твердь, море и все прочее, молим Тебя: благослови и освяти новый урожай и приумножь его для нас, наполни амбары наши хлебом и вином, дабы мы могли в радости вознести Тебе, всемогущему Богу, наши хвалы и благодеяния».
В этой молитве ни содержательно, ни по тону ничего не выходит за рамки вероучения. Однако подобными молитвами дело не ограничивалось. Скажем, существовали еще специальные формулы освящения овса и овощей, формулы заклятия сорняков, уже внешне и формально отличные от магических. Далее идут такие вещи, как исцеление скота маслом из лампады перед иконой святого Стефана. Им смазывали лбы и спины животных. Особый эффект приписывался воде и соли, получившим благословение священника. Особая статья — покровительство святых скоту. О нем заботились св. Власий, св. Стефан, св. Антоний, св. Элигий и т. д. Причем каждому святому были подведомственны строго определенные виды скота. Например, св. Антонию — свиньи, а св. Элигию — кони.
По поводу того, насколько соответствует христианскому вероучению такое внедрение христианских реалий в различные области и детали крестьянского быта, вряд ли существует однозначный ответ. С одной стороны, почему бы, в самом деле, не просить у Бога и святых помощи в нелегких крестьянских делах, привлекая для этого священника. Как-никак речь идет вовсе не о каких-то досужих и необязательных вещах. Жизнь крестьянина — это непрерывная борьба за существование, нередко для него становился актуальным вопрос выживания. Но, с другой стороны, в непрерывной соотнесенности крестьянина с силами сакрального мира четко просматривается их включенность в ритуал, почти растворенность в нем. Христианство же требует от человека личностного самоопределения. Бог Сам личность и видит ее в Своем образе и подобии — человеке. У крестьян в силу их положения, заданных им рамок существования мало что стимулирует развитие личностного начала, и они легко сводят Бога и святых до своего полупервобытного уровня. В их представлении они начинают играть роль языческих богов: святые — более или менее второстепенных, Христос — верховного божества. Но этим дело Hei ограничивается. Моменты глубочайшей архаики крестьянской культуры толкают ее к смешению того, что было расчленено еще в первобытности. Речь идет о слабом различении, а иногда и его отсутствии, сакральнокосмических и сакрально-хаотических сил. В результате «боги»-святые, а иногда и сам «верховный бог» — Христос, могли приобретать демонические черты. Соответственно, к ним обращались, исходя из предпосылки магического ритуала, а не религиозного, пускай и языческого, действия. В эти ритуалы включались и священники.
Для них первостепенно важным было часто увести крестьян от чистопородного язычества, наполнить.моменты языческого ритуала христианским смыслом. Но результат усилий священников был двусмысленным. Своей борьбой с язычеством они в чем-то способствовали возникновению «народного христианства», его включению в низовую культуру. Все-таки масло из лампады перед иконой св. Стефана давал священник, святую воду с солью тоже освящал он и т. д. И тут уже не разберешь, где в низовой культуре вклад священника, а где он спасал от грубейшего язычества то, что можно было спасти. Так, прямой обязанностью священника было освящать и воцерковлять основные вехи жизненного цикла крестьянина: рождение, брак, смерть. При рождении он крестил младенца, в браке венчал молодоженов, перед смертью причащал и исповедовал, после смерти отпевал. Кажется, чего еще ожидать от священника. Конечно, нечего, если священник служит в среде просвещенных, чуждых язычеству людей. Но в крестьянской среде он замещал собой непременную для первобытной общины фигуру жреца. Жрец же именно как жрец совмещал в себе помимо священника еще и врача и учителя. Поэтому и к священнику крестьяне 1 шли, как к врачу и учителю. Когда это была роженица, он не просто молился или увещевал ее. Священник мог надеть на мучающуюся родами женщину пояс. Затем этим поясом ' обвязывался колокол и им трижды звонили. Считалось, что облегчение родовых мук роженице обеспечено. Должен сработать исходный первобытный принцип, общий как для религии, так и для магии: подобное вызывает подобное. Обвязав поясом роженицы колокол,
I его уподобляли, отождествляли с материнской утробой. Когда же в колокол звонили, изда- ваемый им звук отождествлялся с появлением на свет младенца. Колокол рождал звук, так же как и мать рожает дитя.
Подобного рода языческими в своей основе и лишь слегка переиначенными в сторону христианизации ритуальными действиями буквально пронизана низовая культура. В том и дело, что здесь она становится культурой не только крестьянства, но и достаточно многочисленного слоя духовенства. Уступки, на которые при этом идет духовенство, иногда очень I далеко его заводят, туда, где оно становится вообще неотличимо от первобытного жречества | или магов. Как, например, в такой молитве-заклинании, которая произносилась священни- I ком с целью изгнания болезни: «Отлучаю тебя, пособник смерти, во имя Отца и Сына и Духа [ Святого, и во имя богоматери Девы Марии, и четырех евангелистов и двенадцати пророков, и двенадцати апостолов, и всех мучеников и праведников, и дев, и 144 тысяч тех, кто во имя Божие претерпели страсти; да не будет тебе никакой власти в рабе Божием, но отыди от него, не причиняя никакого вреда. Во имя Того, Кто придет».
Это поразительно, насколько приведенная молитва-заклинание стремится быть до пре-! дела христиански благочестивой, и в то же время она создана по логике магизма. Несмотря на скрупулезное перечисление составляющих христиански-сакрального ряда, в котором находится место и Пресвятой Троице, и безымянным святым, которых Церковь поминает всех вместе, несмотря на это в ней действует принцип какого-то экстатического нагнетания с целью все большего выхода в сакральное. Составитель молитвы и те, кто ее произносил, явно исходили из того, что священное и божественное все-таки не концентрируется во всей своей полноте в Боге. Скорее, оно принадлежит божественности как таковой. Божественность же в исконно первобытных представлениях всегда множественна. Существует сфера сакрального, в которой может пребывать верховное божество, но оно не более, чем глава пантеона, в лучшем случае принцип единства, собирающего в себе множество божественных сил, но не способного их вместить и растворить в себе, став единым Богом.
На пересечении церковной жизни и низовой культуры в Средние Века существовали сферы, которые явным образом относились к компетенции Церкви и духовенства, более того, были естественным проявлением христианской религиозности и тем не менее носили на себе отпечаток низовой культуры. Когда священник обвязывал поясом роженицы колокол, этим он явно делал уступку исконно языческим представлениям, когда же совершал экзор-
циэм (изгнание вселившегося в человека дьявола), здесь он был занят своим прямым церковным делом. Между тем если обратиться к самой процедуре экзорцизма, то в ней обнаружится не просто переплетение языческих и христианских моментов, а прямо-таки буйствующая и подавляющая христианство стихия.
Экзорцизм в Средние Века был очень распространенным явлением, и в нем существовала настоятельная необходимость, потому что одержимость дьяволом или внешне похожие симптомы встречались очень часто. У одержимого она проявлялась в том, что он корчился в судорогах, мог говорить на каких-то неведомых языках или открыть тайные грехи людей в публичных местах. Чаще всего одержимый выкрикивал проклятия и кощунстЬа, хулил Бога. С одержимостью Церковь боролась тем, что требовала от ее жертв поста, священник читал перед одержимым молитвы, служил мессы с целью его исцеления и т. д. Но, кроме того, обычным в борьбе с одержимостью было переодевание одержимого в одежду, опрыснутую святой водой. Или другой распространенный прием — его заставляли выпивать святую воду, приправленную солью, с целью вызвать рвоту. В этом случае самым откровенным образом проявлялся грубейший первобытный языческий натурализм, за которым стояло представление о телесности нечистой силы и возможности ее' удаления из внутренностей. Еще более архаичным было заклинание изгонявшегося беса: «Изыди из головы, из волос, из гортани, из рук, из ноздрей, из глаз, из вен, из желудка, из кишечника». Перечень мог быть продолжен у особо въедливого экзорциста. Ведь в самом его характере заключено стремление самым тщательным и подробным перечислением частей и органов человеческого тела не оставить бесу ни малейшей щели, самого укромного и крошечного уголка, где бы он мог затаиться. Вне всякого сомнения, приведенное заклинание, точнее, его отрывок, по существу, ничем не отличается от тех, что произносились за многие столетия и даже тысячелетия до возникновения средневековой культуры. И самое поразительное, что оно звучит из уст священника, перемежающего подобный магизм низовой культуры с подлинно христианскими, канонически выдержанными действиями.
Наконец, остановимся на таком характерно средневековом явлении, как Божий суд. или ордалии. Они состояли в испытании людей, обвиняемых в преступлении, чья вина не доказана. Среди наиболее распространенных ордалий было испытание крестом, когда лиц, которые затеяли тяжбу, ставили перед крестом с распростертыми руками. Дольше простоявший в таком положении считался правым и выигравшим испытание. Более суровым являлось испытание железом, когда нужно было или держать кусок раскаленного железа в руке или ходить по раскаленным плужным лемехам. Доказательством невинности в одном и в другом случае была невредимость рук или ног. От испытания железом ничем по своей сути не отличалось испытание кипящей или холодной водой. Первое из них предполагало извлечение подозреваемым кольца из котла с кипящей водой. Конечно, рука испытуемого также должна была остаться невредимой. Второе испытание происходило следующим образом: испытуемого связанным бросали в воду (озеро, реку). Если он шел ко дну, то считался невиновным. В противном же случае вина испытуемого считалась доказанной. Логики здесь как будто никакой. На самом деле она есть, правда, примитивно первобытная. Идущего ко дну, по распространенным представлениям, принимала водная стихия, остающегося же на плаву она отвергала. Как видим, водная стихия в испытании холодной водой наделяется свойствами, которые приписывал ей первобытный человек, т. е. свойствами живого существа, способного действовать сознательно и разумно.
Приведенный пример свидетельствует о проникновении низовой культуры не только в церковную жизнь, но и в сферу права и правовых отношений. Впрочем, в нашем примере говорить о проникновении не совсем верно, так как он демонстрирует ситуацию, когда архаические представления о праве сохранялись наряду с унаследованной от античного Римя правовой системой, которая была феноменом высокоразвитой, давно преодолевшей архаику культуры. Проникновение же низовой культуры в право и переплетение с ним характерно, скорее, для таких экзотичных явлений Средневековья, как процессы над животными. Их могли судить с соблюдением всех юридических норм и процедур. Против животного выдвигалось обвинение, ему назначали защитника, велся судебный процесс, выносился судебный приговор, после которого действовали судебные исполнители. Животное могли приговорить к смертной казни или тюремному заключению. Еще более странное, если не сказать больше, впечатление оставляют процессы против досаждавших крестьянам вредителей полей: грызунов, птиц, насекомых, улиток, личинок. Когда они начинали приносить большой вред кре стьянским полям, в место обитания вредителей являлся представитель потерпевшего и вызывал обвиняемого в суд, угрожая в случае неявки отлучением от Церкви. Затем судья повелевал специальным постановлением, которое зачитывалось в поле, под угрозой проклятия обвиняемым покинуть данную местность в трехдневный срок. Если местность оставлялась грызунами, птицами и т. д., священником произносилась благодарственная молитва. В противном случае процесс продолжался. Следовало оглашение приговора и торжественное шествие с окроплением поля святой водой.
Как и в случае с ордалиями, в судебных процессах над животными совмещаются христианские (религиозные) и правовые моменты с первобытно-языческими представлениями низовой культуры. Опять перед нами явления одного и того же порядка, когда низовая культура не выражает себя напрямую, через свой собственный образный и смысловой строй, а меняет акценты, трансформирует и переиначивает реалии, принадлежащие «высокой культур е». Последний из приведенных примеров фиксирует, пожалуй, наибольший из возможных контраст между элементами развитой культуры и самой глубокой архаики, элементами, которые постоянно встречаются в конкретной культурной ситуации и образуют какое-то невероятное смешение, казалось бы, несовместимого.
Глава 8 КРИЗИС СРЕДНЕВЕКОВОЙ КУЛЬТУРЫ
Переход от Высокого к Позднему Средневековью, от его расцвета к кризису имеет свои резко обозначенные вехи. Они не менее заметны и впечатляющи, чем борьба за инвеституру, выразившая собой окончание Раннего и наступление Высокого Средневековья. И опять конец одной и начало другой эпохи связаны с отношениями между светской и духовной властью, их противостоянием и столкновением. Конфликты лап с королями и императорами не прекращались и на протяжении Высокого Средневековья. Чаще всего, хотя и не всегда, их исход был в пользу апостолического престола, так что в XII-XIII веках папство стало доминирующей силой в западном мире. Но при этом оно не добилось того преобладания священства над царством, за которое боролся Григорий VII. Наверное, более других Пап продвинулся в своем папацезаризме Иннокентий III (1198-1216 гг.). Ему принесли вассальную присягу Италия, Швеция, Норвегия, Дания, Португалия, Англия, Арагон и т. д. Даже такие могущественные монархи, как германский император и французский король, заметно уступали Иннокентию III в могуществе и великолепии власти. Все дело, однако, в том, что власть Папы над светскими государями если и не была номинальной, все равно оставалась властью сюзерена над вассалами. Хотело того папство или нет, но оно приняло правила игры рыцарского сословия, стремясь стать верховным сюзереном всей Западной Европы. Сюзерен же в папской тиаре — фигура двусмысленная. С одной стороны, он первосвященник и глава Католической Церкви, ее монарх, а с другой стороны, светский феодал, связанный со своими вассалами отношениями, укорененными не в христианском вероучении, а в германско-
языческой традиции героизма. Получалось, что, добиваясь гегемонии Церкви, подчинения цирства священству, Папы в то же время размывали свое священство, делая его трудноотличимым от светской власти императоров и королей.
Последним Римским Папой Высокого Средневековья, который в последний раз со всей энергией и решительностью настаивал на примате папской власти и папацезаризме, был Бонифаций VIII (1294-1303 гг.). «Папа в качестве викария (заместителя, наместника) всемогущего Бога приказывает монархам и королевствам, обладает верховной властью над всеми людьми», — писал папа вполне в духе своих предшественников, Григория VII и Иннокентия III. Точно так же напоминает борьбу за инвеституру между Григорием VII и Генрихом IV конфликт Бонифация VIII с французским королем Филиппом Красивым. Опять речь шла
о границах компетенции светской и церковной власти. Правда, на этот раз не об инвеституре, а о поступлениях в папскую казну доходов с французских епархий и о налогах, которыми Филипп Красивый обложил французское духовенство. Смещение акцентов здесь знаменательно, и состоит оно в том, что король и Папа пеклись о делах исключительно земных и светских. Ведь право инвеституры — это право на власть в Церкви, на некое подобие распределению Божественной благодати, вопросы же о налогах, выплатах и доходах непосредственно прав Церкви в духовных делах не затрагивали. Исходная ситуация конфликта как будто знаменовала собой то, насколько усилились позиции папства в противостоянии светской власти. Теперь она не боролась против вмешательства императоров в свои церковные дела, а отстаивала незыблемость своего влияния на светскую власть. Потому-то доходы Пап и католической церкви в той же Франции делали ее силой, во всех отношениях более могущественной, чем французская монархия.
Боролся Бонифаций VIII с Филиппом Красивым теми же средствами, что и его предшественник Генрих IV. В этой борьбе он использовал очень сходные аргументы по поводу достоинств светской и духовной власти. «Во власти Церкви имеются два меча, — писал Папа в своей булле, направленной против Филиппа Красивого, — а именно: духовный и материальный... но оба они — и духовный, и материальный — во власти Церкви. Ибо один в руках Церкви, а тот — в руках королей и рыцарей, но в подчинении Церкви и слушается ее приказа».
Читая эти строки из буллы, можно подумать, что за два с лишним столетия ничего в западном мире не изменилось. Папство все также непримиримо и уверено в своих правах и преимуществах. Однако на этот раз послание Бонифация VIII не то чтобы хорошая мина прв плохой игре, но все-таки Папа сильно переоценил свои силы и возможности. В традиции своих предшественников он формулирует доктрину двух мечей в ее непримиримо экстремистском варианте, неустанно обличает французского короля и готовится пустить в действие испытанное оружие римских первосвященников — анафематствование. Но ни до отлучения Филиппа Красивого ни, тем более, до какого-то подобия Каноссы дело не дошло. Бонифаций VIII стал участником события, хотя и не такого громкого, как Каносса, но также получившего резонанс и к тому же по смыслу ей прямо противоположного. Когда в своей резиденции, в расположенном неподалеку от Рима городе Ананьи, Папа готовился к самым решительным действиям против своего врага, в резиденцию проник со своей свитой советник французского короля с целью похитить Папу. В возникшей суматохе римскому первосвященнику одним из нападавших была нанесена пощечина. Избежавший покушения Бонифаций VID спешно вернулся в Рим, где вскоре и умер. Умер, проиграв борьбу с Филиппом Красивым и претерпев, казалось бы, давно ставшее невозможным унижение.
Знаком проигранной битвы стала не только «пощечина в Ананьи» и смерть Папы, но и последовавшее за ней событие. Оно произошло в правление другого Папы — Климента V (1305-1314 гг.). В начале своего понтификата он отменяет ту буллу Бонифация VIII, в которой содержатся цитированные ранее строки о двух мечах, а кроме того, прямые обличения в адрес французского короля. Но гораздо большее значение имело решение Климента | сменить свою постоянную резиденцию с Рима на Авиньон. В 1306 году Папа со всей своей курией переселяется в этот небольшой город, расположенный на юге современной Франции, а в XIV веке — у самых границ французского королевства. Переселение Климента V в Авиньон, где он и его преемники пребывали до 1336 года, было событием вызывающе странным и несообразным с тем обстоятельством, что право супрематии Пап обосновывалось их саном епископов Рима, города — столицы империи, а потом — символом единства Запада. За пребыванием римских первосвященников в Авиньоне прочно закрепилось название «авиньонское пленение». Слишком легко здесь напрашивалась аналогия с семидесятилетним пребыванием евреев в вавилонском плену. Конечно, нахождение Пап в своей новой резиденции пленом не было. В это время папство не только сохраняет, но и усиливает свою власть над всей Католической Церковью и заметно возрастает его богатство. Но, с другой стороны, папы попадают в определенную зависимость от французской короны, не говоря уже о том, что больше не требуют покорности им французских королей хотя бы в тех вопросах, которые вызвали конфликт между Бонифацием VIII и Филиппом Красивым. Теократические претензии, папацезаризм римских первосвященников уходят в прошлое. Для таких претензий у папства уже никогда не будет сил. Но и выигравший борьбу с Папой французский король не был склонен к тому, чтобы попытаться присвоить себе какие-то права католической церкви в духовных делах. Несравненно больше его интересовали церковные доходы и подчинение французской церкви задачам проводимой Филиппом политики централизации. Уже по одному этому борьба между Бонифацием VIII и Филиппом Красивым не была борьбой между тенденциями к «папацезаризму» и «цезарепапизму». «Папацезаризм» римского первосвященника столкнулся с «цезарепапизмом» французского короля. Последнему нужна была [ светская и только светская власть, таковую он готов был установить и над Церковью, в чем; частично и преуспел с переносом резиденции Пап в Авиньон.
Со смертью Бонифация VIII и особенно с началом «авиньонского пленения» Римских Пап начал набирать силу кризис папской власти и всей Католической Церкви, с ним пошат-; нулась и дала трещину одна из несущих конструкций средневековой культуры. Но и другая, наряду с папством и церковью, «несущая конструкция» — базирующийся на вассальных I отношениях феодальный строй и рыцарство — только обнаруживает признаки надвигающегося упадка. Показательно, например, уже то, что победа французского короля над Папой не была победой рыцарства и первого рыцаря Французского королевства над духовенством и его первосвященником.
Филипп Красивый представлял собой монарха другого, уже не чисто средневекового, типа. Он ощущал себя не только и не столько королем французов, т. е. французского рыцар- : ства, сколько королем Франции. Он боролся не только с папскими прерогативами и претензиями, но и со своим рыцарством, стремясь подчинить его государственным интересам, достаточно чуждым рыцарству. В своих действиях Филипп, в частности, опирался на города и бюргерство (буржуа), которые в большей степени готовы были идентифицировать себя с Францией, а не с одним своим городом или сословием.
Кризис Католической Церкви и феодально-рыцарского строя, рыцарской культуры были крепко между собой связаны. Несмотрй на то, что Католическая Церковь и рыцарство — это очень разные реальности, со своими особыми исканиями и устремлениями, именно компромисс и взаимопроникновение церковного и германско-языческого начал создали как средневековый католицизм, так и рыцарство с его культурой. От взаимопроникновения в католицизме — его феодализация, в рыцарстве же — восприятие себя как воинства Христова, которое нашло свое выражение в крестовых походах и создании духовно-рыцарских орденов.
В них вступали рыцари, которые давали обет бедности, послушания и целомудрия, т. е. становились рыцарями-монахами. Позднему Средневековью равно присущ кризис духовного и рыцарского сословий, но он распространился и шире, став всеобщим, затронув все слои населения Запада.
Помимо внешних симптомов, конфликтов и всякого рода неустроений, самым сильным и страшным проявлением которых была эпидемия бубонной чумы, трижды постигавшая Европу в XIV в., кризис средневековой культуры отразился прежде всего в изменении характера религиозности людей той эпохи. Разумеется, и речи не может идти о том, что католицизм теряет власть над умами и душами, что появляются люди, скептически настроенные по отношению к религии и тем более атеисты. Изменения касаются другого — они состоят в нарастании тенденций религиозного беспокойства и неуравновешенности, легко переходящей в истерию. Те же страшные эпидемии чумы воспринимаются как гнев Божий, возможно, окончательный приговор погрязшему в'грехе человечеству. Остро встает вопрос о спасении, его возможности и вероятности. В Позднем Средневековье широко распространены представления о том, что спасутся немногие, что спасение — скорее исключение, чем правило. В подобном умонастроении проглядывает также и завороженность своей человеческой слабостью. В Боге легко усматривают неумолимо строгого Судию и становятся нечувствительны к Его милосердию. Средневековый человек по-прежнему верит в Бога, и никаких колебаний на этот счет у него не возникает, но он остро ощущает разрыв между достоинством христианства и недостоинством христиан, между Божественным величием и благостью и человеческим ничтожествованием. Он заворожен трудностью пути к спасению, не ощущает в себе достаточных сил и воли к преодолению своего разрыва с Богом. Человек время от времени готов махнуть на себя рукой. Бюргер занят стяжанием, плотскими удовольствиями, погружен с головой в политическую борьбу внутри своего города или противостояние посягающему на городские вольности и привилегии феодалу. Рыцарь занят своими распрями и междоусобицами, грубыми пирами и любовными авантюрами. Монахи или клирики нередко становятся вызывающе богатыми и благополучными и очень дорожат этим своим богатством и благополучием. Но бюргер, рыцарь или клирик, махнув на себя рукой, пускаются во все тяжкие, с тем чтобы время от времени опоминаться и ужасаться тому погибельному пути, по которому идут. Тогда внешне обставленное благочестие сменяется состоянием напряжения, сознанием несовместимости «града земного* и «Града Небесного». Возникает порыв к иной, праведной жизни. Однако слишком часто он осуществляется в пределах формулы «суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано*. Грешники страшатся и каются и снова грешат в сознании своего бессилия перед грехом. Когда-то, в эпоху Высокого Средневековья, религиозный порыв выражался в крестовых походах, длительных и трудных паломничествах в Святую Землю или к гробу Святого Якова в далекой испанской Галисии, в том, что люди разных сословий тысячами уходили в нищенствующие ордена и т. п. Теперь религиозный порыв напоминает движения маятника, это не подвиг-сдвиг в душе, ее преображение, а колебания между противоположными душевными полюсами.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |