Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

«Ожерелье королевы», второй роман из серии «Записки врача», продолжение «Джузеппе Бальзамо», написан Дюма в 1849–1850 гг. Он также посвящен интригам во Франции авантюриста графа Алессандро 4 страница



Вскоре груды снега и льда достигли такой вышины, что заслонили собой лавки и закрыли проходы. Кроме того, пришлось отказаться от скалывания льда, так как на это не хватало ни рабочих сил, ни лошадей.

Наконец Париж признал себя побежденным и предоставил зиме свободу действий. В таком положении дел прошел декабрь, январь, февраль и март. Изредка двух-, трехдневная оттепель обращала Париж в целое море, так как в городе не было ни сточных труб, ни идущих под уклон улиц.

По некоторым улицам в такие дни нельзя было пробраться иначе как вплавь. Лошади тонули в воде. Кареты не рисковали проезжать по таким улицам даже шагом, так как им пришлось бы стать лодками.

Но Париж, верный своему характеру, смеялся над смертью, распевая про оттепель, как раньше пел про голод. Парижане отправлялись толпами на рынки любоваться, как торговки рыбой расхваливали свой товар и бегали за покупателями по воде, обутые в громадные кожаные сапоги, в заправленных в сапоги панталонах и подоткнутых до пояса юбках, обрызгивая друг друга, смеясь и возбужденно жестикулируя. Но так как оттепель продолжалась очень недолго, а лед становился все толще и прочнее, отчего вчерашние лужи превращались назавтра в скользкий, блестящий ледяной паркет, то кареты пришлось заменить санями, которые передвигали по льду конькобежцы или везли лошади, имевшие подковы с острыми шипами. Сена, замерзшая на несколько футов в глубину, служила местом свиданий праздных людей, упражнявшихся на ней в беге, катании на коньках, — вообще во всевозможных играх. Разгоряченные этой гимнастикой, они бежали затем, как только чувствовали потребность в отдыхе, к ближайшим кострам, чтобы не давать испарине на теле застывать.

Многие предвидели, что уже наступает такое время, когда сообщение по воде кончится, а так как и сухопутное станет невозможным, то, следовательно, прекратится подвоз съестных припасов, и Париж, это гигантское тело, подобно тем чудовищным китам, которые, поселив вокруг себя смерть и опустошение, остаются затертыми полярными льдами и гибнут от голода, не имея возможности, как то делают служившие им добычей маленькие рыбки, проскользнуть в щели между льдинами и проникнуть в места с более умеренным климатом, в более обильные пищей воды.

Ввиду такого крайнего положения дел король созвал свой совет. На нем было решено выслать из Парижа (то есть предложить вернуться в свои провинции) епископов, аббатов и монахов, беззаботно позабывших о своем местожительстве; губернаторов и провинциальных интендантов, сделавших Париж ареной своей служебной деятельности, и, наконец, судейских, предпочитавших Оперу и светское общество своим украшенным лилиями креслам.



Действительно, все эти господа сжигали пропасть дров в своих богатых особняках и истребляли массу провизии в своих огромных кухнях.

В Париже было также немало дворян-землевладельцев из провинции, которым решено было посоветовать вернуться в свои замки. Но начальник полиции господин Ленуар заметил королю, что так как все эти люди не обвиняются ни в каких преступлениях, то нельзя принудить их выехать из Парижа на другой же день после полученного ими предложения; следовательно, они могут проявить с отъездом известную медлительность, которая будет отчасти проистекать от их нежелания, а отчасти от плохого состояния дорог. Таким образом, оттепель наступит прежде, чем можно будет воспользоваться выгодами предлагаемой меры, а между тем все неудобства ее скажутся раньше.

Сострадание, выказанное королем, который опустошил свои сундуки, и милосердие королевы, потратившей все свои сбережения, возбудили своеобразную благодарность в народе, который увековечил памятниками, столь же преходящими, как зло и добро, воспоминание о тех щедротах, которые изливали на бедняков Людовик XVI и королева. Как некогда солдаты воздвигали триумфальные арки победоносному генералу из оружия врагов, от которых их спас полководец, так и парижане воздвигали королю и королеве обелиски из снега и льда на самом поле битвы, где шла борьба с зимой. Все приняли участие в этом созидании: рабочие приложили свой труд и умение, художники — свой талант, и изящные, гордые, прочные обелиски появились на углах главных улиц, а бедняк-поэт, которого щедроты государя застали в мансарде, принес в дар сочиненную им от полноты сердца надпись на обелисках.

В конце марта началась оттепель, но не полная, а чередовавшаяся с морозами, которые усугубляли среди парижского населения обнищание, страдания и голод и вместе с тем сохраняли в целости снежные памятники.

Никогда еще нищета не достигала таких размеров, как в этот последний период, когда при показывавшемся временами и уже пригревавшем солнце холодные ночи казались еще более тяжелыми. Толстый слой льда растаял, и обильные ручьи потекли в Сену, выступившую из берегов. Но в первых числах апреля снова наступили холода, и полуразвалившиеся обелиски, на поверхности которых выступила было вода, предвещавшая их скорую гибель, снова затвердели, хотя утратили прежнюю правильную форму и стали ниже. Толстый слой снега покрыл землю на бульварах и набережных, на которых снова появились сани, запряженные резвыми лошадьми. Но все это было хорошо только на набережных и бульварах. На улицах же кареты и быстро мчащиеся кабриолеты возбуждали панический ужас у пешеходов, которые не слышали их приближения и не могли спастись от них, будучи стеснены в своих движениях высившимися с обеих сторон ледяными стенами, так что часто попадали под колеса экипажей, тщетно пытаясь ускользнуть от них.

В считанные дни Париж наполнился ранеными и умирающими. Здесь один лежал со сломанной ногой, разбившись о лед при падении; там у другого была пробита грудь оглоблями кабриолета, который, раскатившись по льду, не мог разом остановиться. Тогда полиция начала принимать меры для спасения от экипажей тех, кто уцелел от холода, голода и наводнений. Богатых, давивших бедных, заставили платить штрафы. В те времена, времена владычества аристократии, существовала своего рода иерархия и в езде: принцев крови возили очень быстро, причем кучер даже не кричал прохожим: «Берегись!»; герцогов и пэров, дворян и девиц из Оперы возили крупной рысью; президентов и финансистов — обыкновенной рысью; франты обычно ездили в кабриолетах и сами правили лошадью, а жокей, стоя сзади, кричал «Берегись!» всякий раз, как его господин задевал или давил какого-нибудь несчастного.

А затем, как говорит Мерсье, кто мог, вставал. Но, в конечном счете, если парижанин видел нарядные сани с красиво выгнутой спинкой, вроде лебединой шеи, скользящие по бульварам; если он мог любоваться прекрасными придворными дамами в куньих и горностаевых шубках, как метеоры проносившимися мимо по блестящему ледяному паркету; если, наконец, золоченые бубенцы, красные сетки и перья на головах лошадей забавляли детей, стоявших рядами там, где можно было видеть все эти прелести, — парижские обыватели забывали про нерадивость полиции, про грубость кучеров, а бедняки забывали, по крайней мере на минуту, о своих горестях, так как в то время в них еще сильна была привычка подчиняться богатым людям или тем, кто желал казаться таковыми.

При таких-то обстоятельствах, неделю спустя после обеда, данного г-ном Ришелье в Версале, в один прекрасный, солнечный, но холодный день в Париж въехало четверо изящных саней, быстро скользивших по заледеневшему снегу, покрывавшему мостовую набережной Кур-ла-Рен и конец Бульваров, начиная с Елисейских полей. За городом снег мог долго сохранять свою девственную белизну, но в Париже сотни тысяч шагов, которые прохожие делают за час, быстро портят и грязнят роскошный зимний покров.

Сани, свободно скользившие по снегу, остановились было у бульваров, где сухой снег сменился грязью; на солнце стало теплее, и началась непродолжительная оттепель. (Мы говорим «непродолжительная», потому что удивительная прозрачность и чистота воздуха предвещали ночной мороз, который зачастую губит в апреле первые листья и цветы.)

В первых санях сидело двое мужчин, в дорожных плащах из коричневого сукна, со стоячими отложными воротниками. Единственная разница, которую можно было подметить между одеждой того и другого, состояла в том, что у одного пуговицы и петлицы были обшиты золотом, а у другого — шелком.

Этих двух мужчин везла вороная лошадь, из ноздрей которой так и валил пар; они ехали впереди вторых саней и время от времени оглядывались, точно охраняя их.

Во вторых санях сидели две женщины, так тщательно закутанные в меха, что нельзя было разглядеть их лица. Можно даже сказать, что было бы трудно определить, к какому полу принадлежали эти два существа, если бы высокие прически, увенчанные маленькими шляпами с развевающимися перьями, не указывали на то, что это были женщины.

От гигантских сооружений, которые представляли эти прически, убранные лентами и разными украшениями, поднималось целое облако белой пудры, подобно тому, как зимой ветер встряхивает снежную пыль с ветвей деревьев.

Обе дамы, сидя рядом и тесно прижимаясь одна к другой, вели между собой беседу, не обращая внимания, что множество любопытных на бульварах разглядывали их.

Мы забыли сказать, что после минутной остановки они продолжили свой путь.

Одна из двух дам, которая была выше ростом и имела более величественный вид, прижимала к губам тонкий вышитый батистовый платок и держала голову высоко, несмотря на сильный ветер, обдававший их обеих вследствие быстрой езды. Колокола церкви Святого Креста на Шоссе д’Антен только что пробили пять часов, и над Парижем начала спускаться ночь, а вместе с ночью усиливался и холод.

В это время экипажи почти доехали до ворот Сен-Дени.

Дама в санях, прижимавшая к губам платок, сделала знак мужчинам, ехавшим впереди, и те, погнав свою вороную лошадь, стали удаляться. Затем она повернулась к двум другим саням, составлявшим арьергард. Ими правили возничие без ливрей, которые, повинуясь данному им знаку, исчезли в улице Сен-Дени.

Сани с двумя мужчинами, как мы уже сказали, значительно опередили те, в которых сидели дамы, и наконец скрылись в вечернем сумраке, начинавшем сгущаться вокруг исполинских строений Бастилии.

Вторые сани остановились, доехав до бульвара Менильмонтан. В этой части города прохожих было мало: наступающая ночь заставила их разойтись. К тому же редко кто из обитателей этого отдаленного квартала решался выходить на улицу без факелов и провожатых с того времени, как зима отточила зубы трем или четырем тысячам сомнительных нищих, постепенно превратившихся в воров.

Дама, которая отдавала приказания и которая, как поняли уже наши читатели, была здесь главной, дотронулась пальцем до плеча своего кучера.

Сани остановились.

— Вебер, — сказала она, — сколько времени вам нужно, чтобы привезти кабриолет сами знаете куда?

— Фам уготно ехать ф каприолете, матам? — спросил возница с очень заметным акцентом.

— Да, я хочу на обратном пути проехать по улицам, чтобы взглянуть на костры. А так как на улицах еще грязнее, чем на бульварах, то в санях было бы трудно ехать. Кроме того, мне стало немного холодно. Вам также, милая? — спросила дама, обращаясь к своей спутнице.

— Да, мадам, — отвечала та.

— Итак, вы слышите, Вебер? Везите кабриолет сами знаете куда.

— Карашо, матам.

— Сколько времени вам на это потребуется?

— Польчаса.

— Хорошо. Взгляните, который час, милая моя.

Дама помоложе достала из-под шубы часы и стала разглядывать циферблат, что ей удалось не без труда, так как становилось темно.

— Без четверти шесть, — сказала она.

— Итак, в три четверти седьмого, Вебер.

И с этими словами дама легко выпрыгнула из саней, взяла под руку свою подругу и пошла вперед, между тем как кучер с жестом, выражавшим отчаяние, но тем не менее почтительным, пробормотал достаточно громко, для того чтобы его госпожа могла расслышать:

— Неосторошность, ах, mein Gott[3], какая неосторошность!

Обе молодые женщины рассмеялись, закутались плотнее в свои шубы, воротники которых закрывали им уши, и пересекли поперечную аллею бульвара, забавляясь тем, как хрустит снег под их маленькими ножками, обутыми в тонкие меховые сапожки.

— У вас такие хорошие глаза, Андре, — сказала дама, казавшаяся старше, хотя ей тем не менее не должно было быть больше тридцати двух лет, — постарайтесь прочесть на этом углу название улицы.

— Это улица Капустного Моста, — отвечала с улыбкой молодая женщина.

— Какая улица? Капустного Моста? Боже мой, мы заблудились? Улица Капустного Моста! А мне сказали, вторая улица направо! Но слышите, Андре, как вкусно пахнет горячим хлебом?

— Это неудивительно, — отвечала ее спутница, — мы у двери булочной.

— Ну так спросим у булочника, где улица Сен-Клод.

И с этими словами дама сделала шаг к двери.

— О, не входите, мадам! — с живостью сказала другая дама. — Позвольте мне.

— Улица Сен-Клод, мои прелестные дамочки, — сказал чей-то веселый голос, — вы хотите знать, где улица Сен-Клод?

Обе женщины одновременно обернулись в ту сторону, откуда раздался голос, и увидели стоявшего у двери булочной пекаря, в куртке, с открытой грудью и голыми ногами, несмотря на сильный холод.

— Ах, голый мужчина! — воскликнула дама помоложе. — Разве мы в Океании?

И, отступив на шаг, она спряталась за свою спутницу.

— Вы разыскиваете улицу Сен-Клод? — продолжал пекарь, не понимая, что должно было означать поведение этой дамы, так как, привыкнув к своему костюму, он был далек от предположения, что мог в нем кого-нибудь заставить обратиться в бегство.

— Да, друг мой, улицу Сен-Клод, — отвечала дама постарше, с трудом удерживаясь от смеха.

— О, ее нетрудно найти… Да, кроме того, я вас провожу туда, — продолжал жизнерадостный малый, весь в муке, и, перейдя от слов к делу, он зашагал своими длинными худыми ногами, обутыми в широкие, как лодки, деревянные башмаки.

— Нет, нет! — сказала дама постарше, которой, вероятно, вовсе не хотелось, чтобы ее кто-нибудь видел с таким провожатым. — Укажите нам улицу и не беспокойтесь сами: мы постараемся последовать вашим указаниям.

— Первая улица направо, сударыня, — отвечал провожатый, скромно удаляясь.

— Благодарю, — сказали в один голос обе дамы и двинулись в указанном направлении, пряча лица в муфты, чтобы заглушить смех.

ОБСТАНОВКА ОДНОЙ КВАРТИРЫ

Если мы не требуем слишком многого от памяти читателей, то смеем надеяться, что им уже знакома улица Сен-Клод, примыкающая восточной своей частью к бульвару, а западной — к улице Сен-Луи. Действительно, многие из лиц, которые или играли, или еще будут играть роль в этой истории, не раз бывали на ней в прежние дни, то есть когда тут жил великий доктор Джузеппе Бальзамо со своей сивиллой Лоренцой и своим наставником Альтотасом.

В 1784 году, как и в 1770-м, когда мы впервые водили по ней наших читателей, Сен-Клод была приличной улицей, правда несколько темноватой, не особенно опрятной и людной, малозастроенной и малоизвестной. Но так как она носила имя святого и имела все свойства улицы в Маре, то в трех-четырех составлявших ее домах жило несколько бедных рантье, бедных торговцев и просто бедняков, позабытых даже в церковных книгах здешнего прихода.

Кроме этих трех-четырех домов, на углу бульвара возвышался особняк довольно величественного вида, которым улица Сен-Клод могла бы гордиться как аристократической постройкой. Но это здание с окнами, расположенными выше ограды двора, которые, если бы зажечь по случаю какого-нибудь торжества канделябры и люстры в доме, осветили бы всю улицу, — это здание было самым темным, самым немым и самым глухим в этом квартале.

Дверь никогда не открывалась; на окнах, заложенных кожаными подушками, на пластинках жалюзи и на ставнях лежал слой пыли, возраст которой физиологи или геологи должны были бы оценить как, по крайней мере, десятилетний.

Изредка какой-нибудь прохожий — прогуливающийся от нечего делать, любопытствующий или просто сосед — подходил к воротам и принимался разглядывать двор этого особняка через большую замочную скважину.

Он мог увидеть густую траву, выросшую между плитами мощеного двора, которые поросли мхом и позеленели от плесени. Иногда огромная крыса, повелительница этого покинутого владения, спокойно проходила по двору и скрывалась в погребах, что с ее стороны было излишней скромностью, так как она имела в своем исключительном и полном распоряжении гостиные и очень удобные помещения, где кошки не могли ее потревожить.

Если это был случайный прохожий, то, удостоверившись в полнейшем безлюдье дома, он продолжал свой путь; но если это был сосед, то, поскольку особняк возбуждал в нем немалый интерес, он по большей части оставался довольно долго в такой созерцательной позе, что заставляло другого соседа, также привлеченного любопытством, присоединяться к нему. Тогда между ними почти всегда завязывался разговор, сущность которого, если не подробности, мы можем привести с полной достоверностью.

— Сосед, — спрашивал новоприбывший того, кто смотрел через замочную скважину, — что вы такое видите в доме господина графа де Бальзамо?

— Сосед, — отвечал смотревший, — я вижу крысу.

— А! Вы позволите?

И второй любопытный, в свою очередь, наклонялся к замочному отверстию.

— Видите вы ее? — спрашивал отстраненный у захватившего его место.

— Да, — отвечал тот, — вижу. Э, сударь, она разжирела.

— Вы находите?

— Я в этом уверен.

— Еще бы, она живет себе спокойно.

— И, вне всякого сомнения, в доме, что бы там ни говорили, наверное, остались лакомые кусочки.

— Лакомые кусочки! Вы думаете?

— Проклятье! Ведь господин де Бальзамо исчез слишком быстро, чтобы не забыть чего-нибудь.

— Э, сосед, что можно оставить в наполовину сгоревшем доме?

— Пожалуй, вы правы, сосед.

И еще раз полюбовавшись на крысу, они расходились в испуге, что сказали слишком много по такому таинственному и щекотливому вопросу.

Действительно, со времени пожара дома, или, вернее, одной части дома, Бальзамо скрылся; после него никакой ремонт не производился и особняк оставался покинутым.

Оставим же возвышаться в ночном мраке, погруженным в глубокую тьму и сырость, со своими балконами, занесенными снегом, и крышей, попорченной огнем, этот старый особняк, мимо которого мы не хотели пройти, не остановившись перед ним как старинные знакомые; а затем, перейдя на правую сторону улицы, взглянем на примыкающий к обнесенному высокой стеной садику узкий и высокий дом, выделяющийся на серовато-голубом небе как белая длинная башня.

На крыше этого дома бросается в глаза каминная труба, как бы играющая роль громоотвода, а как раз над ней сверкает и мигает блестящая звезда.

Последний этаж был бы совершенно незаметен, если бы не свет, виднеющийся в двух из трех окон фасада.

Остальные этажи темны и безмолвны. Спят ли уже жильцы? Лежа под одеялом, берегут ли столь дорогие в этом году свечи и столь ценные дрова? Как бы то ни было, четыре этажа не подают никакого признака жизни, тогда как пятый не только живет, но и светится не без некоторой претензии.

Постучим в дверь и поднимемся по темной лестнице, что кончается у пятого этажа, где у нас есть дело. Простая подвижная лестница, прислоненная к стене, ведет в верхний этаж.

У дверей висит ручка звонка; соломенная циновка и деревянная вешалка — вот вся меблировка лестничной площадки.

Открыв первую дверь, мы входим в темное и лишенное всякой мебели помещение: это и есть комната с неосвещенным окном. Она служит прихожей и ведет во вторую комнату, убранство которой заслуживает нашего пристального внимания.

Пол вместо паркета выложен плитами; окраска дверей крайне аляповатая; мебель состоит из трех кресел некрашеного дерева, обитых желтым бархатом, и плохонькой софы, подушки которой от времени сильно обмялись и похудели.

Обивка старых кресел также обвисла и пришла в ветхость; когда кресла были новы, они блестели и были очень упруги; но пружины их от старости потеряли всякую упругость, способность сопротивляться и покорно оседали под тяжестью тела; если же гость одерживал над ними победу, то есть садился в кресло, они издавали жалобный стон.

Прежде всего взор здесь привлекают два портрета на стене. Свеча и лампа (одна поставлена на трехногом столике, а другая — на камине) направляют свой свет на портреты, так что оба они находятся в самом фокусе этого двойного освещения.

Берет на голове, длинное и бледное лицо, тусклый взгляд, остроконечная бородка, воротник с брыжжами — все это слишком хорошо знакомо, чтобы зритель не узнал сразу же на первом портрете изображение Генриха III, короля Франции и Польши.

Под портретом надпись черными буквами по облупившейся позолоте рамы: «Генрих де Валуа».

Другой портрет заключен в раму с более свежей позолотой и, судя по письму, сделан недавно. Он изображает молодую женщину, черноглазую, с тонким прямым носом, выступающими скулами и линией рта, свидетельствующей о хитрости его обладательницы. Она причесана… вернее, она придавлена целым сооружением на голове из волос и лент, так что по сравнению с ним маленький берет Генриха III производит впечатление кучки выброшенной кротом земли рядом с пирамидой.

Под портретом надпись, также черными буквами, гласит: «Жанна де Валуа».

Если читатель, оглядев потухший очаг, жалкие поношенные сиамезовые занавеси у постели, покрытой пожелтевшей зеленой камкой, захотел узнать, какое имеют отношение эти портреты к обитателям пятого этажа, то ему стоило бы только повернуться к маленькому дубовому столику, за которым сидит, опершись на левую руку, просто одетая женщина, пересматривающая и проверяющая адреса на нескольких запечатанных письмах.

Эта молодая женщина — оригинал портрета.

В трех шагах от нее стоит и ждет в полулюбопытной, полупочтительной позе старая служанка лет шестидесяти, одетая, как дуэнья Грёза.

«Жанна де Валуа» — гласит надпись.

Но если эта дама из дома Валуа, то как может Генрих III, этот король-сибарит, этот сластолюбец с брыжжами, выносить, хотя бы даже находясь на портрете, зрелище такой нищеты, когда дело идет об особе не только из его рода, но даже носящей его имя?

К тому же сама дама, живущая на пятом этаже, вполне достойна происхождения, что она приписывает себе. У нее белые изящные запястья, которые она время от времени согревает, складывая руки и прижимая их к телу; пытается она согреть и свои маленькие ноги с узкой, удлиненной формы ступней, обутые в черные довольно кокетливые бархатные туфли, постукивая по полу, блестящему и холодному, как покрывающий парижские мостовые лед.

Холодный ветер ворвался из-под дверей и сквозь щели в окнах, и служанка, печально поводя плечами, устремила глаза на очаг без огня.

Что касается хозяйки квартиры, то она продолжала перебирать письма и читать адреса.

Прочтя адрес, она каждый раз делала маленький подсчет.

— Госпожа де Мизери, — бормотала она, — первая дама покоев ее величества. Тут можно рассчитывать не более чем на шесть луидоров, так как я уже получала деньги раньше.

И она вздохнула.

— Госпожа Патрис, горничная ее величества, — два луидора.

Господин д’Ормессон — аудиенция.

Господин де Калонн — совет.

Господин де Роган — визит. И мы постараемся, чтоб он нам его отдал, — сказала молодая женщина с улыбкой.

— Итак, — продолжала она свое бормотанье, — у нас будет верных восемь луидоров через неделю.

Она подняла голову.

— Госпожа Клотильда, — сказала она, — снимите нагар со свечи.

Старуха повиновалась и снова вернулась на свое место, по-прежнему серьезная и внимательная к происходящему вокруг нее.

Это наблюдение, которому она подвергалась, по-видимому, утомляло молодую женщину.

— Поищите-ка, моя милая, — сказала она, — не осталось ли где воскового огарка. Мне противна эта сальная свеча.

— Восковой нет, — отвечала старуха.

— А все же поищите.

— Где?

— В прихожей.

— Там очень холодно.

— Э, вот как раз звонят, — сказала молодая женщина.

— Вы ошибаетесь, сударыня, — отвечала упрямая старуха.

— Мне показалось, госпожа Клотильда.

И видя, что старуха упрямится, она уступила, тихо ворча про себя, как обыкновенно делают люди, которые по каким-либо причинам позволили лицам, ниже их стоящим, взять над ними такую власть, на которую никоим образом не имели прав.

Затем она вернулась к своим расчетам.

— Восемь луидоров, из которых три я должна здесь, в нашем квартале.

Она взяла перо и записала:

— Три луидора… Пять обещаны господину де Ламотту, чтобы облегчить ему прибывание в Бар-сюр-Об… Бедняга! Наш брак не обогатил его… Но терпение!

И она снова улыбнулась, взглянув на этот раз на себя в зеркало, помещенное между двумя портретами.

— Теперь, — продолжала она, — поездки из Версаля в Париж и обратно. Один луидор.

И она записала эту цифру в графе расходов.

— На прожитие в течение недели луидор.

Она записала и это.

— Туалеты, извозчики, чаевые швейцарам домов, где я бываю с просьбами, — четыре луидора. Все ли? Подсчитаем.

Но она остановилась на середине своего подсчета.

— Звонят, говорю я вам.

— Нет, сударыня, — отвечала старуха, задремавшая на своем месте. — Это не здесь, а внизу, на четвертом этаже.

— Четыре, шесть, одиннадцать, четырнадцать луидоров… На шесть луидоров меньше, чем мне нужно, да еще надо обновить весь мой гардероб, заплатить этой старой дуре и прогнать ее. Да звонят же, несчастная! Говорят вам! — с гневом закричала она.

На этот раз, надо сознаться, самое тугое ухо не могло не расслышать звонка; колокольчик, который дернули изо всей силы, раскачался, раз двенадцать ударил по двери и только потом пришел в нормальное положение.

Пока старуха, услыхав этот шум и наконец проснувшись, побежала в прихожую, ее хозяйка, проворная как белка, собрала письма и бумаги, разбросанные по столу, швырнула их в ящик и, окинув быстрым взглядом комнату, чтобы убедиться, что все в ней в порядке, села на софу в смиренной и печальной позе страдающего, но покорного судьбе человека.

Но, поспешим добавить, только ее тело было неподвижно. Глаза, живые, озабоченные и бдительные, были внимательно устремлены на зеркало, где отражалась входная дверь, а настороженный слух готов был уловить малейший звук.

Дуэнья открыла дверь, и в прихожей послышалось какое-то тихое бормотание.

Затем кто-то голосом ясным и учтивым, однако довольно твердым, спросил:

— Здесь живет госпожа графиня де Ламотт?

— Госпожа графиня де Ламотт-Валуа? — повторила в нос Клотильда.

— Да, да, она самая, милая моя. Госпожа де Ламотт дома?

— Да, сударыня, она чувствует себя слишком плохо, чтобы выходить.

В продолжение этого разговора, из которого она не проронила ни звука, мнимая больная, взглянув в зеркало, увидела, что Клотильду допрашивает какая-то дама, по всем признакам принадлежащая к высшему обществу.

Она тотчас же встала с софы и пересела в кресло, чтобы предоставить почетное место посетительнице.

Проделывая это перемещение, она не могла видеть, как незнакомка обернулась к порогу и сказала другой особе, остававшейся в тени:

— Вы можете войти, сударыня, это здесь.

Дверь закрылась, и обе дамы, те самые, которые недавно спрашивали улицу Сен-Клод, вошли к графине де Ламотт-Валуа.

— Как прикажите доложить госпоже графине? — спросила Клотильда с любопытством, хотя и смешанным с почтением, поднося свечку к лицу обеих дам.

— Доложите: дамы из благотворительного общества, — отвечала старшая из женщин.

— Из Парижа?

— Нет, из Версаля.

Клотильда вошла к своей госпоже, и обе посетительницы, следуя за ней, очутились в освещенной комнате в ту самую минуту, как Жанна де Валуа с трудом приподнималась с кресла, чтобы приветствовать своих посетительниц изысканно-вежливым поклоном.

Клотильда пододвинула другие два кресла, чтобы посетительницы могли выбрать себе место по вкусу, и удалилась в переднюю с важностью и не спеша: это позволяло догадаться, что она будет слушать за дверью весь предстоящий разговор.

ЖАННА ДЕ ЛАМОТТ ДЕ ВАЛУА

Как только Жанна де Ламотт, не нарушая приличий, смогла поднять глаза, она первым делом посмотрела, как выглядят ее посетительницы.

Старшей, как мы уже говорили, могло быть тридцать — тридцать два года; она была необычайно красива, хотя надменное выражение лица отнимало частицу прелести, которая могла бы быть ей присуща. Так, по крайней мере, показалось Жанне, судя по тому немногому, что ей удалось разглядеть в посетительнице, так как та, предпочтя софе кресло, отодвинула его в угол комнаты, подальше от света лампы, и опустила низко на лоб тафтяную на вате оборку капюшона своей накидки: свисая на лицо в виде щитка, она набрасывала тень на черты дамы.

Но посадка ее головы была так горделива, широко раскрытые глаза блестели таким огнем, что, даже не имея возможности рассмотреть какие-либо подробности внешности дамы, по одному общему облику ее нельзя было не признать в ней особу высокого, благородного происхождения.

Ее спутница, менее застенчивая, по крайней мере с виду, была моложе года на четыре-пять и не скрывала своей редкой красоты.

У нее было прелестное, правильно очерченное личико с нежным румянцем; прическа, оставлявшая виски открытыми, оттеняла безукоризненную правильность овала ее лица; большие синие глаза глядели спокойно, до безмятежности, но, казалось, могли читать в глубине души каждого; у нее был прелестно очерченный ротик, и судя по нему, природа создала эту молодую женщину прямодушной, а воспитание и этикет выработали в ней сдержанность; наконец, правильностью линии носа она не уступала Венере Медицейской. Вот что успел подметить беглый взгляд Жанны. Присмотревшись, графиня заметила, что у нее более тонкая, гибкая талия, чем у ее спутницы, более пышный бюст и что ручка у нее пухленькая, тогда как у той рука очень узкая и нервная.


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 17 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.035 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>