Читайте также: |
|
Она продолжала доказывать, но Амон, кивая, понимал, что она врет. Это было первым правилом: никогда не слушать еврейских специалистов. Все они выкормыши Маркса, чьи теории имеют целью подорвать неколебимость, цельность правительств и доверие к ним – а также Фрейда, который подвергает опасности ясность и цельность арийского мышления. Амон почувствовал, что доводы этой девчонки угрожают цельности его собственного мышления.
Он подозвал Хайара. Унтер‑офицер смущенно подошел к нему, решив, что сейчас получит приказ подчиниться указаниям этой девчонки. Она тоже пришла к такому же выводу.
– Пристрелить ее, – сказал Амон Хайару.
Естественно, наступила пауза, в течение которой Хайар осмысливал приказ.
– Пристрелить ее, – повторил Амон.
Хайар взял девушку под локоть, чтобы отвести ее в место, предназначенное для таких экзекуций.
– Здесь! – сказал Амон. – Пристрелить ее здесь! Под мою ответственность, – сказал Амон.
Хайар знал, как это делается. Развернув ее за локоть, он слегка оттолкнул девушку от себя и, вынув из кобуры маузер, всадил ей пулю в затылок.
Выстрел ужаснул всех на рабочей площадке, кроме – такое было впечатление – палачей и умирающей Дианы Рейтер. Стоя на коленях, она успела бросить на него взгляд. «Вам за это воздается», – сказала она. Уверенность в ее глазах испугала Амона, но и наполнила его восторженным чувством справедливости. Он не имел представления, да и не поверил бы, что эти симптомы имеют клинический характер. На деле же он считал, что охватившее его чувство восторга и возбуждения – это награда за действие, полное политической, расовой и моральной справедливости. Но надо сказать, что человек, столь высоко вознагражденный за свой поступок, за полноту этого часа заплатит такой опустошенностью, что ее надо будет заполнить едой, питьем, а также контактом с женщиной.
Кроме этих соображений, расстрел Дианы Рейтер, доказавший никчемность ее западноевропейского диплома, имел и практическую ценность: отныне никому из строителей домов и дорог в Плачуве не придет в голову считать, что они представляют собой какую‑то ценность – если уж все профессиональные знания не смогли спасти Диану Рейтер, то всем остальным остается лишь молча повиноваться, стараясь стать как можно более незаметными. И таким образом, женщины, таскающие оконные рамы и дверные косяки со станции ветки Краков‑Плачув, и команда в каменоломне, и мужчины, возводящие бараки – все работали с предельной энергией, на которую они были подвигнуты сценой убийства мисс Рейтер.
Что же до Хайара и его коллег, им стало ясно, что казни по поводу и без оного будут общепринятым стилем существования Плачува.
Глава 20
Через два дня после посещения Плачува Шиндлер заехал во временную городскую резиденцию коменданта Гета, прихватив с собой для подарка бутылку бренди. К тому времени известие об убийстве Дианы Рейтер дошло до «Эмалии» и стало одним из предлогов, убедивших Оскара, что ни в коем случае нельзя переводить фабрику в Плачув.
Двое крупных мужчин, рассевшись друг против друга, сразу же почувствовали, что между ними установилось взаимопонимание – нечто вроде той мгновенной связи, что на короткое время вспыхнула между Амоном и мисс Рейтер. Оба они понимали, что пребывание в Кракове им обоим должно принести благосостояние; но что при этом Оскар готов заплатить за одолжение. На этом уровне Оскар и комендант прекрасно понимали друг друга. Оскар обладал характерным для коммивояжеров даром убеждать нужного ему человека так, словно тот был его братом по духу, и ему столь успешно удалось ввести в заблуждение коменданта Гета, что тот неизменно считал Оскара своим близким приятелем.
Но по свидетельствам Штерна и прочих, не подлежит сомнению, что со времени первой же их встречи Оскар воспринимал Гета как человека, который идет убивать столь же спокойно, как чиновник отправляется в свою контору. Оскар мог оценивать Амона как администратора, Амона как дельца, но в то же время он понимал, что девять десятых личности коменданта не подпадают под понятие нормального человеческого существа. Деловые же и общественные связи между Оскаром и Амоном развивались настолько удовлетворительно, что невольно вызывали искушение предположить, что Оскар каким‑то образом, пусть и презирая самого себя, восхищался злом, воплощенным в этом человеке. На деле же никто из знавших Оскара в то время или позже не мог заметить и следа подобного восхищения. Оскар презирал Гета со всей силой страсти, не нуждающейся в объяснениях. Презрение его порой угрожало обрести такую форму, что оно могло самым драматическим образом сказаться на его карьере. Тем не менее трудно было избежать мысли, что Амон воплощал темные стороны натуры Оскара, доведись тому в силу несчастного стечения обстоятельств стать фанатичным убийцей.
Отдав должное стоящей между ними бутылке бренди, Оскар объяснил Амону, почему для него невозможно перебираться в Плачув. Его предприятие – слишком сложное производство, чтобы его можно было перебазировать. Он не сомневался, что его друга Мадритча устроит предложение переселить еврейских рабочих, но технику Мадритча куда легче переместить – в основном она представляет собой лишь ряд швейных машин. Но возникают совсем иные проблемы, когда надо снимать с фундаментов массивные прессы для металла, у каждого из которых, как и подобает столь сложной технике, свой норов. Чтобы установить их на новом основании, надо создавать совершенно иную систему эксцентриситетов. Это приведет к задержкам в выпуске продукции: период монтажа и наладки потребует куда больше времени, чем у его уважаемого приятеля Мадритча. Унтерштурмфюрер должен понимать, что, будучи связанным необходимостью выполнять столь важные военные контракты, ДЭФ не может позволить себе так транжирить время. Герр Бекман, который столкнулся с теми же проблемами, уволил всех своих еврейских рабочих с «Короны». Он не хотел, чтобы утреннее шествие евреев на работу и вечернее из возвращение вызывало какие‑то беспорядки. К сожалению, у него, Шиндлера, на несколько сот высококвалифицированных рабочих больше, чем у Бекмана. Если он избавится от них, потребуется немалое время, чтобы полностью заменить их поляками – а это опять‑таки приведет к срыву поставок военной продукции, срыву даже большему, чем если бы он принял столь привлекательное предложение Гета и перебрался в Плачув.
В глубине души Амон предположил, что Оскара беспокоит нечто совсем иное: переезд в Плачув помешает его делишкам, которые он прокручивает в Кракове. Тем не менее комендант поспешил заверить герра Шиндлера, что он никоим образом не собирается вмешиваться в вопросы управления его предприятием.
– Меня беспокоят чисто производственные проблемы, – ханжески заверил его Шиндлер. Он не хотел бы причинять неудобства господину коменданту, но будет ему искренне благодарен, как, в чем он не сомневается, и инспекция по делам армии, если ДЭФу будет позволено остаться на прежнем месте.
Среди таких людей, как Гет и Оскар, слово «благодарен» имело отнюдь не абстрактное значение. За одолжение надо платить. Благодарность может выражаться и в напитках, и в драгоценных камнях.
– Я понимаю ваши проблемы, герр Шиндлер, – сказал Амон. – И я буду только счастлив после ликвидации гетто предоставлять охрану вашим рабочим, эскортируя их от Плачува до Заблоче.
* * *
Ицхак Штерн как‑то днем заглянул в Заблоче по делам «Прогресса» и нашел Оскара в полной прострации, которая объяснялась опасным состоянием бессилия. После того, как Клоновска принесла им кофе, который герр директор употребил с хорошей дозой коньяка, Оскар рассказал Штерну, что он снова побывал в Плачуве: формально, чтобы взглянуть, как там идут дела, на деле же – убедиться, когда лагерь будет готов для приема Ghettomenschen.
– Я прикинул, – сказал Оскар.
Он подсчитал количество бараков на дальнем склоне и, зная, что Амон собирается разместить в каждом не менее 200 женщин, увидел, что там, в верхней части лагеря, готовы места для примерно 6.000 обитательниц гетто. В секторе для мужчин, расположенном несколько ниже, было не так много готовых бараков, но учитывая то, как в Плачуве движется работа, на днях там все будет завершено.
Все на предприятии знают, что их ждет, сказал Оскар. И ночной смене нет смысла тут оставаться, потому что им так и так придется возвращаться в гетто. Все, что я могу внушить им, сказал Оскар, снова делая солидный глоток коньяка, они не должны пытаться спрятаться, предварительно не подготовив надежного укрытия. Он слышал, что после ликвидации гетто его будут разбирать буквально по камням. Будет проверено каждое углубление в стене, каждый чердак, где разберут перекрытия, обнюхают каждую дырку, заколотят все погреба. Все, что я могу сказать, – не пытайтесь сопротивляться.
Как ни странно, Штерну, одному из объектов готовящейся акции, пришлось утешать герра директора Шиндлера, которому предстояло быть всего лишь ее свидетелем. Внимание Оскара к своим еврейским рабочим потеряло свою напряженность, уступив место куда более объемной трагедии близящегося конца гетто. Плачув – рабочее учреждение, говорил ему Штерн. И как всякому учреждению, ему суждена долгая жизнь. Он не напоминает Бельзец, который производит трупы подобно тому, как Генри Форд производит автомобили. Да, с появлением Плачува положение дел ухудшается, но это еще не конец всего сущего. Когда Штерн закончил убеждать его, Оскар сидел, вцепившись обеими руками в полированную доску стола, и несколько секунд казалось, что он вот‑вот оторвет ее. Понимаете ли, Штерн, сказал он, когда слишком хорошо, это тоже плохо!
Так и есть, согласился Штерн. Таков естественный порядок вещей. Он продолжил спорить, с мелочной дотошностью приводя цитаты и высказывания, но он и сам чувствовал страх. Ибо Оскар, казалось, был на грани слома. Штерн понимал, что если Оскар потеряет надежду, то уволит всех еврейских рабочих «Эмалии», ибо Оскар не хотел иметь ничего общего с этими грязными делами и был полон желания очиститься от них.
Еще придет время добрых дел, сказал Штерн. Пока еще его нет.
Отказавшись от попыток выломать доску стола, Оскар откинулся на спинку кресла и постарался объяснить причину свой подавленности.
– Вы же знаете этого Амона Гета, – сказал он. – Он по‑своему обаятелен. Появившись здесь, он может просто очаровать вас. Но он психопат.
В последнее утро существования гетто – оно выпало на «шаббат», 13 марта, субботу, – Амон Гет прибыл на площадь Мира в час, когда по календарю должен был начаться рассвет. Низкая облачная пелена размывала границу между ночью и днем. Он увидел, что люди из зондеркоманды уже на месте и стоят, переминаясь на мерзлой земле в небольшом скверике, покуривая и тихо пересмеиваясь, стараясь, чтобы их присутствие оставалось секретом для обитателей маленьких улочек за аптекой Панкевича. Улица, по которой они явились, была пустынна, в городе царило образцовое спокойствие. Остатки снега вдоль стен подплывали грязью. С достаточной уверенностью можно предположить, что сентиментальный Гет с отеческой гордостью поглядывал на этих молодых людей, в тесном товарищеском кругу ожидавших начала акции.
Амон сделал глоток коньяка, дожидаясь появления штурмбанфюрера Вилли Хассе, человека средних лет, который должен был осуществлять не столько тактическое, сколько стратегическое руководство акцией. Сегодня предстояло покончить с гетто‑А, к западу от площади, занимавшим большую часть этого района, где размещались все работающие евреи (здоровые, полные надежд и самоуверенные) – вот его и предстояло вычистить. Гетто‑В, небольшой район в несколько кварталов в восточной части гетто, давал приют старикам и тем, кто был непригоден ни к какой работе. Ими займутся ближе к вечеру или завтра. С ними покончат в огромном лагере уничтожения коменданта Рудольфа Гесса в Аушвице. Гетто‑В позволит продемонстрировать честную и мужественную работу. Гетто‑А представляет собой вызов их решимости.
Любой хотел бы быть сегодня на его месте, ибо сегодня – исторический день. Еврейский Краков насчитывает около семисот лет своей истории, и вот сегодня к вечеру – или в крайнем случае завтра – эти семь столетий превратятся в прах и Краков станет judenfrei (свободен от евреев). Любой мелкий чиновник из СС захочет сказать, что, мол, и он присутствует при сем зрелище. Даже Анкельбах, Treuhandler на скобяной фабрике «Прогресс», числящийся отставником СС, натянул сегодня свою унтер‑офицерскую форму и явился в гетто со своим взводом. Вне всякого сомнения, в числе участников имел право быть Вилли Хассе со своим боевым опытом, один из разработчиков операции.
Амон страдал от привычной легкой головной боли и чувствовал себя утомленным от отчаянной бессонницы, отпустившая его лишь под самое утро. Но теперь, очутившись на месте действия, он ощутил неподдельное профессиональное вдохновение. Национал‑социалистская партия щедро одарила бойцов из СС – они могут идти в битву, не страшась физических опасностей, на их долю выпадет честь и слава, без тех неприятных осложнений, которые портят все дело возможностью получить пулю. Обрести психологическую стойкость было непростым делом. У каждого офицера СС были друзья, которые покончили с собой. Документы СС, составленные для предотвращения этих несчастных случайностей, указывали, что надо твердо и неукоснительно отбросить мысль: мол, если у еврея в руках нет оружия, он лишен социального, политического или экономического влияния. На деле же он вооружен до зубов. Лиши себя чувства жалости, обрети стойкость закаленной стали, потому что даже еврейский ребенок – это бомба замедленного действия, подложенная под твою культуру; еврейская женщина биологически предрасположена к предательству, а еврейский мужчина – куда более опасный враг, чем можно ожидать от любого русского.
Амон Гет был тверд как сталь. Он знал, что никогда не изменит себе, и мысль об этом наполняла его восторженной радостью, как марафонца, уверенного в своей победе. Он презирал ту уклончивость, с которой некоторые изнеженные офицеры предоставляли действовать своим солдатам. Он чувствовал, что в определенном смысле это куда опаснее, чем боязнь самому приложить руку. Он будет для них образцом, что он и продемонстрировал в случае с Дианой Рейтер. Он чувствовал приближение эйфории, той, что весь день будет нести его на своих крыльях внутреннего удовлетворения, которое, подогретое алкоголем, достигнет предела, когда настанет час сомкнуть ряды. И пусть нависла над головами низкая пелена облаков, – он знал, что сегодня один из его звездных дней, и когда на склоне лет он будет окружен миром и покоем, молодежь с восторгом и изумлением будет расспрашивать его о днях, подобных этому.
Меньше чем в километре отсюда доктор X., врач больницы гетто, сидел в темноте среди своих последних пациентов; он был благодарен судьбе, что тут, на верхнем этаже больницы, они как‑то отделены от тянущихся внизу улиц, имея дело лишь со своими болями и лихорадками.
Ибо на улицах уже ни для кого не было тайной, что случилось в инфекционной больнице рядом с площадью. Взвод СС под командой обершарфюрера Альберта Хайара явился в больницу, чтобы положить конец ее существованию, и наткнулся на доктора Розалию Блау, которая, стоя между коек своих больных скарлатиной и туберкулезом, сообщила, что их, мол, нельзя транспортировать. Детей с простудным кашлем уже успели отослать по домам. Но больных скарлатиной опасно перемещать – и для них самих, и для общины; туберкулезные больные настолько слабы, что не могут сами передвигаться.
Поскольку скарлатина в основном является болезнью подросткового возраста, большей частью пациентов доктора Блау были девочки от двенадцати до шестнадцати лет. Представ лицом к лицу с Альбертом Хайаром, доктор Блау указала в качестве свидетельства профессиональности ее диагноза на охваченную лихорадкой девочку с широко раскрытыми глазами.
Хайар же, действуя в соответствии с примером, который неделю назад он получил от Амона Гета, выстрелом разнес голову доктору Блау. Заразные больные, часть которых пыталась подняться со своих коек, а другие продолжали оставаться в бреду, были скошены шквалом автоматного огня. Когда взвод Хайара покончил со своими обязанностями, по лестнице поднялась команда мужчин из гетто, чтобы разобраться с трупами, собрать окровавленное постельное белье и помыть стены.
Это же отделение было расположено в помещении, которое до войны было участком польской полиции. Все время существования гетто все три ее этажа были заполнены больными. Заведующим его был уважаемый врач, доктор Б. И когда утром 13 марта над гетто занимался тусклый рассвет, на попечении врачей Б. и X. уже оставалось всего четверо больных, все нетранспортабельные. Одним из них был молодой рабочий парень со скоротечной чахоткой, другим – талантливый музыкант с пораженной почкой. Для доктора X. было важно как‑то уберечь их от паники при звуках очередей. К тому же в палате находился слепой мужчина после инсульта и старик с непроходимостью кишечника, в предельной степени истощения и с искусственным анусом.
Все врачи, включая доктора X., были медиками высочайшей квалификации. В скудной нищей больничке гетто впервые в Польше были проведены научные исследования болезни Вейла, исследовались возможности пересадки костного мозга и синдромы болезни Паркинсона. Тем не менее этим утром доктор X. был погружен в размышления по поводу цианистого калия.
Предвидя необходимость самоубийства, X. должен был обеспечить необходимое количество раствора циановой кислоты. Он понимал, что раствор понадобится и для других врачей. Мрачные события прошлого года сказались на гетто подобно эндемическому заболеванию. Оно заразило и доктора X. Он был молод и отличался несокрушимым здоровьем. Но ход истории обретал зловещий характер. Мысль о том, что у него есть доступ к цианиду, успокаивала доктора X. в самые худшие дни. На последнем этапе существования гетто снадобья для него и других врачей более чем достаточно. С мышьяком им практически не приходилось иметь дело. В их распоряжении остались только рвотные препараты и аспирин. Цианид был единственным из оставшихся сложных препаратов.
Этим утром, когда еще не минуло и пяти часов, доктор X. проснулся в своей квартире на улице Вита Ствоша от шума двигателей грузовиков, раздававшегося из‑за стены. Выглянув из окна, он увидел, как у реки собирается зондеркоманда, и понял, что сегодня гетто ждет последняя акция. Побежав в больницу, он нашел тут доктора Б. и медсестер, которые оказались тут по той же причине; не покладая рук они помогали пациентам, еще способным двигаться, спускаться по лестницам, передавая их в руки родственников или друзей, которые доставляли их домой. Когда в палатах не осталось никого, кроме этих четверых, доктор Б. сказал сестрам, что они могут уходить, и все подчинились приказу, кроме старшей медсестры. В компании врачей Б. и X. она осталась с четырьмя пациентами в опустевшей больнице.
Пока тянулось ожидание, врачи почти не разговаривали между собой. Все они имели доступ к цианиду, и вскоре X. стало ясно, что доктор Б. также обдумывает этот грустный исход. Да, речь могла идти только о самоубийстве. Но существовала еще необходимость эвтаназии, умерщвления больных. Сама мысль о ней приводила X. в ужас. У него были тонкие черты лица и подчеркнуто застенчивый взгляд. Он мучительно страдал от возможной необходимости преодолеть этические запреты, которые были для него столь же органичны, как собственное тело. Он понимал, что врач с иглой в руках, исходя из здравого смысла, но не имея почвы под ногами, может взвешивать ценность того или иного решения, словно листая прейскурант – то ли ввести цианид, то ли отдать своего пациента зондеркоманде. Но X. понимал, что такие материи никогда не могут быть предметом подсчетов, что законы этики куда выше и куда мучительнее, чем правила алгебры.
Порой доктор Б. подходил к окну и выглядывал из него, чтобы убедиться, не началась ли акция, после чего возвращался к X. с мягким профессиональным спокойным взглядом. Доктор Б., в чем X. не сомневался, так же перебирал различные варианты решения, которые мелькали перед ним подобно карточным картинкам и не придя ни к какому выводу, начинал думать снова и снова. Самоубийство. Эвтаназия. Водный раствор циановой кислоты. Привлекал и другой выход: остаться рядом с больными, подобно Розалии Блау. И еще – впрыснуть цианид и больным и себе. Этот поступок привлекал X., поскольку он казался не таким пассивным, как первый. В таком состоянии, когда он просыпался три ночи подряд, он испытывал едва ли не физическое удовольствие при мысли, как быстро подействует яд, словно бы он был наркотиком или крепким напитком, необходимым каждой жертве, чтобы смягчить ожидание последнего часа.
Для столь серьезного человека, как доктор X., сама привлекательность подобного варианта была убедительной причиной не прибегать к препарату. Для него повод к самоубийству мог быть никак не меньше, чем услышанный от отца рассказ о массовом самоубийстве зелотов Мертвого моря, которые не хотели попасть в плен к римлянам. Иными словами, принцип заключался в том, что смерть не должна служить безопасной уютной гаванью. В основе ее должно лежать яростное нежелание попасть в руки врагов. Конечно, принцип остается принципом, а ужас, пришедший этим серым утром – другое дело. Но X. был человеком принципов.
У него была жена. У них с женой был другой путь бегства, и он помнил о нем. Он вел через канализационный сток на углу улиц Пивной и Кракузы. По сточной системе – а потом полный риска переход до леса Ойчув. Он боялся его больше, чем быстрого забвения, которое даст цианид. Правда, если его остановят синемундирная полиция или немцы и заставят спустить штаны, он выдержит испытание – спасибо доктору Лаху. Тот был известным специалистом по пластической хирургии, который научил многих молодых краковских евреев, как бескровным образом удлинять крайнюю плоть: укладываясь спать, надо приспосабливать к ней отягощающее – например, бутылку с постоянно увеличивающимся количеством воды в ней. Такой способ, рассказывал Лах, евреи использовали во времена римских преследований и усиливающийся напор немецких акций в последние полтора года заставил доктора Лаха вернуть его к жизни. Лах и научил своего молодого коллегу доктора X. и тот факт, что, случалось, он успешно, срабатывал, еще более отвращал X. от самоубийства.
На рассвете старшая медсестра, спокойная сдержанная женщина лет сорока, явилась к доктору X. с утренним докладом. У молодого человека дела шли на поправку, но слепой с его невнятной после инсульта речью был в явном беспокойстве. Ночью музыкант и пациент с искусственным пищеводом мучились болями. Тем не менее теперь в отделении стояла полная тишина; пациенты досматривали последние сны, и доктор X. вышел на промерзший балкончик, нависший над двором, чтобы выкурить сигарету и еще раз обдумать проблему.
Прошлым летом доктор X. был в старой инфекционной больнице на Рекавке, когда эсэсовцы решили прикрыть этот район гетто и перебазировать больницу. Выстроив штат медиков вдоль стены, они стали сволакивать пациентов вниз. X. видел, как у старой мадам Рейзман нога попала между балясинами перил, но тащивший ее за другую ногу эсэсовец не остановился, чтобы высвободить ступню, а продолжал тащить, пока застрявшая конечность не переломилась с громким треском. Таким образом перемещали пациентов. Но в прошлом году никто и не думал, что встанет вопрос об убийстве из милосердия. На том этапе все еще лелеяли надежды, что положение дел улучшится.
А теперь, если даже он с доктором Б. примут решение, хватит ли у него отваги ввести цианид больному человеку – или же он найдет кого‑то другого для этого действия и будет наблюдать за ним с профессиональным бесстрастием. Вся эта ситуация отдавала полным абсурдом. Когда решение принято, все остальное уже становится несущественным. Так и так придется произвести это действие.
Здесь на балконе он и услышал первые звуки. Они начались необычно рано и доносились с восточной стороны гетто. Эти лающие выкрики «Raus, raus!» в мегафоны, привычная ложь о багаже, который кто‑то хотел захватить с собой. По пустынным улицам и среди домов, за стенами которых все застыли в неподвижности, всю дорогу от булыжного покрытия площади и до Надвислянской улицы вдоль реки пополз полный ужаса шепоток, от которого X. заколотило, словно он мог понять его.
Затем он услышал первую очередь, столь громкую, что она могла пробудить пациентов. После стрельбы воцарилось внезапное Молчание, после чего мегафон рявкнул в ответ на высокий женский плач; рыдания прервались еще одной вспышкой очереди, за которой последовали крики с разных сторон; перекрываемый ревом эсэсовских мегафонов, возгласами еврейских полицейских и других обитателей улиц взрыв горя стих лишь в дальнем конце гетто у ворот. Он представил себе, как это может сказаться на предкоматозном состоянии музыканта с отказавшей почкой.
Вернувшись в палату, он увидел, что все они смотрят на него – даже музыкант. И он скорее чувствовал, чем видел, как оцепенели на койках их напряженные тела, и старик с фистулой заплакал, содрогаясь всем телом.
– Доктор, доктор! – кто‑то позвал его.
– Прошу вас! – ответил доктор X., как бы давая понять: «Я здесь, я с вами, а они еще далеко отсюда». Он бросил взгляд на доктора X., который прищурился, услышав, как в трех кварталах от них еще кого‑то выкидывают на улицу. Кивнув ему, доктор Б. подошел к небольшому шкафчику с лекарствами в дальнем конце палаты и вернулся с флаконом водного раствора циановой кислоты. Помолчав, X. подошел к своему коллеге. Он мог отстраниться, предоставив все доктору Б. Ему показалось, что у этого человека хватит сил все свершить самому, не ища оправдания у коллеги. Но это постыдно, подумал X. – промолчать, не взять на себя часть этой непосильной ноши. Доктор X., хотя и был моложе доктора Б., учился вместе с ним в Ягеллонском университете; он был специалистом и мыслителем. И он хотел оказать доктору Б. поддержку в эти минуты.
– Ну что ж, – сказал доктор Б., мельком показывая бутылочку X. Слова его едва ли не были заглушены женским криком и резкими приказами, раздававшимися в дальнем конце Йозефинской. Доктор Б. позвал сестру.
– Дайте каждому пациенту сорок капель в воде.
– Сорок капель, – повторила она. Медсестра знала, что представляет собой этот препарат.
– Совершенно верно, – сказал доктор Б. Доктор X. тоже смотрел на нее. Да, хотелось сказать ему. Теперь я обрел силу; я могу дать снадобье. Но это может обеспокоить их, если я сам исполню назначение. Каждый пациент знает, что лекарство раздает сестра.
Пока она готовила микстуру, X. прошел по палате и положил руку на плечо старика.
– У меня есть кое‑что, дабы помочь вам, Роман, – обратился он к нему. С изумлением доктор X. понял, что, ощутив под ладонью сухую старческую кожу, он впитал в себя всю его историю. На долю секунды, словно во вспышке пламени, мелькнул облик юного Романа, уроженца Галиции времен Франца‑Иосифа, предмет сладостного обожания женщин, обитательниц petit Вены, драгоценного камня на берегах Вислы – Кракова. В военной форме армии Франца‑Иосифа он отправляется на весенние маневры в горах. Покрытый шоколадным загаром, он со своей девушкой из Казимировки посещает patisseries, царство кружев и бижутерии. Поднимаясь на гору Костюшко, он украдкой срывает у нее поцелуй в кустах.
– Каким образом мир мог так преобразиться при жизни одного человека? – спрашивает этот юноша у старого Романа. От Франца‑Иосифа до унтер‑офицера СС, который имеет право обречь на смерть и Розалию Блау, и девочку в лихорадке?
– Пожалуйста, Роман, – сказал врач, давая понять, что старик должен расслабить сведенное судорогой тело. Он не сомневался, что зондеркоманда будет тут не позже чем через час. Доктор X. подавил искушение сообщить ему эту тайну. Доктор Б. оказался щедр в дозировке. Несколько секунд с перехваченным дыханием, легкое изумление – и измученное тело Романа наконец получит возможность отдохнуть.
Когда с четырьмя мензурками явилась медсестра, никто из четырех даже не спросил ее, что она принесла им. Доктор X. так никогда и не понял, догадались ли они. Отвернувшись, он посмотрел на часы. Он боялся, что выпив снадобье, они начнут издавать какие‑то звуки, более страшные и зловещие, чем привычные в больнице шорохи и кашель. Он услышал, как сестра пробормотала: «Вот кое‑что для вас». Он услышал, как кто‑то набрал в грудь воздуха. Он не знал, была ли то сестра или кто‑то из пациентов. «Эта женщина – самая героическая из всех нас», – подумал он.
Когда он снова бросил на нее взгляд, медсестра будила пациента с почкой, предлагая заспанному музыканту мензурку. Из дальнего угла палаты доктор Б. не сводил взгляда с ее накрахмаленного белого халата. Доктор X. подошел к старику Роману и пощупал его пульс. Его не было. На койке в дальнем конце палаты музыкант заставил себя проглотить пахнущую горьким миндалем микстуру.
Как X. и надеялся, все прошло мягко и спокойно. Он посмотрел на них – рты чуть приоткрылись, ничего ужасающего, остекленевшие глаза невозмутимы, головы откинуты и подбородки уставились в потолок: их уходу, их бегству мог бы позавидовать любой обитатель гетто.
Глава 21
Польдек Пфефферберг обитал в комнате на втором этаже дома девятнадцатого столетия в конце Йозефинской. Поверх стены гетто ее окна выходили на Вислу, по которой вверх и вниз по течению ползли польские баржи, не догадываясь о последнем дне гетто, а патрульный катер СС легко болтался на воде, как прогулочная яхта. Пфефферберг со своей женой Милой ждал появления зондеркоманды, которая прикажет им убираться на улицу. Мила была хрупкой и нежной молодой женщиной двадцати двух лет; сбежав из Лодзи и очутившись в гетто, она вышла замуж за Польдека в первые же дни пребывания здесь. Она была родом из семьи потомственных врачей; ее отец, хирург, умер еще молодым в 1937 году, мать ее была дерматологом во время акции в Тарнуве в прошлом году она погибла той же смертью, что и Розалия Блау в инфекционной больнице: ее перерезала очередь из автомата, когда она отказалась покинуть своих пациентов.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Осень 1943 года 12 страница | | | Осень 1943 года 14 страница |