Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

43 страница

32 страница | 33 страница | 34 страница | 35 страница | 36 страница | 37 страница | 38 страница | 39 страница | 40 страница | 41 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

 

Появилось еще одно действующее лицо – Христиан. Весть о несчастии с сенатором настигла его в клубе, и он немедленно ушел оттуда. Но из боязни страшного зрелища, которое может представиться его глазам, предпринял еще дальнюю прогулку за Городские ворота, так, что его нигде не могли сыскать. Теперь он наконец объявился и еще внизу узнал, что брат его отошел в вечность.

 

– Быть не может! – сказал он и, прихрамывая, с блуждающим взглядом, стал подниматься по лестнице.

 

И вот он стоит у смертного одра брата между сестрой и невесткой. Стоит на кривых сухопарых ногах, слегка согнув их в коленях и напоминая собой вопросительный знак; у него голый череп, впалые щеки, взъерошенные усы и огромный горбатый нос. Его маленькие, глубоко сидящие глаза устремлены на брата – молчаливого, холодного, чуждого, недоступного упрекам и уже совсем, совсем неподсудного суду человеческому… Уголки рта у покойника опущены с выражением почти презрительным. Томас, которого Христиан в свое время попрекал тем, что он не заплачет, если умрет младший брат, сам лежит мертвый. Он умер, ни слова не сказав, горделиво, спокойно замкнулся в молчании, безжалостно предоставив другим стыдиться самих себя, как часто делал это при жизни! Справедливо он поступал или несправедливо, относясь с неизменным холодным презрением к страданиям Христиана, к его «муке», к человеку на софе, кивающему головой, к бутылке со спиртом и к открытому окну?.. Этот вопрос повис в воздухе, стал совершенно бессмысленным, ибо своенравная, пристрастная смерть отличила и оправдала старшего брата, его отозвала и приветила, ему воздала почести, властно приковала к нему всеобщий взволнованный интерес, а Христиана презрела, решив, как видно, и впредь дразнить его, донимать сотнями вздорных придирок, которые никому не внушают уважения. Никогда еще Томас Будденброк не импонировал так своему брату, как в эти часы. Успех решает все. Только смерть способна заставить людей уважать наши страдания; она облагораживает даже самую жалкую нашу хворь. «Ты оказался прав, и я склоняюсь перед тобой», – думает Христиан, торопливо и неловко опускаясь на колени и целуя холодную руку, простертую на стеганом одеяле. Потом он встает и начинает ходить по комнате; глаза его блуждают.

 

Приходят еще родственники: старики Крегеры, дамы Будденброк с Брейтенштрассе, старый г-н Маркус. Бедная Клотильда тоже явилась и стоит теперь у кровати, худая, пепельно-серая, с равнодушным лицом, молитвенно сложив руки в нитяных перчатках.

 

– Не подумайте, Тони и Герда, – говорит она протяжно и жалобно, – что у меня холодное сердце, раз я не плачу. У меня больше нет слез… И ей верят на слово, такая она безнадежно серая и высохшая.

 

Вскоре все уступили поле действия препротивной старухе с беззубым, шамкающим ртом, которая явилась, чтобы вместе с сестрой Леандрой обмыть и переодеть покойника.

 

Поздним вечером того же дня в маленькой гостиной за круглым столом, освещенным газовой лампой, сидели Герда Будденброк, г-жа Перманедер, Христиан и маленький Иоганн и усердно трудились. Они составляли список лиц, которым надлежало послать извещения о смерти сенатора, и надписывали адреса на конвертах. Перья скрипели. Время от времени кому-нибудь приходило в голову еще одно имя, и оно тотчас же вносилось в список. Ганно тоже засадили за работу, – он писал разборчиво, а дело это было спешное.

 

В доме и на улице стояла тишина. Только изредка за окном раздавались шаги, быстро терявшиеся в отдалении. Чуть-чуть попыхивала газовая лампа, кто-то бормотал запамятованное было имя, шелестела бумага. Время от времени все они вдруг поднимали глаза от работы, смотрели друг на друга и вспоминали то, что произошло.

 

Госпожа Перманедер весьма деловито выводила свои каракули. Но каждые пять минут, словно по часам, откладывала перо, всплескивала руками на уровне своего, подбородка и разражалась стенаниями.

 

– Не могу постигнуть! – восклицала она, тем самым доказывая, что уже начинает постигать происшедшее. – Так, значит, всему конец! – продолжала она выкрикивать в неподдельном отчаянии и, рыдая, бросалась на шею невестке, после чего с новыми силами бралась за работу.

 

С Христианом дело обстояло приблизительно так же, как с бедной Клотильдой. Он не пролил еще ни единой слезы и был этим несколько сконфужен. Чувство стыда возобладало в нем над всеми другими ощущениями. Кроме того, непрестанное наблюдение за самим собой, за своим душевным и физическим состоянием вконец изнурило и притупило его. Время от времени он выпрямлялся, проводил рукой по облысевшему лбу и сдавленным голосом восклицал: «Да, ужасное несчастье!» Он, собственно, обращался к самому себе и при этом силился выдавить из глаз хоть несколько слезинок.

 

Внезапно произошло нечто, вызвавшее всеобщее смущение: маленький Иоганн расхохотался. Надписывая адреса, он увидал в списке какую-то фамилию, звучавшую до того комично, что он не смог удержаться от смеха. Он произнес ее вслух, фыркнул, ниже склонился над бумагой, весь задрожал, даже всхлипнул, но смеха подавить не сумел. Поначалу можно было подумать, что он плачет. Но он и не думал плакать. Взрослые недоверчиво и недоуменно посмотрели на него. И вскоре Герда отослала его спать.

 

«От зуба… сенатор Будденброк умер от зуба, – говорилось в городе. – Но, черт возьми, от этого же не умирают! У него были сильные боли, господин Брехт сломал ему коронку, и потом он попросту свалился на улице. Слыханное ли дело?»

 

Но в конце концов это безразлично и никого, кроме него, не касается. А вот о чем сейчас действительно надо позаботиться, так это о венках… И на Фишергрубе, чтобы воздать честь покойному, доставлялись большие, дорогостоящие венки – венки, о которых будут писать в газетах и по которым сразу видно, что они присланы людьми солидными и денежными. Их несли и несли; казалось они стекаются со всех сторон – венки от общественных учреждений, от отдельных семейств, от частных лиц; венки из лавров, из пахучих цветов, из серебра, украшенные черными лентами и лентами цветов города, с надписями, вытесненными золотыми буквами. И еще пальмовые ветви – огромные пальмовые ветви…

 

Все цветочные магазины бойко торговали, и уж конечно в первую очередь магазин Иверсена, напротив будденброковского дома. Г-жа Иверсен по нескольку раз в день звонила у подъезда и передавала всевозможные изделия из цветов – от сенатора имярек, от консула имярек, от такого-то и такого-то городского учреждения… Однажды она спросила, нельзя ли подняться наверх и проститься с сенатором? «Да, можно», – отвечали ей; и она пошла за мамзель Юнгман по парадной лестнице, дивясь великолепию ее колонн и обилию света.

 

Она ступала тяжело, так как была в ожидании. Облик ее с годами стал несколько грубоватым, но чуть-чуть раскосые черные глаза и малайские скулы были прелестны и явно свидетельствовали о том, что в свое время она была чудо как хороша. Ее ввели в большую гостиную, где на катафалке лежало тело Томаса Будденброка.

 

Посреди большой, залитой светом комнаты, откуда вынесли всю мебель, он лежал в гробу, обитом белым шелком, в белом шелковом одеянии, под белым шелковым покровом, окруженный изысканным и дурманящим ароматом тубероз, фиалок и других цветов. В головах его, на затянутом траурным флером постаменте, среди расставленных полукругом высоких серебряных канделябров, высился «Благословляющий Христос» Торвальдсена. Пучки цветов, венки, букеты, корзины были расставлены вдоль стен, разбросаны по полу и гробовому покрову; пальмовые ветви окружали катафалк и склонялись к ногам покойного. Лицо Томаса Будденброка было покрыто ссадинами, нос сильно помят, но волосы были зачесаны так же, как при жизни, и усы, которые в последний раз вытянул щипцами старик Венцель, жестко прочерчивали белые щеки; голова его была слегка повернута набок, а в скрещенные руки ему вложили распятие из слоновой кости.

 

Госпожа Иверсен остановилась чуть ли не в самых дверях и оттуда, слегка жмурясь, смотрела на катафалк. И только когда г-жа Перманедер, вся в черном, с заплаканными глазами, откинув портьеру, вошла из соседней маленькой гостиной и ласково предложила ей подойти поближе, она решилась ступить еще несколько шагов по навощенному паркету. Она стояла, сложив руки на торчащем животе, и оглядывала своими чуть раскосыми черными глазами растения, канделябры, ленты, потоки белого шелка и лицо Томаса Будденброка. Трудно сказать, что именно выражали расплывшиеся черты женщины на сносях. Наконец она протянула: «Да…», всхлипнула – один только раз, коротко, потихоньку – и пошла к двери.

 

Госпоже Перманедер нравились такие посещения. Она ни на минуту не покидала дома на Фишергрубе и с неутомимым рвением наблюдала за почестями, в изобилии воздававшимися останкам ее брата. Гортанным голосом, по многу раз подряд, читала она газетные статьи, превозносившие, как в дни юбилея фирмы, его заслуги и скорбевшие о невозвратной утрате. Она принимала в маленькой гостиной всех, кто приходил выразить соболезнование. Герда встречала посетителей, – а имя им было легион, – в большой, возле гроба сенатора. Далее г-жа Перманедер совещалась с различными людьми относительно похорон, которые должны были быть необыкновенно «аристократическими», режиссировала сцены прощания. Она распорядилась, чтобы конторские служащие все вместе поднялись наверх – проститься с останками своего шефа Следом за ними должны были явиться складские рабочие. Они пришли, шаркая огромными ногами по навощенному паркету и распространяя запах спиртного, табаку и пота. С чинно поджатыми губами, ломая шапки в руках, смотрели они на великолепный катафалк. Сначала дивились, потом заскучали. Наконец у одного из них хватило смелости направиться к выходу; и тогда все, сопя и осторожно ступая, на цыпочках последовали за ним. Г-жа Перманедер была в восторге. Она утверждала, что у многих слезы текли по жестким бородам. Это она выдумала. Ничего подобного не было. Но что, если она так видела и если это доставляло ей радость?

 

И вот наступил день похорон. Наглухо закрытый металлический гроб усыпали цветами, в канделябрах горели свечи; дом наполнился народом. Пастор Прингсгейм, окруженный родными покойного, здешними и приезжими, величественно стал в изголовье гроба, уперев свой внушительный подбородок в брыжи, огромные, как колесо.

 

Церемонией руководил весьма расторопный служитель – нечто среднее между дворецким и распорядителем торжества. С цилиндром в руках, проворно и неслышно ступая, он сбежал по парадной лестнице и пронзительным шепотом возвестил толпившимся внизу чиновникам налогового департамента и грузчикам в блузах, коротких штанах и цилиндрах:

 

– В комнатах уже полно, но в коридоре еще найдется место…

 

Затем все смолкло. Пастор Прингсгейм начал свою проповедь, и его отлично поставленный, модулирующий голос заполнил собою весь дом. В то время как он наверху, рядом с фигурой Христа, молитвенно воздевал руки или простирал их, благословляя паству, к дверям дома уже подъехали запряженные четверкой лошадей погребальные дроги, а за ними под белесым зимним небом нескончаемой вереницей вдоль всей улицы, до самой реки, вытянулись кареты и экипажи. Напротив подъезда выстроилась с винтовками у ноги рота солдат под командой лейтенанта фон Трота. Стоя с саблей наголо, он не сводил своих пылающих глаз с окон второго этажа. В окнах соседних домов и на улице толпилось множество людей. Они становились на цыпочки и вытягивали шеи.

 

Наконец в вестибюле послышалось движение. Лейтенант негромко произнес слова команды, солдаты, звякнув ружьями, взяли на караул, г-н фон Трота опустил саблю. В дверях показался гроб. На плечах четырех служителей в черных одеждах и в треуголках он медленно выплыл на улицу. «Ветер донес до глазеющей толпы аромат цветов, растрепал черный султан на крыше катафалка, поиграл гривами лошадей, стоявших в ряд от дома до самой реки, колыхнул черный креп на шляпах возницы и служителей. Редкие хлопья снега, медленно кружась в воздухе, стали падать на землю.

 

Кони в черных попонах, оставлявших открытыми только их тревожно косившие глаза, ведомые под уздцы четырьмя черными факельщиками, неторопливо тронули; за колесницей двинулась рота солдат, к подъезду одна за другой стали подкатывать кареты. В первую уселись Христиан Будденброк и пастор Прингсгейм; в следующей поместился маленький Иоганн с каким-то весьма упитанным и холеным родственником из Гамбурга. И медленно, медленно двинулась в путь длинная, печальная и торжественная похоронная процессия мимо домов с приспущенными и плещущими на ветру флагами; конторские служащие и грузчики пешком следовали за вереницей экипажей.

 

Когда толпа вслед за гробом прошла по кладбищу мимо крестов, памятников, часовен и обнаженных плакучих ив к наследственной усыпальнице Будденброков, там уже выстроился почетный караул, а в стороне, за деревьями, тотчас же раздались приглушенные скорбные звуки похоронного марша.

 

И опять отодвинули в сторону тяжелую плиту с высеченным на ней фамильным гербом, и опять мужчины встали у краев выложенной камнем могилы, где покоились родители Томаса Будденброка и где теперь предстояло покоиться его телу. Они стояли тут, эти заслуженные, зажиточные господа, склонив головы и скорбно потупив глаза. Ратсгерры, все как один, были в белых перчатках и белых галстуках. Подальше теснились чиновники, конторские служащие, грузчики и складские рабочие.

 

Музыка смолкла. Заговорил пастор Прингсгейм. А когда в холодном воздухе отзвучало его напутствие, все устремились еще раз пожать руку брату и сыну почившего.

 

Церемония тянулась бесконечно. Христиан Будденброк принимал выражения соболезнования с видом не то рассеянным, не то смущенным, какой у него всегда бывал в торжественных случаях. Маленький Иоганн, в бушлате с золотыми пуговицами, стоял рядом с ним, потупив золотисто-карие глаза, ни на кого не глядя, и, хмурясь, старался отвернуться от ветра.

ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ

 

Бывает, что вспомнишь вдруг о каком-то человеке, подумаешь: «Что-то он сейчас поделывает?» И вдруг тебя осеняет мысль, что он уже больше не разгуливает по тротуару, что голос его уже не звучит в общем хоре, – словом, что он просто-напросто исчез с жизненной арены и лежит в земле, где-то там за Городскими воротами.

 

Консульша Будденброк, урожденная Штювинг, вдова дяди Готхольда, умерла. И ей, бывшей когда-то причиной столь жестокой семейной распри, смерть даровала свой примиряющий, очистительный венец. Теперь три ее дочери – Фридерика, Генриетта и Пфиффи – считали себя вправе в ответ на соболезнования родственников строить обиженные мины, как бы говоря: «Вот видите, своими преследованиями вы свели ее в могилу». Хотя консульша была уже очень и очень стара.

 

Скончалась и мадам Кетельсен. В последние годы подагра изрядно помучила ее, но отошла она спокойно, мирно, воодушевленная детской верой, – на зависть своей ученой сестре, временами еще боровшейся с искушениями скептического разума. Зеземи год от года становилась все меньше, все горбатее, но стойкий организм прочно связывал ее с этим несовершенным миром.

 

Консул Петер Дельман тоже был отозван к праотцам. Он проел все свое состояние и в конце концов пал жертвой Гунияди-Яноша, оставив своей дочери ежегодную ренту в двести марок. Впрочем, перед смертью он выразил надежду, что город из уважения к имени Дельманов примет ее в благотворительное заведение – «Дом св.Иоанна».

 

Приказал долго жить и Юстус Крегер. И теперь, к сожалению, уже никто не мешал его мягкосердечной супруге продавать последнее серебро и посылать деньги вконец опустившемуся Якобу, влачившему свою непутевую жизнь где-то в чужих краях.

 

Христиана Будденброка мы напрасно стали бы искать в стенах родного города. Не прошло и года со дня смерти его брата, сенатора, как он перебрался в Гамбург, чтобы сочетаться законным браком с особой, давно уже ему близкой, – а именно с Алиной Пуфогель. Этому никто больше не мог воспрепятствовать. Что касается капитала, доставшегося ему от матери, добрая половина процентов с которого постоянно переправлялась в Гамбург, то этот капитал, поскольку он не был наперед им израсходован, находился в ведении Стефана Кистенмакера (такова была воля покойного сенатора), в остальном же Христиан был сам себе хозяином. Как только весть о его женитьбе достигла слуха г-жи Перманедер, она отправила в Гамбург новоявленной г-же Будденброк длинное и весьма неприязненное письмо, начинавшееся обращением «Мадам!» и, в столь же продуманных, сколь и ядовитых выражениях, уведомлявшее ее, что она г-жа Перманедер, отнюдь не склонна признать родственниками ни самое адресатку, ни ее потомство.

 

Господин Кистенмакер, бывший душеприказчиком сенатора, управителем будденброковского имущества и опекуном маленького Иоганна, с честью выполнял все эти обязанности. Они возвращали его к почетной деятельности и давали ему право на бирже с утомленным видом потирать себе лоб, уверяя всех и каждого, что он трудится, не щадя своих сил. Не следует забывать, что за свои старания Стефан Кистенмакер с величайшей пунктуальностью отчислял себе два процента со всех доходов. Тем не менее дела под его руководством шли неважно, и он очень скоро навлек на себя неудовольствие Герды Будденброк.

 

Предстояла ликвидация. С фирмой должно было быть покончено в течение одного года – такова была последняя воля сенатора. Узнав о ней, г-жа Перманедер пришла в страшное волненье: «А как же Иоганн, маленький Иоганн? Ганно-то как же?!» – спрашивала она. То, что брат пренебрег интересами своего сына и единственного наследника, не пожелав сохранить для него фирму, уязвляло и мучило ее. Немало слез пролила она по поводу того, что им предстояло распроститься с фамильным гербом – этим сокровищем, пронесенным через четыре поколения, что история фирмы обрывалась, хотя на свете существовал законный ее наследник… Но вскоре она утешилась, решив, что конец фирмы еще не означает конца их рода и что ее племянник со временем начнет новое, молодое дело и тем самым выполнит свое предназначение – сохранит блеск их доброго, старого имени и приведет семью к новому расцвету. Недаром же он так похож на прадеда…

 

Итак, под руководством г-на Кистенмакера и престарелого г-на Маркуса началась ликвидация дел, принявшая весьма плачевный оборот. Срок, назначенный покойным сенатором, который следовало соблюсти со всей точностью, был очень короток, время бежало неудержимо. Текущие дела завершались поспешно и неумело. Одна необдуманная, невыгодная продажа следовала за другой. Склады и амбары пошли за полцены. Там, где г-н Кистенмакер не успевал напортить делу своим чрезмерным рвением, беду довершала медлительность г-на Маркуса, о котором в городе говорили, что зимой, прежде чем выйти из дому, он греет на печке не только свое пальто и шляпу, но даже трость. Когда подворачивалась более или менее выгодная сделка, он непременно упускал ее. Короче говоря, убыток громоздился на убыток. Юридически Томас Будденброк оставил состояние в шестьсот пятьдесят тысяч марок; через год после вскрытия завещания выяснилось, что наличествующий капитал ничего общего с этой суммой не имеет.

 

Смутные и преувеличенные слухи о неблагоприятных результатах ликвидации распространились по городу, подкрепленные вестью о том, что Герда Будденброк подумывает о продаже своего большого дома. Чего-чего только не рассказывалось об обстоятельствах, принуждавших ее к этому шагу, и о подозрительном уменьшении будденброковского капитала; в городе, естественно, создалось настроение, которое вдова сенатора почувствовала даже в домашнем своем обиходе, сначала с удивлением и досадой, а потом с возрастающим негодованием… Когда она однажды рассказала золовке, что несколько мастеровых и поставщиков с непристойной настойчивостью потребовали от нее оплаты счетов, г-жа Перманедер на несколько секунд окаменела, а потом разразилась громким смехом. Негодующая Герда даже высказала намерение уехать вместе с маленьким Иоганном к отцу в Амстердам, чтобы снова играть с ним скрипичные дуэты. Но тут со стороны г-жи Перманедер последовал такой взрыв возмущения, что ей пришлось до поры до времени от этого плана отказаться.

 

Само собой разумеется, что г-жа Перманедер восстала и против продажи дома, построенного ее братом. Она ахала, говорила о дурном впечатлении, которое это произведет, уверяла, что такой поступок Герды неминуемо подорвет престиж семьи Будденброков… но в конце концов была вынуждена согласиться, что слишком неразумно при создавшихся обстоятельствах содержать столь большой и роскошный дом – дом, который, в сущности, был только дорого стоящей прихотью Томаса Будденброка, и что Герда права, желая переселиться в какую-нибудь небольшую комфортабельную виллу… за Городскими воротами.

 

Для г-на Гоша, маклера Зигизмунда Гоша, забрезжил великий день. На старости лет выпала ему на долю такая радость, что у него на несколько часов даже перестали трястись конечности: ему суждено было очутиться в гостиной Герды Будденброк, сидеть в кресле напротив нее и с глазу на глаз беседовать с ней о цене дома. Белый как лунь, с падающими на лоб космами, устрашающе выпятив подбородок, он снизу вверх взирал на нее и, наконец-то, и впрямь выглядел горбуном. В горле его что-то шипело, но говорил он холодно и деловито, ничем не выдавая своего душевного потрясения. Он выказал готовность взять на себя продажу дома и с коварной усмешкой предложил за него восемьдесят пять тысяч марок. Это была приемлемая цена, так как без убытка дом все равно не удалось бы продать, но надо было еще справиться с мнением г-на Кистенмакера, и потому Герде пришлось отпустить г-на Гоша, не договорившись с ним окончательно. А потом выяснилось, что г-н Кистенмакер отнюдь не склонен допускать чьего-либо вмешательства в свою деятельность. Он пренебрежительно отнесся к предложению маклера Гоша и даже высмеял его, клянясь взять куда большую цену. И клялся до тех пор, покуда не оказался вынужденным – чтобы положить конец всей этой канители – спустить дом за семьдесят пять тысяч какому-то старому холостяку, который, вернувшись из дальнего путешествия, решил обосноваться в городе.

 

Господин Кистенмакер взял на себя заботу и о приобретении нового дома – прехорошенькой виллы за Городскими воротами, возле старой Каштановой аллеи, с цветником и плодовым садом, виллы, которая хоть и обошлась втридорога, но зато вполне отвечала желаниям Герды Будденброк. Туда и перебралась осенью 1876 года сенаторша с сыном, с прислугой и частью обстановки. Другая часть, несмотря на горькие сетования г-жи Перманедер, осталась на месте и перешла во владение старого холостяка.

 

Но это были еще не все перемены! Мамзель Юнгман, Ида Юнгман, сорок лет прослужившая у Будденброков, возвращалась в Западную Пруссию, чтобы прожить остаток своих дней у родственников. По правде говоря, Герда Будденброк ее попросту рассчитала. Добрая душа Ида, вырастив предшествующее поколение Будденброков, всем сердцем привязалась к маленькому Иоганну, холила и нежила его, читала ему сказки Гримма и рассказывала о своем дядюшке, умершем от удушья. Но маленький Иоганн перестал быть маленьким, он превратился в пятнадцатилетнего юношу, которому Ида, несмотря на его слабое здоровье, не была уж так необходима, а с его матерью она давно была в отношениях весьма неприязненных. Она, собственно, никогда не считала эту женщину, вошедшую в дом Будденброков много позже ее самой, полноценным и полноправным членом семьи. К тому же с годами у Иды развилось самомнение, свойственное старым слугам, и она начала приписывать себе преувеличенное значение. Ее важничанье и хозяйственное самоуправство сердили Герду, отношения между ними становились все натянутее. И хотя г-жа Перманедер заступалась за нее не менее красноречиво, чем за оба дома и мебель, старая Ида все же получила отставку.

 

Она горько плакала, когда наступил час прощания с маленьким Иоганном. Он обнял ее, потом заложил руки за спину, оперся всей тяжестью тела на одну ногу, носком другой слегка касаясь пола, и стал смотреть ей вслед; в его золотисто-карих, окруженных голубоватыми тенями глазах появилось то самое задумчивое и как бы обращенное вовнутрь выражение, с которым он смотрел на мертвую бабушку, на умирающего отца, на развал бабушкиного и отцовского дома и на многое другое, внешне менее значительное. Разлукой со старой Идой, по его представлению, вполне закономерно завершались разлом, распад и разложение, свидетелем которых он был. Все происходящее нисколько не удивляло его. Странно, но он ни разу не испытал чувства удивления. Временами, когда он поднимал свою русую кудрявую голову, по обыкновению чуть-чуть кривя губы, и тонкие ноздри его начинали раздуваться, казалось, что он осторожно вдыхает окружающий его воздух, боясь услышать тот странно знакомый запах, который у смертного одра его бабушки не могли заглушить все цветочные ароматы.

 

Когда бы г-жа Перманедер ни заходила к невестке, она подзывала к себе племянника, чтобы порассказать ему о прошлом, а заодно и помечтать о светлом будущем, которым Будденброки, бог даст, будут обязаны ему, маленькому Иоганну. Чем безрадостнее становилось настоящее, тем усерднее она распространялась об «аристократической» и богатой жизни в доме ее родителей, в доме деда с бабкой, и о том, как прадед Ганно разъезжал по стране на четверке лошадей… Однажды с ней приключились сильнейшие желудочные спазмы оттого, что Фридерика, Генриетта и Пфиффи в один голос стали утверждать, что Хагенштремы – сливки общества.

 

О Христиане приходили весьма неутешительные вести. По-видимому, брак неблагоприятно отозвался на его самочувствии. Мрачные бредовые и навязчивые идеи возобновились с еще большей силой, и он, по настоянию своей супруги и врача, был помещен в лечебницу. Там ему пришлось очень не по душе; он то и дело писал жалобные письма родным, в которых твердил о своем желании выбраться из заведения, где с ним, видимо, обращались не слишком гуманно. Но никто его оттуда выпускать не собирался, и это, пожалуй, было для него самое лучшее. Так или иначе, пребывание Христиана в лечебнице давало его супруге полную возможность, извлекая все практические и моральные выгоды из законного брака, вести без помех и стеснений прежний, независимый образ жизни.

 

Пружинка в будильнике щелкнула, он затрещал сердито и неумолимо. Звук его колокольчика, хриплый, надтреснутый, похожий скорей на стук, чем на звон, так как старый механизм уже изрядно износился, продолжался долго, безнадежно долго: старый будильник был добросовестно заведен.

 

Ганно Будденброк испуганно вздрогнул. Как и всякое утро, его пронизал ужас при этом звуке, раздавшемся на ночном столике, возле самого его уха, – звуке злобном и в то же время благожелательном; внутри у него все сжалось от гнева, жалости к себе и отчаяния. Правда, внешне он остался спокоен, не переменил даже положения и, внезапно вырванный из какого-то смутного предутреннего сна, сразу открыл глаза.

 

В холодной по-зимнему комнате было еще совсем темно, так что Ганно не различал ни одного предмета, не говоря уж о часовых стрелках. Но он знал, что было шесть часов утра, так как вчера сам поставил будильник на этот час. Вчера… вчера… Покуда он недвижно лежал на спине и в мучительном нервном напряжении старался заставить себя зажечь свет и встать с постели, к нему мало-помалу вернулось сознание всего, что происходило вчера.

 

Вчера было воскресенье. В награду за то, что он несколько дней подряд позволял мучить себя г-ну Брехту, мать взяла его в Городской театр послушать «Лоэнгрина». Мысль об этом вечере уже целую неделю наполняла радостью его сердце. Досадовал он лишь на то, что и в этот раз, как всегда, такому празднеству предшествовала уйма неприятностей, омрачавших счастье ожидания. Но в субботу наконец-то кончилась школьная неделя, и бормашина в последний раз злобно прожужжала у него во рту. Теперь со всем покончено, а уроки он, не долго думая, отложил на понедельник. Да и что вообще значил понедельник? Неужто он когда-нибудь наступит? И разве может поверить в понедельник тот, кому в воскресенье вечером предстоит слушать «Лоэнгрина»?.. Он решил в понедельник встать пораньше и мигом покончить с этим пошлым вздором. Пока же он бродил на свободе, лелеял радость в своем сердце, немного пофантазировал за роялем и не думал ни о чем неприятном.

 

А затем счастье стало явью. Оно снизошло на него во всей своей святости, со всеми восторгами, с тайным испугом и трепетом, с внезапно стесняющими горло рыданиями, дурманящее, неисчерпаемое… Правда, дешевенькие скрипки оркестрантов слегка сфальшивили в увертюре, а челн, в котором стоял толстый, чванливый на вид человек с окладистой светлой бородой, выплыл из-за кулис какими-то рывками… Кроме того, в соседней ложе оказался опекун Ганно, г-н Стефан Кистенмакер; он ворчливо буркнул, что нечего мальчика отвлекать от его обязанностей такими развлечениями! Ах, не все ли равно: сладостное, просветленное великолепие, которому внимал Ганно, возносило его над всеми этими мелочами.

 

Но все-таки конец наступил. Певучее, мерцающее счастье смолкло, потухло. С пылающим лицом вернулся Ганно в свою комнату… и вдруг понял, что лишь несколько часов сна отделяют его от серых будней. Он опять, как это часто с ним случалось, совершенно пал духом. Снова почувствовал, как больно ранит красота, в какие бездны стыда и страстного отчаяния повергает она человека, без остатка пожирая его мужество, его пригодность к обыденной жизни. И такой безнадежностью, таким тяжким камнем легло на него это сознание, что ему вновь подумалось: нет, не одни только личные горести пригибают его к земле; тяжкое бремя с первых дней жизни гнетет его душу и когда-нибудь совсем придавит ее.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 42 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
42 страница| 44 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)