Читайте также: |
|
Эрика должна была и впредь жить с матерью. С согласия директора, даже по его настоянию, было решено, что г-жа Антония – во всяком случае на первых порах – поселится у Вейншенков, чтобы помогать неопытной Эрике вести хозяйство. Это-то и наполняло ее чудесным ощущением, будто на свете никогда не было никакого Бендикса Грюнлиха, никакого Алоиза Перманедера, будто бесследно ушли куда-то все неудачи, разочарования и горести ее жизни, и теперь, воодушевленная новыми надеждами, она все начинает сначала. Правда, она заставляла Эрику благодарить творца за то, что он соединил ее с любимым, единственным, тогда как ей, матери, во имя долга и разума пришлось вырвать из сердца свою первую и единственную любовь, – правда, в семейную тетрадь она нетвердым от радости почерком вписала рядом с именем директора имя Эрики, а не свое, но все же настоящей невестой была она, она, Тони Будденброк! Это она опытной рукой снова щупала ковры и портьеры, она рыскала по мебельным и бельевым магазинам, это ей предстояло снять и «аристократично» обставить новую квартиру! Это ей предстояло опять покинуть обширный и благочестивый родительский дом, прекратить наконец свое унылое существование разведенной жены; высоко подняв голову, она теперь начнет новую жизнь у всех на виду, – жизнь, которая послужит к чести семьи! И – уж не сон ли это? – на поверхности вновь появились пеньюары – два пеньюара, для нее и для Эрики, из мягкой пестротканой материи, с широкими шлейфами и целым каскадом бархатных лент от ворота до подола!
Но время шло, и шли к концу предсвадебные хлопоты. Невеста с женихом побывали с визитами лишь в очень немногих домах: директор, солидный, несветский, трудовой человек, в будущем намеревался проводить свой досуг у домашнего очага… На торжественном обеде в честь помолвленной пары, который сенатор давал в большом зале своего дома на Фишегрубе, кроме хозяина, жениха с невестой, ближайшей родни и дам Будденброк, присутствовали также друзья сенатора, и всех опять поразило, что директор то я дело похлопывал Эрику по обнаженной шее.
День свадьбы приближался.
Венчанье, как и в те давние времена, когда г-жа Грюнлих украсилась миртами, происходило в ротонде. Г-жа Штут с Глокенгиссерштрассе, та, что вращалась в высших кругах, расправляла складки белого атласного платья невесты и прикалывала к нему живые цветы. Сенатор Будденброк был первым, а друг Христиана, сенатор Гизеке, вторым шафером, две пансионские приятельницы Эрики выполняли роль подружек. Директор Гуго Вейншенк выглядел весьма статным и мужественным. На пути к импровизированному алтарю он только один раз наступил на пышную фату Эрики. Пастор Прингсхейм служил, как всегда, истово и торжественно. Все свершалось по чину. Когда молодые обменялись кольцами и в наступившей тишине два «да» были произнесены голосами высоким и низким, – впрочем, оба звучали несколько хрипло, – г-жа Перманедер, потрясенная прошлым, настоящим и будущим, разразилась громким плачем – все тем же по-детски непосредственным, откровенным плачем, а дамы Будденброк – Пфиффи в ознаменование торжественного дня даже прицепила золотую цепочку к своему пенсне – кисло подхихикнули. Зато мадемуазель Вейхбродт, Тереза Вейхбродт, в последние годы ставшая еще меньше ростом, Зеземи, с портретом матери на овальной броши у тоненькой шейки, проговорила с неестественной твердостью, прикрывавшей ее внутреннее волнение: «Будь счастлива, милое дитя мое!»
А затем под взглядами неизменно спокойных белых богов на небесно-голубом фоне шпалер состоялась столь же торжественная, сколь и обильная трапеза, к концу которой молодые исчезли – отбыли в свадебное путешествие.
Это было в конце апреля. А в течение последующих двух недель г-жа Перманедер с помощью обойщика Якобса сотворила одно из своих чудес: изящно и «аристократично» обставила обширный бельэтаж, снятый в одном из домов на Беккергрубе. Обильно уставленная цветами, эта квартира дожидалась возвращения молодой четы.
И вот началось третье замужество Тони Будденброк.
Да, это почти точное обозначенье, – даже сенатор в один из четвергов, когда Вейншенки отсутствовали, выразился именно так, а г-жа Перманедер польщенно рассмеялась. И правда, хотя на нее легли все заботы, она ощущала непрерывный прилив горделивой радости и однажды, встретившись на улице с консульшей Юльхен Меллендорф, урожденной Хагенштрем, с таким торжеством и вызовом взглянула ей прямо в глаза, что г-же Меллендорф осталось только поклониться первой. Та же радость светилась в выражении лица Тони и сообщала величавую торжественность ее осанке, когда она водила родственников из комнаты в комнату по новой квартире. Рядом с ней Эрика Вейншенк казалась тоже лишь восхищенной гостьей. Волоча за собой шлейф пеньюара, вздернув плечи, высоко подняв голову, с украшенной атласными бантами корзиночкой для ключей на руке, – она обожала атласные банты, – г-жа Антония показывала гостям мебель, портьеры, прозрачный фарфор, блистающее серебро и большие картины, приобретенные директором: натюрморты, все до единого изображающие различную снедь, и голые женщины, – ничего не поделаешь, таков был вкус Гуго Вейншенка. Самые ее движения, казалось, говорили: «Смотрите, а я опять сумела всего этого добиться. Обстановка здесь не менее аристократична, чем у Грюнлиха, и уж во всяком случае получше, чем у Перманедера!»
Приходила старая консульша в полосатом – черном с серым – шелковом платье, распространявшая вокруг себя чуть слышный аромат пачули, спокойно все оглядывала своими светлыми глазами и, вслух не высказывая особого восхищения, давала понять, что безусловно всем удовлетворена. Приходил сенатор с женой и с сыном, вместе с Гердой подтрунивал над Тони, так и светившейся гордостью, и с трудом отстаивал маленького Ганно, которого обожавшая его тетка норовила вконец закормить сластями. Приходили дамы Будденброк и в один голос заявляли, что им, скромным девушкам, было бы даже не по душе жить в столь красивой обстановке… Приходила бедная Клотильда, серая, тощая, терпеливая, сносила все подшучиванья, выпивала четыре чашки кофе и затем протяжно и благожелательно высказывала свои одобрения. Время от времени, когда в клубе почему-либо бывало пусто, захаживал и Христиан, выпивал рюмочку бенедиктину, объявлял, что намеревается стать агентом одной винно-коньячной фирмы, – во-первых, он знает толк в этом деле, а во-вторых – работа эта легкая и приятная: «По крайней мере, ты сам себе хозяин, занесешь в записную книжку несколько адресов – и, глядь, уж заработал тридцать талеров», потом занимал у г-жи Перманедер сорок шиллингов на букет примадонне Городского театра, вспоминал вдруг – одному богу известно, в какой связи – лондонскую «Марию» и «Порок», перескакивал на историю с шелудивой собакой, отправленной в ящике из Вальпараисо в Сан-Франциско, и, если был в ударе, рассказывал все это с таким комизмом, так ярко и увлекательно, что мог бы насмешить самую взыскательную публику.
Войдя в азарт, он говорил на разных языках – по-английски, по-испански, на нижненемецком наречии и на гамбургском диалекте, изображал в лицах чилийских авантюристов, вооруженных ножами, и уайтчепельских воров, потом вдруг заглядывал в свою книжечку с записями куплетов и начинал петь или декламировать, талантливо, с неподражаемой мимикой, с гротескными телодвижениями, что-нибудь вроде:
Бульварами, в тени аллей,
Я брел в один из летних дней.
Передо мною шла красотка,
И я поплелся вслед за ней.
Тарелка – шляпа и походка
Изящная, премилый взгляд,
И подлинно французский зад.
«Дитя, – сказал я ей несмело, —
Вы не пройдетесь ли со мной?»
«Дитя» в глаза мне посмотрело,
Промолвив: «Вот что, милый мой,
Катись дорожкою прямой!»
Едва покончив с куплетами, он переходил к цирковому репертуару и воспроизводил антре английского клоуна так, что слушателям казалось, будто они сидят в цирке: сначала из-за кулис доносились пререкания со шталмейстером, внезапно обрывавшиеся возгласом: «Мой выход, пустите!»; затем следовал целый ряд рассказов на каком-то своеобразном и жалобном англонемецком жаргоне. История о человеке, который проглотил мышь и посему обратился за помощью к ветеринару, а тот порекомендовал ему, раз уж так случилось, проглотить еще и кошку. Далее следовала история с «моей бабушкой, женщиной еще хоть куда»; эта самая бабушка спешит на вокзал, но по дороге с ней происходит уйма всевозможных приключений, и в конце концов перед самым носом «женщины хоть куда» уходит поезд. Все это Христиан заканчивал возгласом: «А теперь, господин капельмейстер, прошу!» – и, словно пробудившись от сна, удивлялся: почему же не вступает оркестр?
Внезапно он обрывал «представление», менялся в лице, весь как-то опускался. Его маленькие круглые, глубоко посаженные глаза начинали шнырять из стороны в сторону. Тревожно прислушиваясь к тому, что происходит внутри него. Христиан поглаживал себя по левому боку, выпивал еще рюмочку ликеру, приободрялся, опять начинал «представление», но обрывал его на полуслове и уходил в отнюдь не бодром расположении духа.
Госпожа Перманедер, в то время очень любившая посмеяться и уже вдосталь навеселившаяся, провожала брата до лестницы в самом легкомысленном настроении.
– До свиданья, господин агент! – кричала она ему вслед. – До свиданья, бабник-похабник! До свиданья, старый хрыч! Приходи, не забывай нас! – И, хохоча во все горло, удалялась в комнаты.
Христиан не обижался. Погруженный в свои мысли, он попросту не слышал ее слов.
«Ну-с, – думал он, – теперь неплохо бы заглянуть в „Квисисану“. И, слегка сдвинув шляпу набекрень и опираясь на трость с бюстом монахини, медленно, деревянной походкой спускался с лестницы.
Была весна 1868 года, когда г-жа Перманедер, часов около десяти вечера, поднялась во второй этаж дома на Фишергрубе. Сенатор Будденброк одиноко сидел в гостиной, обставленной оливкового цвета репсовой мебелью, у круглого стола, над которым висела большая газовая лампа, и читал «Берлинскую биржевую газету»[105], держа между указательным и средним пальцами левой руки зажженную папиросу. Услышав шаги в столовой, сенатор снял золотое пенсне, без которого он в последнее время уже не обходился за работой, и выжидательно вглядывался в темноту, покуда из-за портьеры в освещенную часть комнаты не вошла Тони.
– А-а, это ты! Добрый вечер! Уже вернулась из Пеппенраде? Ну, как там твои друзья?
– Добрый вечер, Том! Спасибо, Армгард здорова!.. Ты сидишь здесь совсем один?
– Да! Ты явилась как нельзя более кстати. Я сегодня и ужинал в одиночестве, как римский папа, – мамзель Юнгман ведь в счет не идет, она каждую минуту срывается с места и бежит проведать Ганно… Герда в казино. Там дает концерт скрипач Тамайо. За ней заехал Христиан…
– Ну и ну! – как говорит мама. По-моему, Герда и Христиан в последнее время прямо-таки подружились…
– Да, да! С тех пор как он опять обосновался здесь, Герда стала находить в нем вкус… Она очень внимательно слушает, когда он описывает свои болезни… Ну что ж, ее это забавляет. А на днях она мне сказала: «Он не бюргер, Томас! Он еще меньше бюргер, чем ты…»
– Бюргер, Том? О, господи! Да, по-моему, на всем свете не сыщется лучшего бюргера, чем ты!..
– Возможно! Ты не совсем меня поняла!.. Раздевайся, Тони, и посиди со мной! Выглядишь ты отлично. Деревенский воздух явно пошел тебе на пользу.
– Да, да! – г-жа Перманедер сняла мантилью, капор с лиловыми шелковыми лентами и величаво опустилась в кресло. – Желудок, сон – все наладилось, и за такой короткий срок! Тамошнее парное молоко, колбасы, ветчина… От всего этого прямо наливаешься здоровьем! А главное – свежий мед, Том, я всегда считала его одним из самых питательных кушаний. Чистый, натуральный продукт; по крайней мере знаешь, что вводишь в организм! Со стороны Армгард было очень мило вспомнить о нашей пансионской дружбе и пригласить меня. Г-н фон Майбом тоже был необыкновенно предупредителен. Они упрашивали меня погостить еще недельки две, но ведь, знаешь, Эрика с трудом без меня обходится, а теперь, когда на свет появилась маленькая Элизабет…
– A propos, как ребенок?
– Спасибо, Том, все в порядке. Для своих четырех месяцев девочка, слава богу, очень хорошо развита, – хотя Фридерика, Генриетта и Пфиффи и объявили, что она долго не проживет…
– А Вейншенк? Как он себя чувствует в роли отца? Я ведь вижу его только по четвергам и…
– Он все такой же! Понимаешь, Том, Вейншенк человек порядочный, работящий, в каком-то смысле его можно даже назвать образцовым мужем: он терпеть не может ресторанов, из конторы возвращается прямо домой и все свободное время проводит с нами. Но одно, Том, – мы с тобой с глазу на глаз, и я могу говорить откровенно, – он требует, чтобы Эрика всегда была весела, всегда болтала, шутила: потому что, говорит он, когда муж возвращается домой усталый, жена должна всячески занимать его, веселить, подбадривать. Для этого, говорит он, и существуют жены…
– Болван, – пробормотал сенатор.
– Что?.. Беда в том, что Эрика скорее склонна к меланхолии. У нее это, верно, от меня. Случается, что она настроена молчаливо и задумчиво. Тогда он возмущается и, надо сказать, прибегает к выражениям не очень-то деликатным – попросту ругается. К сожалению, слишком часто замечаешь, что это человек не из хорошей семьи и не получивший добропорядочного воспитания. Ну вот, например, такой случай: дня за два до моего отъезда в Пеппенраде он хватил об пол крышкой от супницы из-за того, что суп был пересолен…
– Очень мило!
– Нет, напротив! Но мы не будем его осуждать. Бог ты мой! У всех нас пропасть разных недостатков, а он такой дельный, положительный, работящий человек… Нет, боже упаси, Том! Грубая оболочка, прикрывающая здоровое зерно, – это еще не так плохо. Я сейчас насмотрелась вещей куда более печальных. Когда мы оставались одни, Армгард глаз не осушала…
– Что ты говоришь? Господин фон Майбом?..
– Да, Том, к этому я и веду. Мы сидим с тобой здесь и болтаем, а ведь пришла-то я, собственно, по очень важному и серьезному делу.
– Да? Так что же с господином фон Майбомом?
– Ральф фон Майбом очень приятный человек, Томас, но легкомысленный и картежник. Он играет в Ростоке, играет в Варнемюнде[106], и долгов у него – что песку морского. Когда гостишь в Пеппенраде, это и в голову не приходит. Прекрасный дом, вокруг все цветет; молока, колбас, окороков хоть отбавляй. В жизни не догадаешься, как все у них обстоит на самом деле… Одним словом, они в отчаянном положении, Том! И Армгард, рыдая, мне в этом призналась.
– Печально, очень печально!
– Что и говорить! Но дело в том, что, как выяснилось, эти люди пригласили меня к себе не вовсе бескорыстно.
– То есть?
– Сейчас я тебе объясню, Том. Господину фон Майбому очень нужны деньги, довольно крупная сумма, и к тому же безотлагательно… Он знал о старой дружбе между мной и Армгард, так же как знал, что я твоя сестра. Попав в столь тяжелое положение, он открылся жене, а Армгард, в свою очередь, обратилась ко мне… Ты понимаешь?
Сенатор потер рукою лоб, лицо его сделалось серьезным.
– Кажется, понимаю, – отвечал он. – Если не ошибаюсь, твое серьезное и важное дело сводится к авансу под пеппенрадовский урожай, так? Но должен тебе сказать, что ты и твои друзья обратились не по адресу. Во-первых, я еще не вел никаких дел с господином фон Майбомом; а это, прямо скажем, довольно странный способ завязывать деловые отношения. Во-вторых, нам, то есть прадеду, деду, отцу и мне, случалось иногда выплачивать авансы землевладельцам, но только если их личность и разные другие обстоятельства внушали нам достаточную уверенность… А в данном случае вряд ли можно говорить о такой уверенности: вспомни, как ты сама только что характеризовала господина фон Майбома…
– Ты ошибаешься, Том. Я тебя не перебивала, но ты ошибаешься… Ни о каком авансе и речи нет. Майбому нужны тридцать пять тысяч марок…
– Черт подери!
– Тридцать пять тысяч марок с выплатой в двухнедельный срок. Эта сумма нужна ему до зарезу, и он вынужден запродать весь урожай на корню.
– На корню? Ох, бедняга! – Сенатор, в задумчивости игравший своим пенсне, покачал головой. – В наших краях это случай довольно необычный, – сказал он. – Но в Гессене, как я слышал, такие операции проделывались неоднократно: там множество землевладельцев попало в лапы к евреям… Неизвестно, на какого живодера напорется теперь этот несчастный Майбом.
– Евреи? Живодеры? – в изумлении воскликнула г-жа Перманедер. – Да ведь речь идет о тебе, Том, о тебе!
Томас Будденброк отбросил от себя пенсне так, что оно покатилось по газете, и резко повернулся к сестре.
– Обо мне? – беззвучно, одними губами, произнес он и уже громко добавил: – Поди спать. Тони. Ты, видно, слишком устала.
– Ах, Том, точно те же слова говорила нам в детстве Ида Юнгман, когда мы не в меру резвились перед сном. Но смею тебя уверить, что я никогда не поступала сознательнее и трезвее, чем сегодня, чуть не ночью прибежав к тебе с предложением Армгард – иными словами, с предложением господина фон Майбома.
– Что ж, отнесем это предложение за счет твоей наивности и безвыходного положения Майбомов.
– При чем тут моя наивность и их безвыходное положение? Я просто отказываюсь понимать тебя, Том! Тебе предоставляется возможность помочь людям и в то же время сделать выгоднейшее дело.
– Ах, перестань, душенька, чепуху молоть! – воскликнул сенатор и нетерпеливо заерзал в кресле. – Прости, пожалуйста, но ты своей наивностью можешь довести человека до белого каления! Нельзя же в самом деле предлагать мне какую-то в высшей степени недостойную и нечистоплотную комбинацию! Ты что полагаешь, что я стану ловить рыбу в мутной воде? Соглашусь кого-то бесчеловечно эксплуатировать? Воспользуюсь стесненным положением этого землевладельца и наживусь на нем? Заставлю его продать мне урожай целого года за полцены?
– Ах, ты вот как на это смотришь… – задумчиво протянула оробевшая г-жа Перманедер. Но тут же снова оживилась: – Я не понимаю, почему именно с этой стороны подходить к делу? Эксплуатировать! Да ведь он обращается к тебе с предложением, а не наоборот. Ему нужны деньги, он хочет, чтобы ему помогли выпутаться по-дружески, без огласки. Потому-то он и вспомнил о нас, потому-то я и получила это приглашение!
– Короче говоря, у него неправильное представление обо мне и о моей фирме. У нас есть свои традиции. Подобными делами фирма за все сто лет своего существования не занималась, и я положить начало таким операциям не намерен.
– Конечно, у фирмы есть свои традиции, Том, достойные всяческого уважения! И, конечно, папа бы на такое дело не пошел; говорить нечего. Но, как я ни глупа, я знаю, что ты совсем другой человек и что, когда фирма перешла к тебе, в ней повеяло новым духом и ты стал делать многое, на что папа бы не решался. Да что удивительного? Ты человек молодой, предприимчивый… Но мне вот все кажется, что в последнее время какие-то несколько неудач заставили тебя пасть духом… И если ты сейчас работаешь не так успешно, как раньше, то это потому, что из чрезмерной осторожности и совестливости упускаешь выгодные сделки…
– Ах, деточка, оставь, не раздражай меня, – резким голосом сказал сенатор и опять заерзал на месте. – Поговорим о чем-нибудь другом!
– Да, ты раздражен, Том, я это вижу. Но ты был раздражен с самого начала, я же продолжала разговор, надеясь, что ты поймешь, как не обоснована твоя обида. А раздражен ты – в этом я уверена – оттого, что по существу ты вовсе не против этого дела. Как я ни глупа, но знаю по себе, что люди возмущаются и злятся на какое-нибудь предложение, только когда чувствуют себя не вполне уверенными и ощущают соблазн пойти на это предложение.
– Весьма тонко! – Сенатор перекусил пополам мундштук папиросы и замолчал.
– Тонко? Да ничуть! Простейший урок, преподанный мне жизнью. Но не будем ссориться, Том. Заставить я тебя не могу; подбивать на такое дело не имею права, – я во всем этом недостаточно разбираюсь. Ведь я только глупая женщина. Жаль… ну, да все равно. Я с удовольствием взяла на себя это поручение: во-первых, я пожалела Майбомов, а во-вторых, я было порадовалась за тебя, – мне думалось: «Том последнее время ходит какой-то понурый. Раньше он хоть жаловался, а теперь и жаловаться перестал». Ты несколько раз понес убытки – такие уж времена!.. И надо же, чтобы это было как раз теперь, когда мое положение, с божьей помощью, улучшилось и я чувствую себя счастливой. И тут мне пришло в голову: «Это для него хороший случай: можно одним ударом и убытки покрыть и показать людям, что счастье не вовсе изменило фирме „Иоганн Будденброк“. И если бы ты на это пошел, я бы очень гордилась своим посредничеством. Ты ведь знаешь: моей всегдашней заветной мечтой было послужить чести нашего имени… Ну, да хватит об этом. Нет так нет! Меня одно огорчает: ведь Майбому все равно придется продавать урожай на корню. Он приедет в город и, уж конечно, найдет покупателя… Конечно, найдет… И я уверена, что покупателем окажется Герман Хагенштрем, этот пройдоха…
– Да, уж он вряд ли упустит такой случай, – с горечью согласился сенатор; а г-жа Перманедер трижды подряд воскликнула:
– Вот видишь, вот видишь, вот видишь, Том!
Томас Будденброк вдруг разразился саркастическим смехом и покачал головой.
– Какая чепуха!.. Вот мы с тобой сидим здесь и рассуждаем вполне серьезно – ты по крайней мере, – а о чем? О чем-то совершенно неопределенном и нереальном! Я ведь, насколько мне помнится, даже не спросил, о чем же собственно идет речь, что продает господин фон Майбом… В Пеппенраде я никогда не бывал…
– О, тебе, конечно, пришлось бы туда поехать! – быстро отвечала она. – До Ростока рукой подать, а оттуда два шага до Пеппенраде! Что он продает? Пеппенраде – большое имение… Я знаю наверняка, что они снимают больше тысячи кулей пшеницы… но подробности мне, конечно, не известны. Как там у них с рожью, ячменем, овсом… кулей по пятьсот? Может быть, больше, а может, и меньше, – не знаю. Знаю только, что хлеба стоят великолепные. Что же касается точных цифр, здесь я тебе никаких сведений дать не могу. Я на этот счет совсем дурочка. Разумеется, тебе нужно съездить самому.
Наступило молчанье.
– Ну, хватит, больше об этом ни слова, – отрывисто и твердо проговорил сенатор, схватил со стола свое пенсне, сунул его в жилетный карман, застегнул сюртук, поднялся и быстрыми, уверенными шагами, исключавшими самую мысль о сомнениях и нерешительности, заходил по комнате.
Затем он остановился у стола и, слегка постукивая по нему согнутым указательным пальцем, обратился к сестре:
– Сейчас я расскажу тебе одну историю, Тонн, душенька, из которой ты поймешь, почему я так отношусь к этому делу. Я знаю твою слабость к аристократии вообще и к мекленбургской в частности, а потому не сердись за то, что в моем рассказе будет фигурировать один такой аристократ… Ты знаешь, многие из них не очень-то почтительно относятся к нашему брату, коммерсантам, хотя мы им зачастую нужнее, чем они нам. Есть у них эдакое – пожалуй, даже объяснимое – пренебрежение производителя к посреднику, в деловых разговорах проявляющееся достаточно явно. Одним словом, коммерсант для них нечто вроде еврея-старьевщика, которому сбывают обноски по заведомо низкой цене. Вряд ли я обольщаюсь, полагая, что не произвожу на них впечатления низкопробного эксплуататора; среди этих аристократов многие значительно оборотистее меня. Но одного из них мне пришлось-таки предварительно слегка проучить, чтобы потом общаться с ним на равной ноге… Я говорю о владельце Гросс-Погендорфа, с которым мне неоднократно приходилось вести дела, – ты, наверно, слышала о нем. Это некий граф Штрелиц, мужчина весьма феодальных убеждений; четырехугольный монокль в глазу (я всегда удивлялся, как он не порежется), лакированные ботфорты, стек с золотой ручкой… У него была привычка с полуоткрытым ртом и полузакрытыми глазами взирать на меня с высоты своего недосягаемого величия… Мой первый визит к нему оказался весьма примечательным. Предварительно известив о своем приезде, я отправился в Гросс-Погендорф. Лакей проводил меня в кабинет. Граф Штрелиц сидел за письменным столом. Он ответил на мой поклон, чуть-чуть приподнявшись с кресла, дописал последнюю строчку, затем повернулся ко мне и, глядя поверх моей головы, начал деловой разговор. Я стою, прислонившись к столику у дивана, скрестив руки и ноги, и от души забавляюсь. За разговором прошло уже минут пять. По истечении следующих пяти минут я усаживаюсь на стол и сижу, болтая ногой в воздухе. Беседа продолжается. Минут через пятнадцать граф, сделав милостивый жест рукой, как бы вскользь замечает:
– Кстати, не угодно ли вам присесть?
– Как? – удивляюсь я. – Присесть? Да ведь я давно сижу.
– Ты так сказал? Так прямо и сказал?! – вне себя от восторга вскричала г-жа Перманедер. Весь предшествующий разговор сразу вылетел у нее из головы. Забавный анекдот, рассказанный братом, поглотил все ее внимание. – «Я уже давно сижу!» Нет, это бесподобно!..
– Да! И смею тебя уверить, что с того самого момента поведение графа круто изменилось. Он спешил пожать мне руку, как только я появлялся, предупредительно усаживал меня… В конце концов мы стали, можно сказать, друзьями. Но к чему, спрашивается, я тебе все это рассказываю? А к тому, чтобы спросить, как, по-твоему, хватило бы у меня духа, уверенности в себе, сознания своей правоты таким вот образом проучить господина фон Майбома, если бы он, уговариваясь со мной о цене, забыл предложить мне стул?..
Госпожа Перманедер ответила не сразу.
– Хорошо, – сказала она немного погодя и поднялась. – Возможно, что ты и прав, Том. Повторяю, я ни на что подбивать тебя не хочу; тебе виднее, за что браться и от чего отказываться. На этом мы кончим. Лишь бы ты верил, что я пришла к тебе с самыми добрыми намерениями… Ну да хватит! Спокойной ночи, Том… или нет, я еще забегу поцеловать твоего Ганно и поздороваться с нашей милой Идой. А на обратном пути опять загляну к тебе на минуточку.
И г-жа Перманедер вышла из комнаты.
Она поднялась на третий этаж и прошла мимо «балкона» по белой с золотом галерее в переднюю, откуда дверь вела в коридор, где по левую руку помещалась гардеробная сенатора. Г-жа Перманедер нажала ручку другой двери, в конце коридора, и вошла в огромную комнату с окнами, занавешенными сборчатыми шторами из мягкой материи в крупных цветах.
Стены этой комнаты поражали своей голизной. Кроме большой гравюры в черной раме, изображавшей Джакомо Мейербера[107] в окружении персонажей из его опер, над кроватью мамзель Юнгман, да нескольких цветных английских литографий с желтоволосыми бэби в красных платьицах, которые были приколоты булавками к светлым обоям, на них ничего не было.
Ида Юнгман сидела посреди комнаты за большим раздвижным столом и штопала чулочки Ганно. Хотя преданной пруссачке перевалило уже за пятьдесят и седеть она начала очень рано, ее гладко зачесанные волосы и теперь еще не вовсе побелели, а имели какой-то сероватый оттенок, крепко сшитая фигура Иды была так же пряма, как и в двадцать лет, и карие глаза по-прежнему светились неутомимой энергией.
– Добрый вечер, милая Ида, – сказала г-жа Перманедер приглушенным, но веселым голосом, ибо рассказ брата привел ее в наилучшее расположение духа. – Как дела, старушенция?
– Ну-ну, Тони, так уж и старушенция!.. Поздненько ты к нам пожаловала.
– Да, я была у брата по делам, не терпящим отлагательства… Жаль только, что ничего не вышло… Спит? – спросила она, кивнув в сторону кроватки с зеленым пологом, стоявшей у левой, узкой, стены, изголовьем к двери, ведущей в спальню сенатора Будденброка и его супруги.
– Ш-шш, – прошептала Ида, – не разбуди его.
Госпожа Перманедер на цыпочках приблизилась к кроватке, осторожно раздвинула полог и, склонившись, взглянула в лицо спящего племянника.
Маленький Иоганн Будденброк лежал на спине, но личико его, обрамленное длинными русыми волосами, было обращено в сторону комнаты. Он чуть слышно посапывал. Одна его рука, еле видная из-под длинного рукава ночной рубашки, лежала на груди, другая была вытянута на стеганом одеяле; согнутые пальцы мальчика иногда вдруг тихонько вздрагивали, полураскрытые губы слегка шевелились, словно силясь что-то произнести. Какая-то тень страдания время от времени набегала на маленькое личико: сначала чуть-чуть вздрагивал подбородок, потом трепет передавался губам, раздувались тонко очерченные ноздри, приходили в движение мускулы на узком лбу… Длинные опущенные ресницы не могли скрыть голубоватых теней под глазами.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
27 страница | | | 29 страница |