Читайте также: |
|
– Это, конечно, не мюнхенское пиво, господин Перманедер, но все же нечто более приемлемое, чем наше здешнее варево, – и консул налил ему коричневого пенящегося портера, который сам обычно пил за завтраком.
– Благодарствуйте, хозяин, – усердно прожевывая бутерброд, отвечал г-н Перманедер, не замечая исполненного ужасом взора мамзель Юнгман. Но портер он потреблял столь умеренно, что консульша велела принести бутылку красного вина, после чего гость заметно повеселел и снова пустился в оживленный разговор с мадам Грюнлих. Живот не позволял ему близко придвинуться к столу, и он сидел широко расставив ноги, свесив жирную белую руку со спинки стула и слегка склонив набок свою круглую голову с тюленьими усами; преданно поблескивая щелками глаз, он с выражением свирепым и умильным внимал болтовне Антонии.
Изящными и ловкими движениями очищая ему салаку, которой г-н Перманедер никогда в жизни не видывал, она не преминула высказать ряд житейских наблюдений.
– О господи, как это грустно, господин Перманедер, что все хорошее и отрадное в жизни так быстро проходит, – заметила она, намекая на свое пребывание в Мюнхене, и, на минуту отложив нож и вилку, мечтательно возвела взор к потолку. Время от времени г-жа Антония делала столь же милые, сколь и безуспешные попытки говорить на баварском диалекте.
Когда все еще сидели за столом, раздался стук в дверь: мальчик-ученик принес из конторы телеграмму. Консул прочитал ее, медленно пропуская сквозь пальцы кончики усов, и хотя было очевидно, что содержание депеши заставило его мысль напряженно работать, спросил самым непринужденным тоном:
– Ну, как идут дела, господин Перманедер? Ответа не будет, – обратился он к мальчику, который сразу же исчез.
– Ох, хозяин, – отвечал господин Перманедер, с трудом поворачивая свою короткую и толстую шею к консулу и кладя теперь на спинку стула правую руку. – Что уж тут говорить, горе да и только! Мюнхен, – он выговаривал это слово так, что можно было только догадываться, какой именно город он имеет в виду, – Мюнхен город не деловой, там каждый норовит устроиться поскромней да поспокойней!.. И депеш у нас за столом не читают – это уж дудки! Тут у вас, на севере, все по-другому, черт подери!.. Благодарствуйте, что ж можно и еще стаканчик! Невредное винцо! Мой компаньон Ноппе день и ночь мечтает перебраться в Нюрнберг: там, говорит, и биржа, и народ оборотистый… Ну, а я из Мюнхена ни ногой… черта с два! Конечно, у нас конкуренция, можно сказать, дьявольская, а уж экспорт – об нем и говорить нечего!.. Теперь и в России сами собираются хмель разводить… – Но тут он вдруг кинул неожиданно быстрый взгляд на консула и сказал: – А в общем жаловаться не приходится, хозяин! Дельце у нас неплохое. Мы немалые денежки зашибаем на акционерной пивоварне, где директором Нидерпаур. Слыхали, верно? Поначалу у них предприятие было маленькое, да мы им дали кредит из четырех процентов под закладную – пускай себе расширяются! Ну, а теперь это дело солидное. Да и у нас оборот дай бог – можно жить – не тужить! – заключил г-н Перманедер, поблагодарил консула за предложенные на выбор папиросы и сигары, попросил разрешения закурить увесистую трубку, которую он извлек из кармана, и, получив таковое, весь окутанный клубами дыма, вступил с консулом в деловую беседу, быстро перекинувшуюся на политику. Они обсудили взаимоотношения Баварии и Пруссии, поговорили о короле Максимилиане[85] и императоре Наполеоне, причем г-н Перманедер уснащал свою речь никому не понятными оборотами, а паузы, без всякой видимой связи с предыдущим, заполнял восклицаниями, вроде: «Ну и ну!», или: «Вот это да!»
У мамзель Юнгман от удивления застревал во рту непрожеванный кусок; она не сводила с гостя своих широко открытых карих глаз и, по свойственной ей привычке, вертикально держа нож и вилку, даже слегка помахивала ими в воздухе. Таких разговоров эти комнаты еще не слышали, столь густой табачный дым никогда их не окутывал, не видывали они и такой благодушной распущенности манер. Консульша, озабоченно осведомившись, не подвергается ли маленькая евангелическая община преследованию со стороны куда более многочисленных папистов, замкнулась в благожелательном недоумении, а Тони по мере приближения трапезы к концу становилась все более задумчивой и неспокойной. Зато консул веселился от души, он даже попросил у матери разрешения, – которое немедленно воспоследовало, – послать вниз за второй бутылкой вина, и пригласил г-на Перманедера к себе на Брейтенштрассе: «Моя жена будет в восторге…»
Прошло добрых три часа, прежде чем г-н Перманедер начал готовиться к уходу: выбил свою трубку, допил до дна стакан, пробурчал что-то насчет «окаянства» и, наконец, поднялся.
– Честь имею, сударыня!.. Помогай бог, мадам Грюнлих! Помогай бог, господин Будденброк. Добрый день, почтеннейшая!
При этом обращении Ида вздрогнула и изменилась в лице. Ко всему он, прощаясь, говорил еще «добрый день»!..
Консульша переглянулась с сыном: г-н Перманедер только что заявил о своем намерении возвратиться в скромную гостиницу на берегу Травы, где он остановился.
– Мюнхенская подруга моей дочери и ее супруг далеко, – обратилась к нему старая дама, – и нам, вероятно, не скоро представится случай отблагодарить их за гостеприимство. Но, если вы, уважаемый господин Перманедер, решите доставить нам удовольствие и остановиться в нашем доме, – право же, мы будем душевно рады.
Она протянула ему руку. И что же? Г-н Перманедер, не задумываясь, согласился! Принял предложенное ему гостеприимство так же быстро и охотно, как приглашение к завтраку. Он поцеловал дамам руки, что было ему явно непривычно, принес из ландшафтной трость и шляпу, еще раз пообещал немедленно доставить на Менгштрассе свой чемодан и, поскорее управившись с делами, вернуться не позднее четырех часов. Консул пошел проводить его вниз. Уже выходя на улицу, г-н Перманедер вдруг обернулся и, прочувствованно покачав головой, сказал:
– Не обессудьте меня, сударь, но ваша сестрица, ей-ей, славный малый! Помогай бог! – и, все еще качая головой, исчез за дверью.
Консул не в силах был противостоять желанию подняться наверх и посмотреть, как себя чувствуют дамы.
Ида Юнгман уже носилась по дому с постельным бельем, приготовляя комнату гостю.
Консульша все сидела за столом, не сводя своих светлых глаз с какой-то одной точки на потолке; белые пальцы ее тихонько барабанили по столу. Тони сидела у окна, скрестив руки на груди, и с важным, даже строгим выражением лица упорно смотрела прямо перед собой. Тишина в столовой была полная.
– Ну как? – спросил Томас, остановившись в дверях и вынимая папиросу из портсигара с мчащейся тройкой. Плечи его вздрагивали от смеха.
– Приятный человек, – откликнулась консульша.
– И я того же мнения! – С этими словами консул галантно, хотя и не без юмора, расшаркался перед сестрой, словно почтительно осведомляясь и об ее мнении. Она молчала все с тем же строгим видом.
– Хотелось бы только, чтобы он не бранился, – не без робости заметила консульша. – Если я правильно поняла, то он через каждые два слова произносил какие-то проклятья…
– О, это пустяки, мама, он при этом ничего дурного не думал!..
– И потом эта nonchalance[86] в поведении, как ты считаешь, Том?
– Это у него чисто южное, – ответил консул, медленно выдохнул дым, улыбнулся матери и украдкой поглядел на Тони.
Консульша этого не заметила.
– Приходите сегодня с Гердой обедать. Пожалуйста, Том, сделайте это для меня.
– Охотно, мама, очень охотно! Откровенно говоря, я жду немало радостей от нашего нового гостя. А ты? Все-таки некоторое разнообразие после твоих духовных особ…
– У каждого свой вкус, Том.
– Разумеется! Ну, я пошел… да, кстати, – он обернулся уже в дверях, – ты, Тони, несомненно произвела на него сильнейшее впечатление! Я не шучу! Знаешь, как он о тебе отозвался, когда я его провожал? «Славный малый» – это его подлинные слова.
Тут г-жа Грюнлих вышла из своей неподвижности и, обернувшись к брату, во всеуслышанье заявила:
– Не понимаю, Том, зачем ты мне это рассказываешь? Он, конечно, не просил тебя молчать, но я все же не уверена, что так уж уместно мне это передавать. Одно я знаю твердо и скажу тебе: в жизни важно не что и как говорится, а что у человека в сердце и на уме… И если ты насмехаешься над его манерой выражаться… если находишь господина Перманедера комичным…
– Да бог с тобой, Тони! У меня этого и в мыслях не было… Напрасно ты горячишься.
– Assez! – вмешалась консульша, бросив на сына строгий и в то же время просительный взгляд, как бы говоривший: пощади ее!
– Ну-ну, не сердись, Тони! – сказал он. – Я вовсе не хотел тебе досадить. Так! А теперь я и вправду ухожу и сейчас пошлю кого-нибудь из рабочих привезти чемодан… Всего хорошего!
Итак, г-н Перманедер водворился на Менгштрассе. На следующий день он обедал у Томаса Будденброка и его супруги, а на третий, в четверг, познакомился с четой Крегеров, с дамами Будденброк с Брейтенштрассе, которые нашли его ужасно смешным («Ужясно!», как они выговаривали), а также с Зеземи Вейхбродт, обошедшейся с ним довольно сурово, с бедной Клотильдой и с маленькой Эрикой, которой он преподнес «гостинец» – кулечек конфет.
Он благодушествовал! Благодушествовал с утра до вечера, хотя иногда и испускал тяжелые вздохи, которые, впрочем, ровно ничего не значили и вызывались только избытком удовольствия. С вечной своей трубкой в зубах, со своим смешным выговором, с поразительной способностью часами засиживаться за столом после еды и, приняв непринужденнейшую позу, курить, пить и болтать, он хотя и внес в размеренную жизнь старого дома совсем новый и чуждый ей дух, ибо все его существо удивительно не подходило к стилю этих покоев, но тем не менее ничуть не нарушил укоренившихся там обычаев. Г-н Перманедер неизменно присутствовал на утренних и вечерних молитвах, однажды испросил дозволения посетить воскресную школу консульши и даже на минуточку заглянул в большую столовую во время «Иерусалимского вечера», чтобы представиться дамам, но, когда Леа Герхардт начала читать, немедленно обратился в бегство.
В городе его особа быстро приобрела известность, и в патрицианских домах с любопытством говорили о баварском госте Будденброков, но знакомых ни на бирже, ни в обществе у него не было. А так как сезон кончился и большинство семей уже собиралось выехать на взморье, то консул и не делал попыток «ввести его в свет». Зато сам он очень много занимался г-ном Перманедером. Несмотря на обилие деловых и общественно-городских обязанностей, консул находил время водить его по городу, показывал ему все средневековые достопримечательности – церкви, ворота, колодцы, ратушу, рынок, «Дом корабельщиков», всеми силами стараясь развлекать его. На бирже он познакомил г-на Перманедера с ближайшими своими друзьями, а когда консульша как-то при случае поблагодарила его за такую самоотверженности, он только сухо ответил:
– Н-да, мама, чего-чего только не приходится делать…
Консульша эти слова пропустила мимо ушей, даже бровью не повела, только взглянула на сына своими светлыми глазами и спросила о чем-то постороннем.
Она относилась к г-ну Перманедеру с ровным и сердечным дружелюбием, чего отнюдь нельзя было сказать о ее дочери. Баварский гость присутствовал уже на двух «четвергах», хотя на третий или четвертый день своего пребывания и заметил вскользь, что его «дельце» со здешней пивоварней окончено. С тех пор прошли уже полторы недели, и на каждой из «четвергов», стоило только г-ну Перманедеру начать говорить и оживленно жестикулировать, как г-жа Грюнлих бросала тревожные, быстрые взгляды на дядю Юстуса, кузин Будденброк или Томаса, краснела, на несколько минут замыкалась в молчании, а не то даже выходила из комнаты…
Зеленые шторы на открытых окнах в спальне г-жи Грюнлих чуть-чуть колыхались от легкого дыханья ясной июньской ночи. На ночном столике, подле кровати с пологом, в стакане, до половины налитом водой, поверх которой плавал слой масла, горело несколько фитильков, освещавших покойным и слабым светом большую комнату с прямыми креслами в чехлах из сурового полотна. Г-жа Грюнлих лежала в постели. Ее хорошенькая головка покоилась на мягких подушках в наволочках с кружевными оборками, руки были простерты поверх стеганого одеяла. Но глаза ее, слишком задумчивые, чтобы сомкнуться сном, следили за бесшумными, неустанными взмахами крыльев какого-то крупного насекомого с длинным тельцем, вьющегося вокруг ночника… Над кроватью, между двумя гравюрами со средневековыми видами города, висело в рамке изречение: «Вверяй пути свои господу»… Но разве может это служить утешеньем, когда вот так, с открытыми глазами, лежишь ночь напролет, и тебе не с кем посоветоваться, и надо совсем одной решаться на важный шаг, в самой себе искать мужества для окончательного «да» или «нет», которое определит всю твою дальнейшую жизнь…
Вокруг стояла тишина. Слышно было только, как тикают часы на стене да в соседней комнате, занавесью отделенной от спальни Тони, покашливает мамзель Юнгман. Там еще горел свет. Верная пруссачка, сидя за раздвижным столом под висячей лампой, штопала чулки маленькой Эрики, ровно и глубоко дышавшей во сне, – у питомиц Зеземи Вейхбродт были летние каникулы, и девочка жила на Менгштрассе.
Госпожа Грюнлих приподнялась и, опершись на локоть, вздохнула.
– Ида? – громким шепотом позвала она. – Ты что, еще сидишь и штопаешь?
– Да, да, Тони-деточка, – послышался голос Иды. – Спи… Завтра ведь рано вставать, ты не выспишься…
– Ида, так ты не забудешь разбудить меня завтра в шесть?
– Хорошо будет и в половине седьмого, деточка. Экипаж заказан к восьми. Спи, спи, чтобы встать свеженькой…
– Ах, да я еще совсем не спала!
– Ай-ай-ай! Это никуда не годится. Не хочешь же ты приехать в Швартау усталой и сонной? Выпей семь глотков воды, повернись на правый бок и считав до тысячи…
– Ах, Ида, подойди ко мне, пожалуйста! Я все равно не усну, я столько думаю, что голова у меня раскалывается… Пощупай-ка: по-моему, у меня жар… Да и желудок опять… А может быть, это от малокровия? Жилы у меня на висках вздулись и так бьются, что даже больно. Приливы к голове могут быть и при малокровии…
В соседней комнате двинули стулом, и из-за занавеси показалась сухопарая, крепко сшитая фигура Иды в простом коричневом платье.
– Ай-ай-ай, Тони! Жар? Дай-ка я пощупаю, деточка… Сейчас сделаем компрессик…
Крупным, почти мужским, шагом она прошла к комоду, достала носовой платок, обмакнула его в таз на умывальнике, опять подошла к кровати и, осторожно положив на лоб Тони, разгладила его ладонью.
– Спасибо, Ида! Как приятно!.. Ах, посиди немного со мной, моя хорошая, старенькая Ида. Вот здесь, на кровати… Понимаешь, я все время думаю о завтрашнем дне… Как мне быть? У меня голова кругом идет…
Ида уселась на краешек кровати, снова взяла в руки иголку и деревянный гриб с натянутым на него чулком, склонила голову с гладко расчесанными седыми волосами и, неустанно следя за каждым своим стежком, спросила:
– Ты думаешь, он завтра объяснится?
– Непременно, Ида, я не сомневаюсь. Такого удобного случая он не упустит. Помнишь, как было с Кларой? На такой же прогулке… Конечно, я могу этого избежать, могу не оставаться одна, не подпускать его близко к себе… Но тогда… тогда это конец! Послезавтра он уезжает, он сам сказал. Да ему и нельзя дольше оставаться здесь, если завтра ничего не будет решено… Завтра он непременно объяснится… Но что же мне сказать, Ида, если он спросит? Ты еще никогда не была замужем и поэтому не очень-то знаешь жизнь. Но ты честный, разумный человек, и тебе уже сорок два года. Неужели ты ничего не можешь посоветовать? Мне так нужен совет…
Ида Юнгман опустила чулок на колени.
– Да, да, Тони, я и сама об этом немало думала. И додумалась до того, что тут уж и советовать нечего, деточка моя! Он не может уехать, не переговорив с тобой и с твоей мамой. А если ты этого не хочешь, так надо было раньше отослать его…
– Да, ты права, Ида. Но я и на это не могла решиться, потому что чему быть, того не миновать! Но только я поневоле все время думаю: еще не поздно, еще можно отказаться! И вот я лежу и мучаюсь…
– Тебе он нравится, деточка, скажи по совести?
– Да, Ида! Если бы я стала это отрицать, я бы солгала. Он некрасив, но в жизни это не так уж важно; зато он добрейший человек, не способный ни на что дурное, это уж можешь мне поверить… Когда я вспоминаю Грюнлиха… О господи!.. Тот вечно твердил: «Я живой, я находчивый», и старался этими словами прикрыть то, что он просто мошенник… Перманедер совсем другое… Он для таких штук, я бы сказала, слишком неповоротлив, слишком благодушен… хотя, с другой стороны, это тоже недостаток, – можно голову дать на отсечение, что он никогда не станет миллионером. И по-моему, он даже слишком склонен распускаться, жить «спустя рукава», как они говорят на юге… Но там все такие, Ида, вот в чем дело. Ты пойми, в Мюнхене, когда он был среди таких же людей, которые так же говорят, как и он, и так же себя держат, я его, прямо скажу, любила. Он мне казался милым, простосердечным, добрым. И очень скоро я заметила, что это взаимно. Может быть, тут играло роль и то, что он считал меня богатой женщиной? Боюсь, более богатой, чем я есть… потому что, ты ведь знаешь, мама уже не может много дать за мной… Но это, я уверена, его не остановит. Он за деньгами не гонится… Да, так что же я хотела сказать, Ида?
– В Мюнхене, Тони! Ну, а здесь?
– А здесь, Ида… Ты сразу поняла, что я хочу сказать: здесь, где он вырван из привычной обстановки, где люди совсем другие – строже, честолюбивее… как бы это выразиться… благоприличнее, – здесь я часто за него краснею; да, да, откровенно признаюсь тебе, Ида, потому, что я всегда говорю, что думаю… я стесняюсь его, хотя это, может быть, и дурно с моей стороны. Ты знаешь, он уже не раз говорил «мне» вместо «меня». На юге так говорят, Ида, даже самые образованные люди, когда они весело настроены, и ничей слух это не режет, никого не сердит, никто даже и внимания не обращает… А здесь… мать на него косится, Том вскидывает бровь, дядя Юстус вздрагивает и еле сдерживается, чтобы не фыркнуть… Знаешь эту крегеровскую манеру… А Пфиффи Будденброк переглядывается со своей матерью или с Фридерикой и Генриеттой… И мне становится так стыдно, что, кажется, взяла бы да убежала из комнаты. И тогда я даже представить себе не могу, что выйду за него замуж…
– Ну, это не беда. Тони, ведь жить-то вы будете в Мюнхене.
– Это ты верно сказала, Ида. Ну, а помолвка? Ведь ее придется праздновать. И ты только представь себе, если мне все время будет стыдно перед нашими, перед Кистенмакерами, Меллендорфами и вообще перед всеми гостями из-за того, что в нем так мало внешнего благородства. Ах, с виду Грюнлих был куда аристократичнее, но душа, душа у него была черная, как – если верить Христиану – любил говорить покойный господин Штенгель… Ох, Ида, голова кругом идет! Перемени мне, пожалуйста, компресс… Нет! Видно, чему быть, того не миновать! – снова начала она после того, как со вздохом облегчения приняла от Иды свежесмоченный платок. – Ведь самое, самое главное, что я опять стану замужней дамой и не буду больше прозябать здесь на положении разведенной жены!.. Ах, Ида, я последние дни все думаю о прошлом: как впервые появился Грюнлих и какие сцены он мне устраивал – отвратительно, Ида!.. А потом Травемюнде, Шварцкопфы… – медленно проговорила она, и взор ее несколько мгновений мечтательно покоился на заштопанной пятке чулка в руках у Иды. – А потом помолвка, Эймсбюттель… и наш дом – такой аристократический и красивый. И какие я тогда заказала себе пеньюары, Ида! С Перманедером, конечно, ничего этого не будет. Но что поделаешь, жизнь учит нас скромности… И визиты доктора Клаасена, а потом ребенок… и банкир Кессельмейер, и… конец! О, это было ужасно! Да, женщина, которая прошла через такие испытания… Но Перманедер ни в какие грязные аферы не пустится, в этом его заподозрить нельзя; в деловом отношении мы, думается, можем на него положиться. Я вполне верю, что они с Ноппе очень недурно зарабатывают на нидерпауровской пивоварне. А когда я стану его женой – вот посмотришь, Ида, – я уж сумею подстегнуть его честолюбие и позабочусь о том, чтобы он преуспевал и не жалел своих сил и нам бы не пришлось краснеть за него. Потому что такое обязательство он, уж конечно, берет на себя, женясь на урожденной Будденброк…
Она заложила руки за голову и стала задумчиво смотреть на потолок.
– Да, уже целых десять лет прошло с того дня, как я дала свое согласие Грюнлиху… Десять лет! И вот все начинается сначала, и мне опять нужно говорить кому-то «да»! Знаешь, Ида, жизнь ведь ужасно серьезная штука!.. Только тогда разговоров было не обобраться, все ко мне приставали, мучили меня, а теперь все притихли и считают, что я обязательно соглашусь. Ты пойми, Ида, в этой моей помолвке с Алоизом – видишь, я уже зову его Алоиз, потому что чему быть, того не миновать, – нет ничего торжественного и радостного. И речь, собственно, идет совсем не о счастье. Я вступаю в этот брак, чтобы спокойно и трезво загладить первое свое замужество, ибо таков мой долг перед семьей и фирмой. И мать так считает, и Том тоже…
– Да ну что ты, деточка! Если он тебе не мил и не сумеет дать тебе счастья…
– Ида, я знаю жизнь, я теперь не какая-нибудь дурочка, и глаза у меня тоже есть. Мать… что ж, она, пожалуй, не стала бы настаивать, потому что все сомнительное в жизни она обходит со своим «assez». Но Том… Том этого хочет. Нет, уж тут ты ничего не говори, я его знаю как свои пять пальцев. Хочешь, я тебе скажу, что он думает. Он думает: «Любой, любой, кроме абсолютно недостойного». Потому что речь сейчас идет уже не о блестящей партии, а о том, чтобы вторым браком хоть как-нибудь загладить неудачу с первым. Вот что думает Том. И будь уверена, что не успел господин Перманедер переступить порог нашего дома, как он уже потихоньку собрал все сведения о нем. И так как они оказались более или менее благоприятными, то для него это решенное дело. Том политик и знает, чего хочет. Кто выставил за дверь Христиана? Может, это сильно сказано, Ида, но так оно есть. А почему? Потому что Христиан компрометировал семью и фирму. А я, по мнению Томаса, делаю то же самое, – конечно, не словами или поступками, но самим фактом своего существования в качестве разведенной жены. Он хочет положить этому конец, и он прав! И я, честное слово, не меньше люблю его из-за этого и думаю, что он мне платит тем же. В конце концов я все эти годы только и мечтала снова начать жить, потому что очень уж мне тоскливо у матери, – прости меня, господи, если это грех! Но мне ведь едва минуло тридцать, и я чувствую себя молодой. Люди по-разному устроены, Ида. У тебя в тридцать лет были уже седые волосы, потому что у вас это семейное, и твой дядя Праль, который умер от удушья…
В эту ночь она высказала еще немало подобных соображений, время от времени восклицая: «В конце концов – чему быть, того не миновать!» И потом забылась на пять часов глубоким и мирным сном.
Утренняя мгла еще стояла над городом, но г-н Лонгэ, извозопромышленник с Иоганнесштрассе, к восьми часам собственной персоной подавший на Менгштрассе вместительный экипаж с низкими боковыми стенками, объявил: «Через часок проглянет солнышко», и все на том успокоились.
Консульша. Антония, г-н Перманедер, Эрика и Ида Юнгман позавтракали вместе и теперь, уже одетые для прогулки, собрались внизу, дожидаясь Герды и Тома. Г-жа Грюнлих в кремовом платье с атласным бантом, завязанным под подбородком, несмотря на недолгий сон, выглядела очаровательно. Всем сомнениям и тревогам, видимо, пришел конец, ибо на ее лице, когда она, разговаривая с гостем, неторопливо застегивала пуговки своих ажурных перчаток, было написано уверенное спокойствие, даже торжественность. Давно забытые чувства вновь охватили ее. Сознание собственной значительности, важности решения, перед которым она поставлена, сознание, что вот опять для нее настала пора вписать новые строки в историю семьи, переполняли ее душу и заставляли сильнее биться сердце. Этой ночью она видела во сне страницу, где ей предстояло отметить свое вступление во второй брак, – событие, которое начисто сотрет то черное пятно в фамильной тетради. Она с трепетом ждала теперь мгновения, когда войдет Том, чтобы встретить его приветливым, величавым кивком головы.
С некоторым опозданием, ибо молодая консульша Будденброк не привыкла подниматься в такую рань, появился консул с супругой. Он был бодр и свеж; из-под широких отворотов его светло-коричневого в мелкую клетку сюртука виднелись борта светлого жилета. В его глазах мелькнул смех при виде неподражаемо важного лица Тони. Зато у Герды, чья несколько болезненная, загадочная красота странно контрастировала с цветущей прелестью ее невестки, настроение было отнюдь не оживленное и не праздничное. Видимо, она не выспалась. Густо-лиловый цвет платья, весьма своеобразно сочетаясь с красноватым оттенком пышных волос, еще больше подчеркивал матовую белизну ее кожи; голубоватые тени в уголках близко посаженных карих глаз сегодня казались темнее и больше, чем обычно. Она холодно подставила свекрови лоб для поцелуя и с несколько ироническим выражением протянула руку г-ну Перманедеру, а когда г-жа Грюнлих при ее появлении всплеснула руками и громко воскликнула: «О, господи, Герда, до чего ты сегодня хороша!» – ответила ей лишь безразличной улыбкой.
Герда терпеть не могла затей, вроде сегодняшней, тем более летом, да еще в воскресенье. Проводя почти весь день в полусумраке комнат со спущенными шторами, редко показываясь на улице, она боялась солнца, пыли, разряженных мещан, запаха кофе, пива, табака и больше всего на свете ненавидела суетливую толкотню и беспокойство.
– Друг мой, – сказала она Томасу, когда решено было для ознакомления гостя с окрестностями старинного города совершить поездку в Швартау и закусить в ресторане «На вольном воздухе», – ты же знаешь, что господь создал меня для покоя и будничной обстановки… Таким людям, как я, всякое передвижение и суета просто нестерпимы. Я уверена, что вы извините меня…
Она бы не стала его женой, если бы в подобных случаях твердо не рассчитывала на его поддержку.
– Ты, понятно, права, Герда, в таких прогулках больше маяты, чем развлечения. Но отказываться от них не приходится – кому охота быть чудаком в глазах людей или… хотя бы в своих собственных. Может быть, это суетность, но она присуща всем. Наверно, и тебе, Герда?.. Иначе можно прослыть нелюдимом или просто несчастным человеком. А это уже подрывает престиж… И еще одно, моя дорогая… У всех нас есть причины поухаживать немножко за господином Перманедером. Не сомневаюсь, что ты тоже достаточно уяснила себе положение. Было бы очень, очень жаль, если бы то, что сейчас происходит, не пришло к благополучному концу…
– Не понимаю только, мой друг, в какой мере мое присутствие… но, впрочем, не важно. Раз ты этого хочешь, я поеду. Вкусим еще и от этого удовольствия!
– Я буду тебе бесконечно признателен.
Вся компания вышла на улицу. И правда, солнце уже начало пробиваться сквозь утреннюю дымку; празднично звонили колокола на Мариенкирхе, и птичий щебет наполнял воздух. Кучер снял шляпу, и консульша с патриархальным благоговением, иной раз смущавшим Томаса, наисердечнейшим тоном проговорила:
– И тебя с добрым утром, любезный!.. Итак, дорогие мои, давайте рассаживаться! Сейчас время утренней молитвы, но сегодня мы восславим господа в своих сердцах среди вольной природы, не так ли, господин Перманедер?
– Так точно, сударыня.
Взобравшись по двум железным ступенькам, они протискались один за другим через узенькую дверцу в экипаж, свободно вмещавший человек десять, и начали рассаживаться на мягких скамейках, обитых – уж не в честь ли г-на Перманедера? – белой материей в голубую полоску. Дверца захлопнулась, г-н Лонгэ щелкнул языком, крикнул «но-но!», откормленные гнедые тронули, и экипаж покатился вниз по Менгштрассе, потом вдоль Травы и, проехав Голштинские ворота, свернул вправо на шоссе, ведущее в Швартау.
Поля, луга, рощи, усадьбы… Там, наверху, в редеющей голубоватой дымке, заливались жаворонки; и все задирали головы, стараясь разглядеть невидимых певцов. Томас, не выпускавший изо рта папиросы, внимательно вглядывался в придорожные хлеба и что-то объяснял г-ну Перманедеру. Последний веселился, как юнец. Сдвинув набекрень свою тирольскую шапочку, он пытался балансировать тростью с гигантской роговой рукояткой, поставив ее на свою широчайшую белую ладонь или даже на нижнюю губу, – трюк, ни разу ему не удавшийся, но тем не менее вызывавший шумный восторг маленькой Эрики. Он то и дело повторял:
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
20 страница | | | 22 страница |