Читайте также:
|
|
В одном из карстовых лабиринтов под Старой Уфой, в просторной пещере, два пожилых господина трудились. Один, постарше, с профессорской внешностью, в камуфляже, сидел в наушниках перед экраном компьютера. Второй – подвижный, синеглазый, седой – высвистывал «Somebody, that I used to know...»
– «Три дня тонули, – досвистев, сказал с досадой седой, – а потонуть не могли…»
– «Повесть о Фоме и Ерёме»? – отозвался старик в камуфляже.
– Абсолютно верно, коллега: «На Ерёме шапка, на Фоме – колпак. Ерёма в лаптях, Фома – в Porsch e …»
– «П о рше», уважаемый. Ударение на первый слог. А в оригинале, если я правильно помню, «в поршнях»?
– Ах, бросьте, профессор, это ж лубок…
Господин в камуфляже замер:
– Есть! – прервал он седого.
Тот надел вторую пару наушников, вслушался, просветлел.
– Вы гений, коллега, – прошептал одними губами. – Просто Фейнман, Ричард, разумеется, Филлипс.
– Благодарю, – отозвался довольный старик. – Однако ничего гениального. Обычный усилитель. Нужно было всего-то выделить звуковые волны определённого направления и минимизировать помехи. Подопечный наш, как вы слышите, спит. А здесь можно говорить в полный голос.
– Замечательно! – Седой легко сбросил уныние. – Возвращаясь к Фоме и Ерёме. Мы с братом сделали открытие в сфере культуры, коллега. Эта парочка, как вам известно, – близнецы, внешне не схожие, а на деле неотличимые, комичные персонажи древнерусских повестей, герои лубковых картин восемнадцатого столетия…
– И что?
– А то, что семикратные обладатели премии «Оскар» и шестикратные её номинанты – легендарные Том и Джерри, кот и мышь, – это и есть Фома и Ерёма – пара придурков из русских лубков. Том – Thomas – английская версия древнееврейского имени Фома, что означает, кстати, «близнец». А Джерри – Jerald – это и есть, конечно Ерёма – Еремей, Иеремия, древнееврейский пророк.
– Забавно.
– Забавно и поучительно. Очередное свидетельство, что мир устроен разумно и весело. У Бога и его подопечных – отличное чувство юмора.
– Как бы ни так! – звучный голос отразился от стен. – Мир полон скорби и хаоса!
В пещеру торжественно вошёл грузный неопрятный мужчина с всклокоченной бородой. В руках – драный портфель, подмышкой – плоская большая коробка.
– «Каждому – своё», – ответил, не удивившись, седой. – Как было написано на вратах Бухенвальда.
Из темноты подземелья вышли восемь мужчин – настороженных, готовых к смерти – чужой и своей.
Один из них – суровый, высокий, плечистый, с военной выправкой – сказал коротко:
– Бомба.
– Это – этюдник! – оскорбился обладатель коробки, поставив её у стены. И добавил: – Вопль дошёл уже до слуха Божьего.
– Да мы, вроде тихо… – улыбнулся седой.
– Как вы сюда прошли? – спросил суровый мужчина. – Кто вы?
– Пророк, – представился бородач.
– И что же вы прорицаете? – строго спросил профессор.
– Гибель, – ответил пророк.
–Любопытно, – отозвался седой.
– У меня есть достоверные данные, – пророк раскрыл включенный ноутбук, – что вот в этой карстовой полости, – он показал на экран, – были захоронены отходы чрезвычайной токсичности.
Мужчины сгрудились у ноутбука. Учёный вынул из кармана камуфляжа очки, протёр их, поспешно надел.
– А вот здесь, – пророк провёл стрелкой мыши по красочной картинке экрана, – как видите, водозабор. Мощный подземный поток подмывает резервуар с отходами, бетонный саркофаг повреждён, и я с высокой точностью рассчитал, когда вода пойдёт сквозь отходы и вынесет их в систему городского водозабора.
Он, полюбовавшись картинкой, продолжил:
– Я ещё и художник, я изобразил ситуацию максимально наглядно: обратите внимание – анимация – видно, как вода подползает к отходам. И вот эта скрижаль, – пророк показал в правый верхний угол экрана, – счётчик, отражающий количество дней, оставшихся до катастрофы.
– А это что за фигня? – удивился седой.
– Три ангела, – скромно ответил пророк, – пришедших уничтожить Содом и Гоморру.
– О, – догадался седой. – Это те ангелы, что торговались за количество праведных. Ну, помните, коллеги, ветхозаветный торг – как на восточном базаре: сколько нужно праведных в граде, чтобы кара его не коснулась.
Глаза пророка испустили лучи:
– Точно! Я…
– Позвольте, – возмутился военный, – как давно вы об этом узнали? Что предприняли? Обращались в «Уфаводоканал»? В администрацию президента? Предупредили муниципальные власти?
Седой остановил его жестом.
Пророк хитро прищурился:
– А зачем? Я сначала решил убедиться, что сей город достоин спасения. Совершенно точно вы, – он кивнул седому, – вспомнили о количестве праведных.
Художник поднял ноутбук повыше:
– Вот, видите девять зачёркнутых меток? Каждая метка – это, так сказать, моя вера в людей. Я выбрал девять категорий горожан, в которых, как мне думалось, смог бы найти десять праведных. Наметил девять фигур…
– Некорректно поставлен… – прервал его было профессор, но седой приложил палец к губам: не сейчас.
– Да, – продолжил художник. – Я искал десять праведных. Я встречался с людьми. Со многими говорил, на некоторых достаточно было лишь бросить взор… – Торжественно обвёл глазами круг подземельного братства: – Бесполезно!
– Неужели? – развеселился седой. – Неужели во всём городе вы не нашли того, кто вызвал бы ваше сочувствие? В миллионном городе?
– Нет. Я искал ответственно – тщательно и усердно. Находил, достойного, как казалось мне, кандидата, проверял и…
– Браковали?
Художник кивнул:
– Выходил на улицу, раскрывал ноутбук и зачёркивал новую метку. И так девять раз.
– Вы обращались к учёным? – спросил, подмигнув старику в камуфляже, седой.
Художник отмахнулся:
– Ну, да. Я ходил к местному академику – он взял мою кровь на анализ, сказал, что в каждом может сидеть каннибал.
– И как результат?
– Отрицательно. Оба – я здоров, а учёный занимается чушью. Ещё одна удалённая метка.
– Может быть, ходили к врачам? Это бывает полезно. Лично я частенько сижу, пью чаёк с коллегами в интенсивке. Рядом с больными в каталках на гемодиализе проблемы, знаете, видятся по-иному.
– Медики стали корыстны, – художник покачал головой. – Нет исконного служения делу.
– А к писателям?
Пророк возбудился, плюнул на землю и бросил, сбившись с высокого стиля:
– Дрочь!
Кто-то хмыкнул.
– К священникам? – седой веселился всё больше, хотя его товарищи тяготились безумным по всей вероятности гостем. – Заходили в церковь? В мечеть?
Художник картинно взялся за лоб.
– Рыба, как известно, гниёт с головы. За блеском церковного золота не видно лика Всевышнего. А запахом ладана забивается серный дух, заполнивший церкви.
– Ну, – не согласился седой. – Золото, как мы помним из книг, принесли в подарок волхвы. Так же как ладан. Ничего плохого нет ни в том, ни в другом.
– А вы видели дружинников? – взвился пророк. – Православные дружины? А? Они светлы, как клинки, – они готовы убить. И они тупы, как клинки, которые не выбирают, кого им разить. Лукавому перехватить их – гордящихся – много удобней, чем Господу. И скоро это воинство пойдёт на поиски дома новой Ипатии.
– Церковь должна быть раскрытой ладонью, а не клинком, – кивнул самый молодой из мужчин.
– А к мусульманам не пошли? – заинтересовался военный.
– Побоялись? – хмыкнул профессор.
Художник поднял подбородок:
– Пошёл. Сказал правду: что взыскую истины и чистоты. Они были рады.
– Но?..
– Мы оказались слишком чужими друг другу.
– С политиками тоже понятно, – седой покивал сам себе. – Но ведь сейчас много представителей так называемого гражданского общества. Вы оппозицию испытали?
– Конечно! Даже кинул в процессе общения булыжник в представителя власти.
– Это вы, положим, напрасно, – усмехнулся седой. – Но на митингах нет праведных – факт. Сходил я давеча, коллеги, на митинг. Постоял в стороне, почитал книжечку на телефоне – обозначил присутствие. Ну, пошумел народ у ДК «Нефтяник», потом пошёл колонной по Ленина, мимо восстановленного господами коммунистами Ильича. От такой, с вашего позволения, колонны, уверяю, вышеупомянутый Ленин перевернулся в гробу. Дошли мы по улице имени вождя пролетариата до улицы имени вождя пантюркизма… Оттеснила нас милиция – ах, миль пардон! – полиция – к загончику возле дороги. И всё! Как выражается наш новый знакомый: дрочь.
Пророк от чужого красноречия поскучнел.
– А дети? – спросил его сердито военный. – Разве дети не праведны?
– Ну, уж только не дети! – художник скривился. – Шёл я на днях мимо гимназии на Достоевского. Сделал замечание расшумевшимся во дворе...
– Послали? – догадался седой.
– Дело не в том. Детей-то сейчас не осталось!
– Как так?
– Как в средневековье – вместо них просто мелкие взрослые. Они взрослые! Они алчут власти, богатства – им не свойственны детские игры. Они с младенчества готовят карьеру, намечают цели, ищут средства, чтобы непременно добиться успеха. Нет беззаботности! Нет доверия к жизни.
Военный хотел ему возразить, но художник не дал:
– У меня есть ученик, шестиклассник, – проговорил он свирепо и быстро. – Я его обучаю основам рисунка. Так вот, этот, так сказать, недоросль занимается с репетиторами по всем школьным предметам. Кроме того, родители заставили его освоить живопись – со мной, овладеть саксофоном и ещё он ходит семь лет на дзюдо…
Седой восхитился:
– Возрожденческий тип!
– Безмозглая тварь! – взвизгнул художник. – Бессмысленное, амёбное существо. Этот спортсмен, так сказать, не может спокойно высидеть и половины урока: «У меня коленки болят, – ноет, – у меня руки устали…»! Дзюдоист! Он хочет играть в баскетбол, но родители считают, что это не модно. Единственно, чем он заинтересован всерьёз, – его кумир, средоточие всех его мыслей – это компания Apple.
– Что? – удивился учёный.
– Всё! Всё, что производит эта компания, является для него настоящим фетишем. У него есть плеер ipod touch, так вы думаете, он в нём слушает музыку? Как бы ни так! Музыку он ненавидит – ведь его заставили осваивать саксофон. Он им лю-бу-ет-ся! Показывает: какой этот плеер красивый, как его приятно держать. «Вот, – говорит мне прямо во время урока, – я носил его в кармане, и здесь – видите? – он слегка поцарапался...» – пророк просюсюкал, передразнивая. – Из-за этой царапины родители не купили ему к Рождеству главный предмет его вожделения – iPhone. Да, но посулили на день рождения. И этот, так сказать, мальчик, рассказывает о будущей покупке в любую – удобную и не очень – минуту. Ему уже купили чехол именно под ту модель, что он хочет. Когда я объявляю перерыв в рисовании, он подходит к тумбочке, достаёт этот чехол, нюхает исступленно, заставляет меня трогать, какая мягкая у этой пакости кожа… Представляете, рассказывает: «Перед тем, как заснуть, я смотрю на чехол, глажу его и думаю о том, как у меня будет iPhone…»
– Убил бы! – не сдержался самый молодой из мужчин.
– Да, – подтвердил седой. – А голову насадил бы на кол и орал на неё часа три.
Художник кивнул.
– Его родители так и делают, по поводу и без повода. И так будет делать он сам: за любую провинность сажать чью-то голову на кол и орать на неё. Нет, среди детей праведных я не искал.
– Все реки впадают в Стикс, – седой посмотрел на экран ноутбука в руках пророка. – Как я понял, вы в конце концов зачеркнули девятую метку – и что? Что означает десятая?
– Чудо, – просто ответил художник. – Десятая метка – это символ моей надежды на Божий промысел. Я зачеркнул вчера девятую метку и всю ночь проходил по улицам, просил Господа о вразумлении. И вот дошёл к вам. И спустился в пещеру…
– Но, позвольте, – вмешался учёный. – Если бы ваш эксперимент полностью удался – вы нашли бы девять праведных, не зачеркнув ни одной метки, то откуда вы бы взяли десятого? Ведь, насколько я понял, нужен десяток, не меньше?
– Но ведь и я, – художник посмотрел на физика с выражением вдохновенным и неожиданно кротким, – уроженец этого града.
Все переглянулись:
– Понятно.
– Я спустился в пещеру и вот, обрёл ваше общество. И не знаю, к какой, так сказать, категории вас отнести.
Все снова переглянулись.
– Люди вы по всему видать не обычные?
Ему не ответили.
– Сколько вас?
– Десять, – отозвался учёный.
– Не наказуемо, – добавил седой.
– Вы ничего не сможете нам предъявить, – сказал военный.
– Не смогу, - подтвердил пророк. – Поскольку ничего и не знаю. Не хотите, можете не рассказывать.
– Отчего же, – неожиданно не согласился седой. – Откровенность за откровенность. А донесёте – отбрешемся.
Его товарищи загудели несогласно, нестройно, но седой поднял ладонь, и все замолчали.
– Коллега сказал, что нам сложно что-либо инкриминировать, – начал седой, – однако, это не так. Как минимум, – он радостно кивнул на компьютер, – незаконная прослушка, пожальте.
– А что там? – заинтересовался пророк.
По кивку седого старый физик ввёл в разъём своего ноутбука штепсель расставленных по периметру пещеры колонок. И сразу все оказались словно в чреве библейской твари: оглушительный вдох – выдох, вдох – выдох… Кажется, сами стены мерно вздымаются и опадают в такт дыханию гигантского спящего организма.
Художник оглянулся, заворожённый, пробормотал:
– Город спит. Спит и не чувствует смерть у постели.
– Да вы, батенька, поэт, – удивился седой. – Это мирно спит лишь один горожанин. Кстати, не праведный, насколько можно судить. А мы – он указал на товарищей, – ждём его пробуждения.
– Зачем?
– Чтобы узнать о его сегодняшних планах.
– Но какие планы, – возмутился пророк, – если последний день наступил!
– Для него – точно, – усмехнулся военный.
– Вы невнимательно слушали? – художник ткнул пальцем в экран ноутбука. – Город ждёт гибель.
– И не только город, – не стал спорить седой. – Всё общество, всю страну. И, скорей всего, – мир. Поскольку вирус расплодился, смертельный.
– А кто это? – спросил невпопад художник, отвлекаясь на храп. – Кто это всё-таки спит?
– Если угодно, – недовольно пожал плечами седой, – Александр Павлович Летов. Известная в городе личность.
Художник сразу потерял интерес:
– Знаком я с ним – мёртвая клетка.
И пояснил:
– С него я начал поиск сакральной десятки. Он был первым, кого я зачеркнул, – ничтожество. От него зависит так много – столько судеб, столько людей, а этот, так сказать, человек – давно омертвевшая клетка в теле вселенной.
– Вам известна история о Каменном Мальчике? – спросил внезапно седой.
– Каком? – изумился пророк.
– Ну, о том Каменном Мальчике, которого родила сестра двенадцати братьев, пропавших без вести. Сначала исчез самый старший брат. Второй пошёл искать его и тоже пропал. Так один за другим все братья слиняли, и девушка осталась одна. Она пошла к ручью, нашла там камешек, положила за пазуху и – вопреки всем законам биологии – родила. Ребёночек вышел тяжёлым, и был назван Каменным Мальчиком. С ним много чего случилось, но главное – он очень любил охотиться, убивая животных ради забавы. Напрасно мать просила его не превращать охоту в шалости. Однажды все звери решили ему отомстить, началась великая битва, хлынул дождь, бобры навели плотины на все реки, началось ужасное наводнение. Мать Каменного Мальчика и все люди погибли. Но Каменный Мальчик остался в живых. Звери схватили его, закопали в землю до пояса и вынесли приговор: не ходить больше по земле. Вот так, зарытый, он живёт до сих пор – посмотрите на наши горы.
– Что за чушь вы мне тут рассказали? – разозлился пророк.
– Это не чушь, а предание. Притча, если вам так понятней. А главная мысль ясна – как и во всех преданьях и притчах.
– Ну, скажите.
– Зло не должно торжествовать, – объяснил серьёзно седой. – А оно торжествует.
Он посмотрел на товарищей:
– Потому-то мы здесь. Мы – как лейкоциты в организме, как белые клетки – белое воинство, белая армия, как бы это ни звучало напыщенно.
– Белый – цвет ахроматический, включающий в себя все цвета спектра, – сказал старик в камуфляже, – включающий в себя все аспекты нашего бытия.
– Символика не важна, – седой усмехнулся. – А важно, что общество, ослабив себя сытной жратвой, потеряло сопротивляемость злу – иммунитет не работает. Человек потерял осознание смерти.
– А при чём тут вы? – спросил, скучая, пророк.
– Нам пришлось взять на себя функцию лейкоцитов – функцию уничтожения заразы. Чтобы таких, как этот, – седой указал на свод мирно сопящей пещеры, – вынесло из организма с первым поносом.
Пророк скривился. Седой пояснил:
– Пришлось найти в собственной крови первобытную способность к убийству. Старый, как мироздание, способ – прямое насилие. Иное неэффективно.
– С виду – приличные люди, – возмутился художник, – а ерундой занимаетесь.
– Потому и занимаемся, что приличные! – с вызовом крикнул из угла молодой.
А седой рассмеялся:
– Да уж! – Обвёл всех синими, как ноосфера, глазами. – Со стороны посмотреть: ну и общество. Дурдом форменный – бесноватый пророк и заговорщики хреновы. Один не верит в людей, другие – в справедливость системы…
– Тихо! – сказал внезапно профессор, и все замерли. – Он проснулся.
Со стороны могло показаться, что группа учёных внутри звездолёта, впервые попавшего на чужую планету, вслушивается в шорохи незнакомого мира, и от того, что они услышат, зависит не только успех экспедиции, но и судьбы всего экипажа. Однако люди в бункере не изучают иную жизнь – они затаились в засаде.
Из колонок доносится шуршание, скрип, едва уловимый сип.
– Он что, астматик? – спросил вполголоса молодой.
– Просто жирный.
Шуршание меняет оттенки, громкость, пропадает на мгновения, перебивается грохотом скользящих дверей. Полилась вода из-под крана. Стукнуло сидение унитаза. Белое воинство слушает. Подрагивает индикатор звука на экране компьютера. И внезапно взмывает вверх – на фоне шорохов вспыхнуло пронзительно:
– Мяу!
– Откуда там кошка?
Седой дёрнул в полуулыбке щекой.
Молчание.
– Сейчас он будет звонить, – нарочито спокойно сказал молодой, не справившись с нетерпением.
– Чтобы объект не делал, – ободрил его военный, – он полностью под колпаком.
Седой хищно кивнул.
Шорохи смолкли. Возникла долгая пауза.
Вздох.
Ещё один.
Тишина.
Тишина.
Неуверенный голос во всех динамиках: «Господи…»
И столько в нём прозвучало робости, искания, стыдливой надежды, что белое воинство крепче замкнулось в безмолвии.
«Господи, – повторил растеряно голос. – Дай мне... с душевным спокойствием… встретить наступающий день…»
Чуня учил: он с вечера вызубрил «Молитву Оптинских старцев», но сейчас, неумело, неловко встав на зеркальном полу на колени, с трудом подбирает слова.
– …Господи, – снова сказал беспомощно и отмахнулся ладонью: об него, замурлыкав, начала тереться настойчиво кошка. Зачем только Люба её принесла?
– Дай мне с душевным спокойствием… – Кошка, всё громче урча, задевает его сложенные молитвенно руки задранным бесстыдно хвостом.
– Дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что приготовил мне сегодняшний день?
Засомневавшись, выдохнул привычно: «Господи, помилуй мя, грешного…» и замолчал. Кошка, довольная, свернулась у него на ногах – прямо под задом. Что делать – пытаться продолжить молитву или согнать настырную тварь? Понятно, что Сверху он выглядит глупо: толстяк в трусах кособоко замер на дрожащих от неудобной позы коленях, а сзади – на пухлых икрах – удобно устроилась кошка. Но имеет ли значение поза, когда внутри всё трепещет от смертной тоски и страха перед наступающим днём?
Этот день легко может стать последним – лопнет неверный сосудик, вильнёт некстати машина… «Господи… Господи!»
Этот день легко может стать последним – как легко, как беспечно прожил он предыдущие дни!
Он шёл – как по нити над пропастью, воображая, что не идёт даже, а едет с комфортом по знакомой широкой дороге. Как можно быть таким бездумным слепцом? Как мало ему осталось! Двадцать лет? десять? день? мгновение? – мало! Сколько бы ни было – мало! Потому что жизнь прожита зря. Потому, что жизнь коротка – нестерпимо, сколько б она ни длилась: слишком, слишком короток человеческий век.
Кошка устроилась поудобней.
Этот день легко может стать последним – и что тогда? Смерть?
Этот день легко может стать последним для всего человечества. Но какая разница – один ты погибнешь или с другими? Какая разница – будут люди веками жить после тебя или следующее мгновение станет финальным для всех?..
«Просыпается город», – подумал художник.
Он вышел из подземелья, а перед ним, над рекой, рождалось нетерпеливо и радостно солнце – как на века. Пахло свежестью.
«Просыпается город. – Пророк, взволнованный предвкушеньем, сбился с ноги. – Не зная, что принесёт ему наступающий день».
Спустился поближе к воде, поставил портфель, разложил этюдник, раскрыл ноутбук, щёлкнул клавишей. Компьютер сразу проснулся, красивая диаграмма замерцала на экране. На картинке в правом верхнем углу встала цифра один – одни день, последний.
Художник смотрел на холмы, засаженные густо домами. Потом улыбнулся, провёл по листу вздутые напряжённые линии.
– Как фурункул, – сказал он вслух. – Этот город – налитый гноем нарыв.
Изображение смертельной отравы медленно ползло по рисунку на ноутбуке, где холмы под городом, действительно, напоминали в разрезе многоочаговый гнойник.
Пророк расстелил на земле газету, сверху бросил старый пиджак – с ночи земля ещё не прогрелась. Лёг на спину, положив ладони под голову – хорошо. Он пролежит так до полудня, не меньше. Потом передвинется в тень, достанет из портфеля батон, картонную пачку кефира, поест и будет снова лежать. А вечером художник напишет закат – последний закат для этого беспечного, бездумного, нечестивого города.
Чуня № 0
…Грудь пробило, и космос вдыхает плоть морозным насосом. Он сосёт сонную кровь – всю, из вен, из артерий, из невидимых капилляров, превращает её – тёплую, живую – в ничто.
«Тоска», – диагностировал Чуня.
«Господи… Господи, дай мне…» Что? И не знаешь, о чём попросить. Всё хорошо. Всё, как всегда.
Шура уехала.
Сбежала – грубо, не попрощавшись, нелепая, неприятная девушка. Чужая. И чуждая. Спустилась, как НЛО, зависла над городом и растаяла в небе. И думай теперь: привиделась или приснилась.
Господи…
Вызвать машину, работать, не думать… Тоска.
Есть у Александра Летова врач – лучший в республике. Есть парикмахер – отличный, свой. Есть Ильич – на все случаи жизни. А сейчас кому позвонить? Куда обратиться, если – тоска? К этим... психо?.. – ну нет! Не отмоешься, заклюют, по статьям затаскают, по интервью.
Александр Павлович сам сел за руль и поехал в Кафедральный соборный храм Рождества Богородицы: по привычке из профи выбирать самых статусных.
Прошёл, пряча глаза, мимо нищих сквозь светлый церковный двор. Потупившись, встал у крыльца. Он первый раз здесь один: всегда кто-то был рядом – помощники, охранники, журналисты: всегда был в толпе, а за дверью, наоборот, было торжественно пусто. Сладко пахло, сияли огни, и батюшка раскрывал, как крылья, сверкающие объятья.
Сегодня толпа взволнованно дышит внутри ставшего тесным храма. Равнодушно огибает одиноко стоящего Чуню.
Всё не так.
Он потоптался и с облегчением понял, что хочет отлить. И пошёл на поиски туалета.
Худой высокий мужчина с косым нездоровым лицом – урод – медленно мёл асфальт у бетонного Дениса Давыдова. Ну, и как его спрашивать? Чуня пощёлкал пальцами, оглянулся. Увидел строения возле ограды, явно хозназначения. Решительно двинулся к ним.
– Эй! – повелительно крикнул урод, заорал, заикаясь: – Т-ты куда? Н-нельзя тут!
Хромая подбежал к Чуне, замахнулся метлой.
Александр Павлович содрогнулся от унижения – словно космос всё же впитал его разом, оставив лишь оболочку, пронзённую сквозняком.
– Да ты знаешь, кто я? – изрекла оболочка, едва шевеля ледяными губами.
Урод отмахнулся, продолжил мести, ворча про себя.
– Да ты знаешь, кто я? – Чуня, попробовал криком вернуть движение крови в остывшие жилы.
Урод, буркнув: «Никто», – повернулся к Чуне спиной.
«Ерунда какая», – Александр Павлович беспомощно приосанился. И что теперь? Позвонить Ильичу, тот привезёт пару ребят, ну, отметелят этого… Подметальщика. Но разве напугаешь убогого? Смысла нет. И неудобно, на территории церкви…
Чуня прошёл до Дениса Давыдова, подекламировал про себя: «Я не люблю войну. Я разлюбил войну…», – чтоб успокоиться.
На строчке «Ты сердцу моему нужна для трепетанья…» его дёрнули за рукав.
Александр Павлович недовольно оглянулся. Урод, склонившись, стоял перед ним.
– П-прости, – бормотал, наклоняясь всё ниже, – п-прости ок-каянного… На-накричал на тебя, п-прости…
«То-то же, – Чуня оглянулся. – Вспомнил, наверное, мой портрет».
Урод просительно всмотрелся Чуне в лицо – снизу верх:
– Б-бес по-попутал, – лопотал он невнятно. – Г-г-гордыня. Не-недавно тут…
Бросил с отвращением метлу.
Какая может быть гордыня – у этого?!
Урод вцепился в Александра Павловича, вглядываясь в него с ужасом и мольбой. Тот отвёл глаза – больно уж неприятна эта кривая, бледная, в пятнах красной коросты рожа. Противны больные пыльные волосы, налипшие на мокрый бугристый лоб. Омерзительны пальцы – серые, в струпьях. Чуня отступил. Урод ещё и пах – чем-то неуловимо противным, нездоровым, от чего хотелось держаться подальше.
– Я просто хотел, – пробурчал сконфуженно, – в туалет.
Урод с готовностью потащил его по дорожке. Махнул рукой:
– Там!
Действительно, в овражке, за деревянной Крестильной церковью Усекновения главы Иоанна Предтечи, спрятался дощатый сортир.
Чуня, торопясь отойти от урода, поддёрнув, чтобы не запачкались, брюки, бочком стал спускаться в овражек.
Из будки перед уборной с рёвом выскочил чудовищный пёс. Он с наслаждением зашёлся в лае, прыгая и дёргая цепь.
Александр Павлович остановился. «Да ё-моё! Сколько же можно!» Повернулся, вверху – приветливо кивает урод, внизу – беснуется обуянная чувством долга скотина. Чуня топнул: «Господи, дай мне с душевным спокойствием…»
Урод поспешил на выручку. Ласково лопоча, присел возле зверя, обнял его за шею, крикнул:
– Иди! Я де-держу!
Александр Павлович, содрогаясь от брезгливости, прошмыгнул в туалет, толкнул задвижку, стараясь касаться её лишь кончиком пальца. Суетливо нашарив в кармане платок, закрыл им нос: из дыры изрядно смердело.
Снаружи в щели сияло солнце, высвечивая убогий сортир. Где-то вверху уютно шумели машины, привычно гудела городская повседневная жизнь… А Чуня, как вошёл, так и замер над провалом с дерьмом, боясь шелохнуться в тесной коморке. «Ё-моё! Сходил, называется, в храм!»
– Всё? – крикнул урод. – М-мне трудно с-сдерживать пса!
– Всё! – ответил решительно Чуня. Обернув руку платком, дёрнул задвижку, пнул, стараясь не испортить ботинок, дощатую дверь и без оглядки посеменил из овражка.
Урод сопел за ним, причитая:
– К-как з-зверь цепной, ки-кинулся на ч… ч… ч… Человека! П-получил п-пост и во-возгордился… А м-мне к-к-к причастию з-завтра. С-страшно!
И завыл.
Александр Павлович прибавил шаг, выбежал на церковный двор, чуть не сбив с ног знакомого батюшку.
– Прости меня! – крикнул вслед без запинки убогий.
– Простите, – заступился встревоженный его возбуждением батюшка.
– Прощаю! Прощаю! – отмахнулся запыхавшийся Чуня.
Урод, рассмеявшись, схватил Чунину руку, истово приложился губами. Кожу на месте поцелуя ожгло, Чуню дрожью пробрало от макушки до пят, он еле сдержался, чтоб не выдёрнуть немедленно руку. «Мерзость!»
Хотел обратиться к священнику, в надежде на достойный, наконец-то, приём, но батюшка лишь с улыбкой кивнул. Он увещевал, обнимая, убогого, гладил его мокрые волосы, серый бугристый лоб. От него, нарядного, шёл вкусный запах воска и ладана, забивающий скотский дух нездоровья.
«Господи, дай мне с душевным …» Чуня подошёл-таки к храму. С досадой помянул Ильича – тот везде, что рыба в воде. Ну, как там?.. Ильич крыльцо всегда миновал без заминки: быстро крестился, поклонившись, легко касался ладонью земли… Чуня напряг неподвижную спину. Попытался склониться – не вышло. Сердито задрал подбородок. «Или кланяться надо на выходе? Чёрт его знает… Ах, да. Господи, помилуй мя, грешного...»
Тут церковные двери раскрылись, и сквозь Александра Павловича пошли деловито люди. Они, точь-в-точь как Ильич, быстро крестились на храм, кланялись, касались земли, шевелили губами…
Вскоре Чуня остался один. Стоял, насупившись, у крыльца.
Ни молитвы, ни даже обычные мысли не приходили на ум.
Пустая затея.
Тоска.
«Нужно сделать доброе дело, вот что. Любое», – Чуня вернулся к машине, непривычно низкой: джип забрали на профосмотр, пришлось садиться в седан. Еле втиснулся, медленно вырулил на дорогу с обочины, заболоченной после ночного дождя. И вспомнил вдруг Магдалину, бездомную музыкантшу: «Ей реально надо помочь…»
Тоска чуть-чуть отступила.
«То, что она чудотворная, разумеется, – чушь. Но помочь – это хорошо, это полезно…»
На этой мысли седан въехал на повороте с Айской в огромную лужу. Вода поднялась вокруг безмерными крыльями, накрыла низкую крышу. И машина неожиданно встала. «Вот чёрт!»
Руль заклинило, лампы на приборной доске мгновенно погасли. По полу потекли из-под двери быстрые струйки. Чуня, чертыхаясь, схватил телефон, но тот, выскользнув, упал куда-то под ноги. «Да бли-ин!», – подумал плаксиво Чуня, тщетно пытаясь согнуться. Распахнул в раздражении дверцу и замер: вровень с полом плескалась вода. Лужа лежала от края дороги до края, и шедшие мимо машины обдавали потоками Чунин седан. Как в насмешку, над обочиной высился щит с Чуниным же суровым лицом: «Человек дела».
«В центре города! Чёрте что…»
– Товарищ! – окликнули из тормознувшего рядом «паджерика Ио». – Помощь нужна, камарадос?
Александр Павлович почему-то фальцетом пискнул:
– Нужна!
Нащупал, наконец, телефон, с изумлением увидел, что экран безобразно потёк под стеклом.
– Прикольно! – сказал вышедший из «паджерика» парень. – Чё, подлетел близко к солнцу? Оплавился телефончик?
– Упал.
Чуня насупился: парень беспечно стоял перед ним по голень в воде и смеялся. Джинсы он закатал, но те всё равно по низу намокли.
«Такие штаны и не жалко, – подумал сварливо Чуня. – Дранина похабная…»
Да и весь владелец штанов выглядел гадко: майка, руки в татуировках до плеч, длинные курчавые волосы, бородёнка, в ухе – серьга… Чуня хотел уже гордо захлопнуть дверцу, но парень ловко приладил трос от своей машины к седану. Махнул:
– Крепче за баранку держись, шофёр!
И выкатил Чуню из лужи. Вернулся, напевая, к седану.
Мимо промчался, облив его, Lexus.
– Бог любит вас! – весело махнул ему вымокший парень. И спросил Чуню: – Ну, чё? Могу подвезти в автосервис, тут рядом.
Чуня кивнул. И вдруг его осенило:
– Вы музыкант?
Конечно, а кто же еще: видок, как у хиппи, на заднем сиденье – гитара.
– В том числе, – согласился парень.
– Вы не знаете… пианистку такую… Магдалину?
Парень пожал плечами:
– Опаздываю, брат, приходи на концерт, перетрём.
И уселся за руль.
– А куда? – крикнул ему заполошно Александр Павлович. – Где будет концерт? И когда?
Но гуденье Mitsubishi Pajero заглушило вопрос.
– Чего это? – удивился Чуня, выбираясь наружу. Он очутился в конце не мощёной улицы: старые деревянные дома, колонка водяного насоса под пыльным клёном, возле колонки безмятежно гуляет коза.
Поросшая «барашками» и заячьей капустой дорога уходит в обрыв. Где-то внизу, совсем рядом, гудит сотнями сотен машин проспект Салавата Юлаева, а здесь – будто время остановилось, пожалуй что, век назад.
На краю обрыва – большой, сляпанный из лоскутов металла гараж. Перед ним площадка, на которой асфальт уже стал историческим слоем. На площадке – допотопный автомобиль с густым кружевом ржавчины по низу. Капот распахнут, и внутрь праздно смотрят невзыскательно одетые граждане: кто в линялом спортивном костюме, кто просто в майке и штанах, давно потерявших форму и цвет. У одного из граждан голова увенчана старым картузом с перекошенным козырьком. Они ведут неспешную беседу друг с другом и со своим товарищем, сидящим за рулём допотопного автомобиля.
– Чего это? – повторил растерянно Чуня.
– Автосервис, – ответил весёлый водитель и, скатав сноровисто трос, умчался.
Чунино появление никак не меняет течение беседы невзыскательно одетых людей. Похожесть лиц выдаёт их братство по жидкости, часто замещающей кровь.
– У меня есть зеркало, – говорит сидящему за рулём гражданин в старом картузе. – Вчера нашёл. Тебе в самый раз будет. А то, смотрю, ты зеркало потерял.
– Потерял.
– Вот. А я вчера зеркало нашёл. Тебе в самый раз будет.
Чуня подошёл к говорящим вплотную.
– Мужик, дай два рубля, – попросил его, не глядя, обладатель картуза.
– Где здесь автосервис? – гаркнул Александр Павлович. Сидящий за рулём молча кивнул на сляпанный из лоскутов металла гараж.
Чуня, чувствуя подошвами каждый булыжник протоасфальта, доходит до громадных, ржавых ворот. Они на замке. Чуня, помедлив, начинает стучать – сначала кулаком, потом, рассердившись, ногами.
– Не слышно! – кричит ему обладатель картуза. – Им не слышно внутри.
Тут Чуня замечает в нижнем углу огромных ворот маленькую узкую дверь. Толкает её и, согнувшись, с трудом пролезает внутрь необъятного, как ангар, помещения.
У самой двери жужжит станок для подгонки ключей, но этот звук не различим в завывании электропилы по металлу. За станком трудится благообразный старик в очках на резинке.
Под самым потолком – далеко наверху – висит, слегка качаясь, машина. На неё, задрав голову, смотрит крепкий мужик в сдвинутом на макушку сварочном шлеме. Вокруг него падают искры.
По стене тянутся провода, полки и трубы, на одной из которых спит грязный, в лишайных проплешинах, кот. Под трубой на сплющенной картонной коробке удобно лежит, смежив веки, бомж.
Пила за машиной смолкает, и в тихом жужжании станка для подгонки ключей крепкий мужик кричит бомжу:
– Ну, давай!
Тот открывает глаза и звучным голосом принимается декламировать:
Подойди, подойди –
Погляди:
На воде – лебеди,
Под водой – камень,
Белеет под облаками.
Подойди, погляди, люди ли
Водную гладь запрудили,
Засадили берег осокою,
В небеса запустили сокола?
Сокола злого, зоркого…
Чуня топнул ногой: «Невидимка я что ли?» Крикнул:
– Эй!
Бомж замолчал. Мужик в шлеме недовольно двинулся к Александру Павловичу. Брезгливо, оглядел его костюм, обувь, причёску. Принюхался. Спросил сквозь зубы:
– Что надо?
Чуня с негодованием сжал в кармане бесполезный уже телефон, хотел ответить грубо, но удержался. Буркнул:
– Машина сломалась. Там.
Они вышли, протиснувшись в узкую дверь, и мужик в шлеме тут же полез обратно.
– Не возьмусь, – бросил только. – На фиг надо.
– Ну, – подтвердил алкоголик в картузе. – Твоя тачка дороже, чем весь его автосервис. Кстати, дай два рубля.
«Почему мне сегодня все «тыкают»?» – подумал тоскливо Чуня. И тут хлынул ливень.
– Дуй сюда! – позвал мужик в шлеме. – Да, ты!
Все поспешно полезли в гараж.
От стука дождя по металлу внутри вдруг стало уютно. Бомж включил электрический чайник, лишайный кот замурлыкал. Чуне предложили старое автомобильное кресло, застелив из гостеприимства газетой.
– Поэзия, – объяснил бомж хозяину автосервиса, – должна быть оформлена. Я не сторонник размытости строк, противник отсутствия рифм. Поэзия – ключ к человеческим душам, а ключ не может быть, согласитесь, аморфным. Он должен быть выточен безупречно.
– Так же в религии, – кивает один алкоголик, – важна, разумеется, догма.
Чуня, рассерженный, встал.
– Вот вы прервали поэта, – сказал ему с укоризной хозяин автосервиса, – а я хотел бы дослушать стихи.
– Поэта? – фыркнул презрительно Чуня.
Все замолчали. Открыл глаза кот. Щёлкнул, вскинувшись, чайник. Только продолжает тихо жужжать токарный станок у входа в гараж.
Хозяин автосервиса снял угрожающе шлем:
– А кто ж он, по-вашему?
Чуня бросил сердито:
– Бомж.
– Скорее, перипатетик, – не обиделся бомж. – Сознательно бродящий по миру.
– И зачем? – Чуня вытер ладонью лоб. Куда же его занесло?
– Я напоминаю своим осознанным странствием, что человек – лишь путник, пришелец на этой земле. Чужак. И, как бы ни пытался под себя переустроить сей мир, он беззащитен и одинок.
Хозяин махнул повелительно вверх. Завизжал металл, рассыпая искры, – завизжал, как будто режут его по живому. Заревела, вгрызаясь в него, электропила. Кусок крыла с грохотом рухнул с гаражного поднебесья.
И вновь становится слышно жужжание станка. А вслед – тишина. Токарь поднимает на лоб очки и говорит, как не в чём ни бывало, – как будто не молчал всё это время:
– Из всей земной сознательной жизни человек пытается выточить ключ. И вот он приходит с этим ключом к последней двери, за ним забивают гвоздями все обычные двери. И тут он, друзья, понимает, что ключ им сделан халтурно, что земляная стена перед самым лицом – навсегда. Это и есть, я думаю, смертный ужас.
Достаёт папиросу, вставляет с удовольствием в рот.
– Но только представьте, – добавляет он сквозь папиросу, – своё облегчение, когда крошечный ключ, совпадая с резьбою замка, начинает движение, и это движение продолжают гигантские створки ворот. А за ними, друзья, как я понимаю, – бессмертье.
Хозяин автосервиса хмыкает:
– Да и ты, Петюня, поэт.
– Нет, – токарь чиркает спичками, – я не поэт, а жонглёр.
– Из цирка, что ли? – кивает, желая быть вежливым, Чуня.
Токарь встаёт, мнёт, потянувшись, шею и вдруг, повернувшись к стене, наклоняется. И, дымя папиросой, глядит на Чуню из-под коленок.
– Не из цирка, – отвечает, – а из притчи о старом жонглёре, пляшущим перед образом Богородицы. Иногда полезно, друзья, увидеть мир перевёрнутым. И не надо забывать, – он садится обратно за токарный станок, – что всегда быть лучше вторым, нежели первым: а жонглёр, по сравнению с поэтом, всегда будет только вторым.
Выбросив папиросу, возвращая на место очки, итожит:
– Но, конечно, друзья, лучше быть в этом мире последним. Ведь только рыбы спасутся во время потопа.
И включает станок.
– Льёт, как из ведра, – подтверждает хозяин автосервиса.
– Нет, дождь, по-моему, кончился, – алкоголик снимает картуз.
– Про ключ – это верно, – соглашается перипатетик. – Для того нам и дан тварный мир, чтобы выточить ключ. Хорошо. И у того, в основном, ключи не подходят, кто всегда стремится добавить. А надо уметь отсекать.
– Тяжело с вами, умными, – пожимает плечами хозяин.
– Что значит «только рыбы спасутся во время потопа»? – интересуется Чуня.
Перипатетик объясняет охотно, но не понятно:
– У тебя сломалась машина – ты встал, а я встал – и пошёл. Как сделал это в первый раз, когда мне исполнился год.
– Не понял, – огорчается Чуня.
– Когда у того, кто сидит у электрокамина, выключается электричество, он мёрзнет. А тот, кто сидит у печки, просто бросает в неё, когда нужно, полено.
– Тяжело с вами, умными, – повторяет хозяин. – А последний… ну, если там тонет, допустим, корабль, то капитан…
– Как мне отсюда выбраться? – спрашивает Чуня, посмотрев на часы. В сломанном телефоне – всего-то три номера, и ни один он, конечно, не помнит.
– Можно на маршрутке.
– Это что ещё?
Его выводят во двор. Объясняют, споря, машут руками.
– Мужик, дай два рубля, – вступает в беседу обладатель картуза.
– Нет у меня денег, – извиняется Чуня. – Только карта.
На него смотрят с жалостью.
– Как же ты на маршрутке поедешь?
Обладатель картуза, ворча, отсчитал ему мелочь:
– Держи. Здесь двадцать рублей.
…Белый микроавтобус открылся рядом с Чуней, когда он отчаялся. Когда шёл по грязи над Проспектом Юлаева, свернул, не узнавая дороги, над ним снова разверзлись небесные хляби.
– Давай, – подтолкнул его в спину невесть откуда возникший парнишка. И следом сам забрался в парное, пропахшее бензином и потом автомобильное чрево. Если бы парнишка не вдавил его решительно внутрь, Чуня не смог бы поместиться средь множества стиснутых тел. А так, сгорбившись, поджав одну ногу, встал.
Маршрутка катила, бодро тряся пассажиров. Чуня терпел, уткнувшись лбом в обитую бархатом перегородку. И вдруг, холодея, понял: парнишка за ним – ваххабит. С длинной бородой, в зелёной тюбетейке, что-то жуёт. В глазах его… Глаз не увидеть, но куртка топорщится – бомба?
«Вполне может быть, – отстранённо думает Чуня, – что шёл он за мной не случайно. Меня могли выследить… Как? Да как угодно – наука шагнула…»
– Покайтесь! – вскрикнула стоящая рядом старуха. – Апокалипсис близко! Спасутся лишь чистые души – они отправятся в космос.
– В космос? – спросила заинтересованно тётка в нелепом берете. – А почему?
Старуха ткнула ей в руку бумажку:
– Тут адрес сайта. Профессора Михаила Попова. Там всё написано. Те, кто не покаются, – она осмотрелась горделиво и строго, – все распылятся на атомы. Осталось несколько дней!
Ваххабит сунул руку под куртку.
– Дайте и мне адрес сайта, – попросил кто-то через Чунину голову.
– И мне!
– А мне дайте побольше, – сказала бабушка в татарском платке. – Я всем соседям раздам.
– Правильно, – величаво кивнула старуха. – Надо предупреждать. Земля входит в чёрную зону…
Маршрутка, дёрнувшись, встала. Пассажиры, вытянув шеи, попытались выяснить, где. Распахнулась автоматически дверь. За ней стеной стоял дождь. Ваххабит, не переставая жевать, сильнее притиснулся к Чуне.
– А ну, выходи! – крикнул, засунувшись внутрь, высоченный амбал в тельняшке под пиджаком. – Ты, бабка! Панику мне наводишь.
«Водитель… а, это водитель….» – зашептались в маршрутке.
– Я тебе покажу чёрную зону! – бушевал, вытаскивая старуху, водитель. – Совсем сумасшедшие страх потеряли!
– Так ведь апокалипсес, – пискнула бабка в татарском платке.
– И ты выходи, – приказал ей водитель. – Вот вам деньги на такси, и валите в свой космос. Чешите там языки!
Без старух в маршрутке стало свободней. Ваххабит, продолжая жевать, зашарил под курткой. Чуня закрыл устало глаза: «Ну и пусть. Господи, помилуй мя, грешного…» Вот она, смерть – рыжеватая борода, белая в веснушках щека… «Это лицо сохранится, когда моё станет ничем». Ещё с армии, когда он служил в спецчастях, Чуня помнил: в самом начале взрыва – до мгновения, как разлетится заряд, – смертнику сносит голову. Александр Павлович сам видел рядом с месивом тел эти целые головы – с героином-сырцом за щекой. Впервые – в Бейруте.
«И парень меня не выслеживал, – осенило вдруг Чуню. – Что за мания? Это просто судьба – погибнуть в клубке посторонних людей, неузнанным, безымянным. Никем». Погибнуть, стиснутым в утробе старого микроавтобуса. «Меня не опознают – я слишком близко к террористу. Никогда не найдут. Ничего не останется. Ничего – не страшно. Жаль, книгу не успел написать – об удовольствии: о мирных радостях, к которым приступаешь без спешки. О том, что можно делать лишь в мирное время – когда мир на душе и нет смертельной опасности…»
Глухо зазвонил телефон.
– Подъезжай в «Rock's cafe»! – ответил в него кто-то рядом. – Сейчас. Ага, на концерт.
И стал протискиваться мимо Чуни к двери.
– Я тоже выхожу, – сказал тот, открывая глаза. – Я тоже в «Rock's cafe». На концерт.
И протянул водителю деньги.
– Салам алейкум! – завопил ваххабит.
«Быстрее бы остановка! – взмолился Чуня. – Я могу успеть выйти! Обезвредить его не реально – он явно держит руку на кнопке…»
– Да! – паренёк поправил что-то под курткой. – Теперь лучше слышно? Ну, да! Говорят, у тебя был никах? Позавчера? Поздравляю, поздравляю. Красавчик. Короче, мы тебя дёрнем на мальчишник? Двадцатого. Да! Всё устроено, не беспокойся…
Выбираясь, Чуня встретился с ним глазами – безмятежный, радостный взгляд. От рыжеватой бороды сладко пахнуло земляничной резинкой.
В «Rock's cafe» Чуню обыскали на входе. Он выложил на стол перед охраной ключи, испорченный телефон и, смутившись, отвёртку. Сдал пиджак в гардероб, поднялся по узкой лестнице. Заглянул в туалет, умылся. Готовый встретиться с чудом, ступил в затемнённый зал.
И его затрясло в шальной центрифуге. У него завибрировал жир, задрожал позвоночник и даже щёки захлопали за разинутым ртом, как на ветру. «Звуковая волна, – подумал, зажмурившись, Чуня, – и продольная, и поперечная…» Шагнул обратно, наступив кому-то с размаху на ногу.
– О, батенька, а мы вас потеряли, – весело сказал пострадавший и сам не услышал в грохоте музыки собственных слов.
Фамильярно взял оглохшего, полуослепшего Чуню под локоть, подвёл к барной стойке.
Постепенно глаза Александра Павловича привыкли к сумраку, он разглядел, что люди вокруг не бьются в корчах, как ему показалось вначале, а культурно проводят время: приплясывают у возвышения сцены, общаются, выпивают… Рядом – два прилично одетых товарища: один, в белой рубашке и распущенном галстуке, тянет из бокала коньяк, второй, в костюме, абсолютно седой, радостно улыбается, обнажая крупные передние зубы. Чуня, успокоившись, задышал. Тут акустический кулак ударил его сзади точно по почкам, и снова, без перерыва, и снова.
– Что это?! – крикнул в панике он.
Седой не расслышал.
– Что это?! – повторил Александр Павлович, вопя во весь голос, и на мгновенье ощутил дикий восторг – от того, что можно орать, как в лесу.
Седой, разобрав вопрос по губам, постучал пальцем по значку на лацкане своего пиджака. Показал на музыкантов и опять – на значок.
Чуня, прищурившись, с трудом прочитал: «Аннигиляторная пушка». Седой закивал.
Товарищ в белой рубашке и распущенном галстуке тоже кивнул.
Аннигиляторная? Пушка?
Очередной взрыв разнёс Чуню на микрочастицы, затряс в чудовищной погремушке, и он обнаружил вдруг, без особого изумления, что стоит в толпе возле сцены. И никакой музыки, никакого грохота нет, а бормочет в микрофон грузный дядька заурядного вида – татарин или башкир, с отёчным лицом.
– Я люблю пить вино! – выкрикнул дядька в зал. И сразу: – Смелым делает оно!
Чуня догадался, что это стихи.
– Я глотаю анаболик!
«Анаболик, - согласился Чуня. – Вот, что мне нужно».
А дядька на сцене, неожиданно резво подпрыгнув, завизжал:
– Я – неизлечимый алкоголик! У-а-уу-эх!!!
И снова грохот, снова взрыв.
– Панки, – объяснил Чуне седой, тоже, видать, покинувший барную стойку.
О панках Александр Павлович слышал в комсомольской юности. О деклассантах с гребнями волос, с гвоздями в носах и в бровях… У дядьки на сцене редкие волосы аккуратно зачёсаны, нос не проколот.
– По утрам сдаю посуду, – признался он. – Никто не даст мне в банке ссуду.
– Это даун-рок, – уточнил товарищ в белой рубашке, смакуя коньяк.
– Абсолютно точно, коллега, – согласился седой, но его уже не услышали.
На сцене за дядькой запрыгали с гитарами двое: высокие, поджарые, плечистые. Один – совершенно лысый, второй – с длинными волосами до пояса. Во втором Чуня узнал весёлого парня в порванных джинсах, который довёз его утром до автосервиса.
Люди вокруг Чуни тоже запрыгали, поднимая руки, делая пальцами «рожки». Прилично одетый товарищ поставил на ближайший столик бокал, снял аккуратно рубашку, обнажив зловещую в полумраке татуировку. Завращал галстук, как пращу, издав воинственный клич «У-а-уу-эх!!!», слившийся с общим воплем.
Седой улыбнулся:
– С возвращением!
– А?! – не расслышал Чуня.
Бывший приличный товарищ замаршировал, завопил, подпевая:
– Был я физкультурник,
Делал я зарядку,
А теперь устал я
И иду на грядку!
«Всё по распорядку! – орал зал, – всё по распорядку! Сделал я зарядку и иду на!..»
Чунин знакомец на сцене распустил длинные волосы и в такт грохоту начал взмахивать гривой – всё с большей амплитудой и большей…
– Забавно! – крикнул Чуня седому.
– А?
– Забавный гимн садоводов!
– Что?
– Гимн! Говорю! Са-до-во-дов!
И тут Чуня понимает, не слышит, а именно понимает, бормоча вслед за всеми механически текст, что в слове «грядка» – не «г», а «б» и не «р», а … Его обжигает стыдом. А ещё через мгновение люди видят расхристанного грузного человека в годах, который самозабвенно встряхивает пегими волосёнками – точно повторяя взмахи гривы на сцене. Человек этот воет, рычит и кричит в полный голос и видит себя, несомненно, таким же роскошным – высоким, плечистым, поджарым, как гитарист.
…Чуня чувствует себя, как в огромной воронке, он катится в ней стремительно вниз. Вниз – с огромной горы, вниз, на едином вдохе, без выдоха. Весёлый гитарист смотрит на него откуда-то сверху – взором безмерно прекрасным, полным скорби и мудрости.
Лёгкие переполняются воздухом, и падение переходит в парение.
Кто-то кричит ему сбоку:
– Имонно!
Ему предлагают создать рок-группу и красить заборы. Его хлопают по плечам, обнимают. С ним чокаются незнакомые люди, его толкают, целуют, трясут, дают ему закурить. Он смеётся, хлопает по плечам незнакомых – но близких – людей, толкается, обнимается, курит. Седой подаёт ему взятый в гардеробе пиджак. Снова кто-то орёт прямо в лицо: «Имонно!»
И вот Чуня едет, счастливый, в старенькой «Ниве», рассматривает на лацкане пиджака – рядом с золотым значком «Единой России» – кругляш с надписью «Национал-патриотическая партия даунов».
– Поздравляю, – говорит ему серьёзно водитель, – с карьерным успехом. В эту партию непросто вступить. Но раз вас принял сам принц Хаффиндорф, значит…
– Что?
– Признал вас достойным.
– Кто?
– Глава этой партии, – седой водитель кивает на новый Чунин значок, – солист «Аннигиляторной пушки», доцент кафедры даунства, председатель научно-технического общества «ОБИБАЛ». Гауляйтер Польши, астральный двойник и сожитель бывшего председателя НППД, который трагически погиб при попытке полёта на Марс.
– Почему «даунов»? – удивляется надписи Чуня.
– Ну, во-первых, национал-патриотическая партия может быть только партией даунов. А во-вторых, только рыбы спасутся во время потопа.
– Надо же, – удивляется Чуня. – Я уже сегодня слышал про рыб. И ещё, – он улыбнулся седому, – вы первый, кто мне сегодня не «тыкает».
Седой обещал отвезти к Магдалине. И вот Чуня сидит на парапете над Белой и ждёт. Думает о водителе маршрутки – воителе, прогнавшем бесноватых старух. О поэте из автосервиса. О старом чудаке, который точит ключи. Об отзывчивом гитаристе, ступившем ради ближнего в воду. О политике – председателе Национал-патриотической Партии даунов. О священнике, обнявшем урода. Об уроде, что боится греха. О бесстрашном чудовищном псе. О нищем, подавшем ему, Александру Павловичу, на дорогу…
Он провёл день не без пользы: встречался с людьми. Теперь вот видит художника. Тот – грузный, неопрятный, откинув со лба сальные волосы, вдохновенно пишет, как солнце уходит за горизонт. Рядом на бетонном парапете стоит раскрытый рваный портфель и новый ноутбук с красочной подвижной картинкой.
Чуня, довольный, вздохнул. Сейчас он, наконец-то, встретится с чудом. С девушкой не от мира сего.
К парапету подъехала «Нива», оттуда выскочил новый Чунин знакомец. Подошёл, к художнику, глянул, как тот пишет. Перевёл взгляд на Чуню, спросил:
– Вы не братья?
И вдруг потянулся весь:
– Погоди!
Наклонился к пророку:
– Сашок?
Переспросил свирепо:
– Сашок?
– Ну? – отозвался художник. – Допустим.
– Это ты жил на Ленина за «Ашханой».
– Я и сейчас там живу.
Седой рывком развернул пророка к себе:
– Ты, гад… Ты водил к себе малолеток…
– Я – художник, – с вызовом ответил пророк.
– Ты помнишь меня? – глаза седого вспыхнули кварцевой лампой. – Помнишь?!
Художник пожал лениво плечами:
– Ну, может. Пили когда-то вместе…
Но седой уже мчал осовевшего Чуню домой.
– Двурогий, вашу мать, Искандер, – скрипел он зубами, кидая «Ниву» на повороты. – Александров развелось, как собак…
Высадил Летова возле подъезда, сухо кинул:
– До завтра.
Чуня кротко кивнул:
– А Магдалина? Я ей должен помочь.
– До завтра.
Чуня послушно поднялся в квартиру, разделся, умылся и, опустошённый, уснул.
* * *
Утром Чуня взял с собой деньги, отвёртку, нож, спички – «встретить всё, что принесёт мне наступающий день…»
Утром Чуня нового знакомца еле узнал. Весёлость седого пропала: он стал сдержан – в словах и в движениях, суров, деловит.
– Едем на кладбище, – бросил коротко.
– А Магдалина?
Седой молча вышел во двор, вывел машину, прыгнул за руль. Чуня полез, сопя, на сидение, и тут его сердце радостно дёрнулось – в машине сидела, глядя из-под чёлки, давешняя музыкантша.
– Доброе утро! – крикнул радостно Чуня.
– Здравствуйте, – она ответила тихо.
Седой уже гнал сосредоточенно «Ниву».
На кладбище он быстро пошёл по аллее, но внезапно дёрнулся вбок, подбежал к обычной плите. Остановился, бросил короткий салют, пояснил спутникам:
– Брат.
И ринулся дальше. Чуня и Магдалина едва за ним поспевали.
Внезапно седой обернулся, зло глянул на Чуню, шагнул к нему, приставил палец к его пегому вспотевшему от бега виску:
– Пафф!
Чуня вздрогнул.
– Вот так, – сказал громко седой, – убила меня новость. Убила. – Посмотрел с тоской в направлении толпы, тянущейся от самого входа, пояснил: – Товарищ у меня ушёл, институтский. Праведный был человек. Не правильный – а именно праведный… – и он заплакал навзрыд, стирая ладонью слёзы с заросшего белой щетиной лица.
Мимо них шли вереницей люди – парами, поодиночке. И все – абсолютно – с детьми. Столько детей на кладбище, наверное, не было никогда: маленьких, длинных, школьников, карапузов… Многих мамы или папы несли в рюкзачках на груди. Дети молча таращились, старшие с любопытством озирались на могильные плиты, младенцы щурились и чихали от солнца.
– Акушер, акушер-гинеколог, – шептались на входе бабки.
Толпа оторвала Чуню и Магдалину от седого – к тому подходили, плача, сверстники, сверстницы, обнимали, увели за собой.
Люди шли долго пешком – до той части кладбища, где глиняное поле было засеяно густо: свежие холмики, простые кресты и столбы с деревянными метками – рядами, до горизонта.
Могильщики споро кидали грунт, рядом стоял на табуретках открытый гроб. Перед ним толпа вытягивалась в аккуратную очередь, и каждый подходил в одиночестве – только с ребёнком или с детьми.
Взрослые плакали все, дети, глядя на них испуганно, косились на гроб.
– Если бы не он…
– Если бы не он…
– Тебя бы не было…
– Тебя бы не было… – шёл сдавленный гул по толпе.
Люди, подходя, клали в гроб кто ленточку, кто игрушку, скоро он переполнился. Тогда детские вещи стали складывать в груду, которая росла на глазах. Сердито заплакал младенец, выронил соску, его мама – совсем девчонка по виду – подняла пустышку и её бросила в нарядную кучу. Младенец удивился, примолк было, но снова захныкал, всё громче и громче. Тогда девочка отошла в сторону, бросила джинсовую куртку на траву на краю безоградного холмика, расстегнула рубашку, и младенец зачавкал, продолжая гудеть. Его обиженный рокот становился всё тише, пока не перешёл в сонное: «М-м-м…» – на мотив колыбельной. «А-а-а…» – тихо подпела девочка. Младенец, чмокнув, уснул, отпустив сосок из треугольного рта.
Поток подхватил Магдалину, донёс до покойного. Тот лежал, чуть склонив голову набок, красивый, нестарый, светлые волосы – «под горшок», строгие губы. Если каким-то немыслимым чудом сюда попала бы мать Магдалины, она бы плакала, сильно. Но сама Магдалина не могла узнать мёртвого доктора. Глянула из-под опущенной чёлки, царапнула пальцами по бортику гроба и отошла.
Чуня очень боялся её потерять, но всё-таки потерял. Побежал в одну сторону, в другую… Сообразив, бросился к входу, встал стражем в воротах. Его толкали, его объезжали коляски, но он всматривался в слишком яркое для кладбища шествие, страшась пропустить Магдалину. И вдруг увидел над морем детских голов Ильича. Тот остервенело лез сквозь толпу, добрался до Чуни, растрёпанный, и выдохнул с ходу:
– ЧП!
– Чего ещё? – рассердился Александр Павлович. Нашёл глазами, наконец, Магдалину, рванулся.
Но Ильич схватил его за руку:
– Ваша кровь!.. Вы сдавали анализ… Пришёл результат.
– Да отвяжись ты, – вырвался Чуня.
А Ильич сообщил ему в спину:
– Положительный!
Чуня №666
Чуне снится взятие Константинополя турками. Сон реальный, чудовищный – тысячелетние стены содрогаются от каменных ядер весом в полтонны. Пятьдесят пар волов, сминая землю копытами, вводят в бой гигантскую пушку – шедевр инженера Урбана, венгра, вероотступника. Её жерло раскрыто перед каждым защитником крепости – вратами бездонного Ада.
Семьсот безликих мужчин трудятся возле неё.
Двенадцать тысяч убийц – янычар с ледяными глазами – стоят за ней в темноте.
За их спинами – огни и огни, бессчётная армия юного поэта Мехмеда II.
«Вы читали Мехмеда? – спрашивает Чуня у Шуры, и кровь в его жилах гудит от ударов мраморных ядер.
Защитников – щепоть, они собрались по миру, чтобы встать с обнажённым мечом и с верой в Христа против адских машин, против пушек юного поэта Мехмеда.
«Вы читали Мехмеда Второго?», – спрашивает Чуня у Шуры и начинает цитировать. Он читает на память стихи о любви, шевелит беззвучно губами – слов не слышно в завывании снарядов.
«Вы знаете, Шура, что турки брали камень для ядер в эллинских храмах?»
Пушка – её заряжают томительно долго – разбивает грохотом мир. И потом медленно, как во сне, ссыпается крошево стен, катятся по щебню головы античных героев.
«Как во сне, – думает Чуня, – Это сон, слава Богу!» А гигантская пушка слепо поводит жерлом, учуяв запах его отчаяния.
Чуня заперт вместе со всеми в стенах храма Святой Софии, крестится вместе со всеми судорожно сжатой щепотью. Молится вместе со всеми, кто уцелел, но ответ на молитвы – лишь глухие удары тарана.
«Почему Ты, Господь, допустил это?», – думает Чуня в последнее мгновение жизни и в первое мгновение смерти уже знает ответ, вместе со всеми ответами: мы были слишком мягки, слишком изнежены, а Зло не спит, никогда.
Он проснулся от адского холода.
Кто-то трогал его за плечо. Настойчивей, ещё настойчивей и вдруг больно щипнул за ухо. Чуня открыл глаза: птица. Под щекой – ледяной мраморный пол. Святая София? Он вновь смежил веки, вздохнул обречённо.
По мрамору гулко приближались шаги.
– Живой? – спросил участливый голос. – Ну, лежи.
Рядом с Чуней играют трое. Зябнущий свирепый мужчинка дёргает рычаг автомата: железная клешня рывками пляшет над горкой мягких игрушек. Беспризорник, засунув руки под мышки, трясясь, радостно и настороженно следит за клешнёй. Верзила в тёплой куртке с капюшоном скучает.
– А? Ну? Вот-вот-вот! – кричит свирепый. – Пошла, б.., пошла!
Белоснежный комок валится из металлической лапы.
– А! – визжит мужичонка. – Сорвалась, б..., сорвалась!
И, словно исполняя неистовый танец, со всей мочи бьёт себя по груди, по ляжкам, по лбу.
– Что я, б…, жене скажу, что?! Где я, б.., всю ночь прое…, а?
Верзила щурится, заползает глубже под капюшон. Беспризорник опасливо коченеет.
– Деньги! – орёт мужичонка. – Ну?!
Верзила достаёт из кармана мелочь. Свирепый раздражённо, не попадая, долго вставляет монету в щель автомата. Наконец, монета, совпав с прорезью, падает.
– Жена, б.., сука, меня убьёт, – шепчет в экстазе мужчинка, вцепившись в рычаг. Железная лапа заторможено шарит над мехом.
И – снова крик, снова визг, снова пляска. И вопли: «Жена, б.., жена! Убьёт меня на х...!» Снова и снова встревоженный верзила кладёт холодный кружок монеты в горячую ладонь игрока. Снова мальчик жадно следит за движением щупальца.
– Убьёт ведь, – жалуется мужичонка. – А так принесу ей игрушку: на, б..! Мол, подарок.
Верзиле тепло, он не боится жены. Придёт, ляжет, скажет: подвинься, мать. Та и не вздрогнет.
Игрушка падает.
Свирепый кричит со всхлипами.
Накричавшись, суёт пятак беспризорнику:
– На! Играйся.
Мальчик деловито кладёт ладонь на рычаг. Цепко вглядывается в движение механической лапы. Уверенно подводит её к добыче. Бросок! – пушистый ком выпадает из желоба. Мальчик хватает игрушку, зыркает в сторону, и, спрятав заблестевшие глазки, нехотя отдаёт мехового урода свирепому. Тот убирает игрушку за пазуху.
– Терпила очнулся, – шепчет верзила. – Добавить ему?
– Тикаем, – спокойно командует мужичонка.
Троица отходит от автомата, покидает пустой зал ожидания Уфимского автовокзала.
На улице мужчина небрежно кидает игрушку беспризорнику под ноги и растворяется в промозглых утренних сумерках.
– И тебе пора, – говорит давешний участливый голос. – Люди скоро придут.
Над Чуней стоит уборщица.
– Попадёт ему, – говорит он печально.
– Кому?
– Тому, кто играл. От жены.
– Жены?! Сдался он кому, пьянь подзаборная! Один как перст, с ребячьих соплей!
Чуня с трудом поднимается на ноги, заправляет карманы изгвазданных брюк. Ни денег в них, ни ножа, ни спичек – только старая тупая отвёртка.
– Эх, чуня, ты, чуня, – вздыхает уборщица.
«Я – Чуня», – смиренно отмечает он про себя. И вдруг вспоминает.
Он людоед.
Тяжёлый таран толкает с размаху под сердце.
Людоед.
Кто сказал, что Ад – это пекло? Нет – это обжигающий холод. Жуткий, абсолютный, без частички тепла.
«Я – людоед».
Жизнь
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 52 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Чуня уверенно держался за руль. | | | Груши, запеченные с творогом |