Читайте также:
|
|
«Вот уж не думал, не гадал, что в такой момент придется с жизнью расстаться! Да еще от нашего, от советского танка!» – кричало все существо парторга, видя эту скрежещущую стальную машину, неотвратимо и нелепо надвинувшуюся на него в мгновение ока. Но не случайно, видимо, Поручик уменьшил Дунаева – танк проехал над ним, днище его оказалось довольно высоко над маленьким телом парторга. Однако это грязное металлическое чудовище издавало такой грохот и лязг, какой не под силу было выдержать никому. И парторг просто потерял сознание. При этом скатился в небольшую воронку, где обморок перешел в сон. Ему снились некие события под названием «финско‑тибетская война». Сначала он увидел тибетскую армию, двигавшуюся по мерзлой, местами заснеженной земле. В основном это были безоружные люди в черных длинных рясах и шапках, как православные монахи, идущие двумя рядами. Каждые двадцать человек были привязаны к очень длинной деревянной жерди, такая же палка связывала параллельно идущих людей, так что вся процессия несла как бы перила или деревянные рельсы. Лица идущих были суровы и печальны, у некоторых по щекам катились слезы. По бокам этой процессии, примерно через две‑три жерди друг от друга, шествовали люди в длинных облачениях, расшитых золотом и серебром, в синих и красных шапках – очевидно, высшее тибетское духовенство. Во сне Дунаев понял, что это гвардия далай‑ламы, но самого далай‑ламу увидеть не успел – эта картина сменилась другой. Теперь его взору предстала холмистая местность с группами темных елей – все было укрыто толстым слоем снега. По вершине холма двигался финский отряд. Впереди шли взрослые люди на лыжах, в лыжных вязаных шапочках с помпонами, в свитерах, штанах и лыжных ботинках. Все улыбались, лица искрились радостью, светлые глаза сияли. За ними бежали дети, одетые примерно так же, с помпонами на шапочках, в варежках и валенках, и везли за собой санки с колокольчиками. Дети смеялись, на ходу перебрасываясь снежками.
Под холмом проходила дорога, по которой брела тибетская армия. Финны остановились на вершине холма, взрослые расступились, и дети, разогнав санки, прыгали в них и с визгом и хохотом неслись вниз, на тибетцев. Полозья, свистя, вздымали фонтаны и веера снежной пыли. Дети, во множестве летящие вниз, оставили за собой глубокие колеи в снегу, даже коридоры со стенками почти в человеческий рост. Взрослые финны, также разогнавшись, помчались по этим коридорам, упруго отталкиваясь лыжными палками и закидывая головы от восторга. У подножия холма образовалась свалка. Тибетцы, в которых врезались дети, повалились в снег, поскольку были связаны жердями. Другие отвязались от жердей и, используя их в качестве барьера, пытались остановить лыжников. Но и они были опрокинуты. «Духовенство» пыталось командовать войсками, но безуспешно. Лыжники тыкали в них своими палками, и те тоже валились в снег, а сверху сыпались все новые и новые финны. Финское воинство барахталось в снегу, неистово хохоча, однако тибетцы оставались угрюмыми и печальными. Внезапно один из тибетцев, военачальник, одетый в зеленое облачение, расшитое серебром, выскочил из сугроба и выпрямился. В руке он держал снежок. Дунаев увидел вдруг, что он улыбнулся. Затем он бросил снежок в какого‑то мальчика и расхохотался, держась за живот. Его хохот становился все громче и раскатистей, и неожиданно Дунаев проснулся. Над ним проезжал советский бронетранспортер. Однако парторг не стал дожидаться, пока тот проедет, вместо этого он торопливо закрыл веки (или они сами захлопнулись, желая поскорее защитить своего обладателя от ужасов внешнего мира) и снова погрузился в тревожный сон, изобилующий сновидениями.
Сначала ему снилось, что он поднялся высоко в небо и полетел на восток. Небо было плотно заложено белыми снеговыми тучами, из которых на землю шел густой, крупный снег. Его мгновенно облепило снегом со всех сторон. Во сне у него снова было человеческое тело, но липкий снег почти вернул ему форму шара (так, во всяком случае, казалось). Все вокруг было полно серо‑белой мутью, воздух был особенный, тепловатый и сладкий, как бывает во время таких снегопадов. Он летел довольно быстро, но никуда не спеша, и постепенно его измученной душой все плотнее овладевало спокойствие и счастье. Он летел на восток. От Москвы – на восток.
Стремление к бегству, зародившееся в его сознании после сна об Энизме, привидевшегося в тупичке московского метрополитена, теперь обрело форму совершенно простого действия. Это вдруг показалось элементарным: просто лететь на восток, удаляясь от оккупированных немцами территорий, от линии фронта, от мучительных побед и поражений, от страшной немецкой армии и от ее отвратительных покровителей, вызывающих в душе леденящую смесь ужаса, жалости, ненависти, умиления, а также особенно сильное и захватывающее ощущение безысходной усталости, порождаемое полнейшей посторонностью, чуждостью этих «врагов» тому делу, которое Дунаев называл «войной», считая, что оно должно быть общим для обеих сторон.
Дунаев летел и летел во сне. Этот сон был странным, не похожим на другие сны – создавалось впечатление, что Дунаев провалился в какую‑то щель и выпал в другое время и в другое место. Он летел над родной страной, углубляясь, дезертируя в ее необъятность, в ее безграничность. «Ведь Родина – это тоже Энизма», – подумалось Дунаеву, но как‑то неуверенно, смутно, как будто он уже начал забывать, что означает слово Энизма и что означает слово Родина. Родная страна под ним была не такой, какою он ее знал, и время в ней шло иначе. Много дней и ночей, как показалось Дунаеву, он провел в полете и за это время ни разу не увидел под собой города или завода – только заснеженные леса, замерзшие речки. И все так же шел густой, липкий снег. Иногда он спускался на землю возле какой‑нибудь деревни, заходил к кому‑нибудь в дом, молча ел то, что ему предлагали. Все в этих деревнях было неясным, и сами они больше походили на какие‑то полустанки. Окна комнат, где ел Дунаев, всегда почему‑то выходили на железнодорожные пути, а еда была не по‑военному обильная, однообразная и пахла вагоном поезда. Видимо, из‑за этого Дунаев вскоре прекратил полет и продвигался дальше в глубину страны на поездах. Как‑то незаметно он стал членом какой‑то экспедиции, кажется геологической. И он был уже не Дунаев, а другой человек. И было непонятно и смазывалось все сильнее и сильнее в глубине этой бездонной временной щели, наполненной прохладным белесым объемом безграничного и полупустого пространства, то ли это Дунаев видит сон, валяясь на поле среди убитых солдат где‑то под Москвой, то ли это какой‑то другой человек проживает свою жизнь совсем в другом времени. И все‑таки это был сон, и Дунаев чувствовал себя спящим в новой жизни, ничего не понимая и ни о чем не спрашивая в этом более тихом и полубесцветном мире. У него было только одно желание, только одна настоящая потребность – двигаться на восток, постоянно перемещаться на восток. Это он и делал в составе своей экспедиции. Средства перемещения и скорость не волновали Дунаева, он покорно двигался вместе с группой: они то шагали километр за километром пешком по лесным тропам, с рюкзаками за спиной, то день за днем шли на лыжах, то плыли на лодках по широким незамерзающим рекам, то забирались в пустые товарные вагоны, идущие в нужном им направлении. Перемещение в восточном направлении доставляло Дунаеву странное счастье, а когда они перевалили Уральский хребет и ступили на землю Сибири, это счастье стало еще более полным и прочным.
У Дунаева теперь были другая фамилия – Зимин и другой облик. Он был высоким, крепким, широкоплечим человеком в свитере грубой вязки, в галифе из толстой непромокаемой ткани, в больших тяжелых ботинках, куда заправлены были шерстяные носки. Постепенно он понимал, куда он попал. Это вроде бы было будущее, причем будущее довольно отдаленное. Война, в которой Дунаеву пришлось участвовать в столь странной роли, закончилась давным‑давно и почти забылась. В Советском Союзе было построено коммунистическое общество, и то пространство, где Дунаев теперь находился в облике человека по фамилии Зимин, это и был коммунизм. Дунаев был почти всю свою жизнь коммунистом, он верил в то, что в будущем коммунизм станет реальностью и что все люди будут жить лучше и правильнее, но при этом он никогда особенно не задумывался о том, как все будет выглядеть, когда эти мечтания исполнятся. И вот теперь он имел возможность наблюдать воочию это исполнение желаний. В стране теперь было как‑то свежо и пустынно и очень тихо. Никогда бы прежде парторг Дунаев не подумал, что при коммунизме будет такая тишина.
Не было ни больших городов, ни фабричных и индустриальных комплексов, ни лагерей. Вообще людей было немного, и не было никаких мест, где бы они концентрировались. В основном было много разных экспедиций: небольшие группы людей перемещались по глухим диким краям в разных направлениях, что‑то исследуя, собирая какую‑то информацию. Они часто встречали другие экспедиции, порой совсем немногочисленные: пять человек, четыре, три, даже два человека. Иногда это были коллеги – геологи, иногда этнографы, показывающие с гордостью записи о каких‑то национальных обычаях и обрядах, перерисовки узоров, найденных где‑то на рубашках и юбках, составляющих свадебное приданое, этнолингвисты с уникальными списками каких‑то наречий, ботаники с диковинными гербариями, собиратели бабочек, антропологи с черепами, археологи с серебряными и бронзовыми наконечниками стрел, исследователи рыб, фотографы, собирающие снимки аномалий рельефа, составители атласов, уточняющие ту или иную мелочь для особенно подробной карты, и прочие… Беседы с ними иногда бывали захватывающе интересными, но Зимин, усталый за день, обычно засыпал посреди очередного рассказа, падая лицом на куртку, расстеленную на земле. Товарищи переносили его в палатку.
В особенно диких и глухих местах Сибири люди жили по старинке, как века назад. Это были так называемые «архаические зоны». Однажды они увидели, как человек кричит на корову, ругая сидящего в ней духа. Спутники Зимина остановились как вкопанные и смотрели на этого человека, вытаращив глаза. Они никогда не слышали, чтобы человек производил такие громкие, резкие звуки. Один из геологов, увлекавшийся рисованием, полный молодой человек с белым лицом и рыжими волосами, вынул блокнот и набросал силуэт мужчины и коровы. Вскоре произошло следующее: они остановились в доме у одной женщины. Жили пару дней спокойно, пили молоко. Хозяйка приняла их радушно, но редко выходила из своей комнаты. Только потом выяснилось, что она сумасшедшая. Это случилось накануне вечеринки, которую договорились устроить с людьми из фольклорной экспедиции, которые жили в соседнем доме: там были две девушки, одна из них умела играть на гитаре и петь. Хозяйка вдруг появилась, вся дрожа, и стала причитать:
– Ах вы, кровопийцы, душегубы, все кровью насытиться не можете, все вам мало. Вчера плетень приподняла – а под ним трупы, трупы… Ковровую дорожку приподняла – снова мертвые тела без счета. Когда же вы утихомиритесь, нелюди?
Геологи молчали. Рыжий парень, любитель рисовать, вскинул на плечи рюкзак.
– Я иду к Черной Луже за оправданиями, – сказал он и ушел.
Остальные пожали плечами и стали готовиться к вечеринке. Вскоре она была в разгаре. Зимин стоял в двери между двумя комнатами, прислонившись к дверному косяку. В одной из комнат сидели люди, девушка в бежевом свитере тихо перебирала струны гитары и пела какую‑то протяжную песню. Другая комната была полуосвещена и пуста, на полу, недалеко от двери, лежали чьи‑то упавшие очки. Внезапно Зимин почувствовал, что под кроватью, стоявшей в глубине пустой комнаты, что‑то пошевелилось. Его охватило характерное для кошмаров чувство ужаса, липкое и порождающее внутреннюю неподвижность, как если бы он выпил глоток холодного клея. Он увидел, что из‑под кровати выползли очки – точно такие же, как те, что валялись у двери, но он понял, что они сотканы из какого‑то потустороннего желеобразного материала, обладающего собственной смертоносной жизнью. Очки поползли по направлению к другим очкам, по направлению к своему материальному двойнику. Ужас усилился. Зимин «понял», что это и есть страшная разгадка хозяйкиных безумных слов о бесчисленных мертвых телах, найденных под плетнем и ковровой дорожкой. Он «понял» также, что, когда эти «очки‑убийцы» доползут до реальных очков и сольются с ними – тут‑то и начнется настоящий кошмар. Усилием воли он заставил себя сдвинуться с места, прошел через комнату с людьми, быстро собрал свой рюкзак и, не говоря никому ни слова, вышел из дома. Путь его лежал поначалу к Черной Луже, где он рассчитывал найти рыжего рисовальщика, чтобы вместе потом продолжить путь. По следу Рисовальщика он шел дня два. Он знал, что идет верно, потому что у Рыжего была привычка оставлять пейзажные зарисовки в том месте, где он их делал, – обычно он нанизывал рисунок на какую‑нибудь ветку. Однако идти Зимину было трудно и становилось все труднее и труднее. Дело было в том, что дорога к Черной Луже вела в северо‑западном направлении. На рассвете третьего дня, когда до Лужи оставалось не более 6 – 7 часов ходьбы, Зимин не выдержал и повернул на восток.
Через какое‑то время наступила весна. Константин Зимин встретил ее на реке. Он уже был членом другой экспедиции, к которой примкнул в бескрайних просторах Восточной Сибири. Чем эта экспедиция занималась, он не знал. Они делали какие‑то пометки на деревьях, на камнях, но Зимину ничего не объясняли, а он был не любопытен. Он хорошо греб, умел мастерски обходить препятствия на реке, рубил дрова, разводил костер, варил незамысловатый суп – делал все, что от него требовалось. Они двигались на восток, а больше его ничего не интересовало.
«Архаические зоны» давно остались позади, и больше никаких приключений не случалось. К концу весны они уже были в Хабаровском крае, а переход весны в лето встретили в том месте, где раньше был Хабаровск.
Теперь здесь был лес, но довольно ухоженный, прорезанный дорожками для прогулок. Между деревьями кое‑где стояли небольшие домики. Люди были незаметные, немногочисленные. Зимин запомнил одного человека, который каждый вечер читал книгу в беседке при свете настольной лампы под большим стеклянным абажуром. Он заметил также девушку в белом платье с дрессированной собакой. В лесу был небольшой круглый пруд, через который перекинут был мостик. В этом месте она тренировала свою собаку – собака ходила на задних лапах, а девушка стояла неподвижно, сжимая в правой руке мячик, обклеенный серебряной фольгой.
Члены экспедиции разошлись по домикам и не собирались продолжать путь. Зимин пытался найти себе попутчиков, чтобы дальше продолжать путешествие, но почему‑то никого не нашел. Тогда он решил идти один. Он решил дойти до границы с Китаем и, возможно, перейти ее. У него была с собой подробная карта, и он двигался строго по карте. Вот и последний лес перед границей. Он весело шел по узкой лесной просеке, вокруг громко пели птицы, гулко стучал дятел в глубине чащи, цвели травы, белки сновали по ветвям сосен. Вот сквозь сосны что‑то забелело впереди. Он ускорил шаг, вышел на опушку леса – и застыл. Перед ним, там, где должна была проходить граница, земля обрывалась. Далее не было ничего, как будто мир обрезали ножом. Только белая бездонная пустота. Он поднял голову – небо тоже обрывалось, причем выглядело это, как ни странно, довольно естественно, как на рисунке, где и небо, и земля естественно граничат с белой пустотой бумажного листа. Он был в том варианте бытия, где существовала только Россия – одинокая, огромная, висящая в белой пустоте. Это открытие ошеломило того, кто стоял на границе этой пустоты. Он больше не знал, кто он – Константин Зимин, или Владимир Петрович Дунаев, или кто‑то еще. За ним шумел лес, впереди была пустота.
Возникло чувство близкого пробуждения. Но оно, возможно, было обманчиво. На деле это, скорее всего, была волна горячечного бреда, каким‑то образом проникшая внутрь сна и захлестнувшая мозг сновидца. Однако теперь, благодаря этому столь знакомому привкусу невменяемости, стало вдруг совершенно ясно, что он снова парторг Дунаев, и никто другой. Чувства вспыхивали и гасли в его душе с невероятной скоростью, как шутихи над пьяным праздником. «Вот оно! – гудело в голове. – Вот она, Запиздень! Здесь ВСЕ кончается. Какие там, ебать их в четыре жопы, фашисты! Да нет во Вселенной других фашистов, кроме вот этого, белого, чистого… Вот ОНО – фашист! Ну, здравствуй, хуй без масла, что теперь скажешь?! Я ведь дезертир. Там, сзади, далеко, где другое, там воюют… А я съебнул, укатился… Ну что ж, дезертировать, так дезертировать до конца! Надо все предать, все!» – Безумная жажда какого‑то окончательного, головокружительного, немыслимого падения овладела Дунаевым. Он почувствовал вдруг страстное, явно бредовое желание совершить какую‑то космическую подлость, чтобы от брезгливости перед этим поступком все самое главное передернулось бы до своего основания. Он стал лихорадочно вертеть головой, воспаленно всматриваясь в пустоту. Мысли рождались словно бы не мозгом, а какой‑то воронкой. «Сейчас я стану не просто дезертиром, я стану предателем Родины, – подумал он. – Я продам ее, продам за три копейки! Но кому? Да и какую, собственно говоря, Родину? Нет, надо продать главное, САМОЕ главное». Ему внезапно вспомнились Энизма и то неповторимое чувство, с которым он подсматривал за этим поющим неиссякаемым и таинственным медом дна сквозь «окошко», и даже показалось в воспоминании, что это «окошко» действительно было реальным круглым окошком и даже как будто было завешено прозрачной, кружевной, истончившейся от ветхости занавесочкой…
«Надо продать Энизму! – вспыхнуло в его сознании. – А уж найдется ли покупатель – не важно! Авось отыщется!» – С этой шальной мыслью, несмотря на дикий страх, молниями скачущий сквозь безумие, он шагнул вперед, в пустоту. Он ожидал падения – и в первый момент зажмурился. Но сразу же открыл глаза. Может быть, он и падал – определить было невозможно. Но он продолжал жить и не задыхался. Он сделал еще шаг вперед. Показалось, что по пустоте можно идти как по перине, слегка проваливаясь при каждом шаге, но, в общем, сохраняя ощущение движения.
– Эй, кому Энизму?! – заорал он изо всех сил. – Эй, налетай! Кому Энизму?! Энизму кому?! Кому Энизму?!
Ничего уже совершенно не соображая, он «шел», вроде бы углубляясь с каждым шагом в полное отсутствие всего, однообразно выкрикивая: «КОМУ ЭНИЗМУ?!» – резким, как звук спортивного свистка, и вместе с тем залихватским голосом. Вскоре ему показалось, что сам он с каждым «шагом» уменьшается. Он понял, что постепенно теряет себя в пустоте, удаляется от самого себя, исчезает. И голос его становился все тоньше и тише. Чтобы не видеть этого собственного исчезновения (к которому внутренне он был полностью готов), Дунаев закрыл глаза. За закрытыми веками не было белой пустоты: там разливались какие‑то подвижные желто‑зеленые лужи яда, все пульсировало. Но, всматриваясь в этот пестрый хаос, на задворках его он обнаружил картинку: он идет по бутафорской деревенской улице, уставленной декорациями домиков с яркими наличниками. Всюду искусственный снег, падающий сверху и из‑за кулис. Он актер, исполняющий роль коробейника. И якобы даже исполняется, совсем тихо и фальшиво, песня:
Эх, полна, полна моя коробушка.
Есть и бархат, и парча…
Синеет крошечный ненастоящий вечер, горят керосиновые лампы, и пылают золотом кусочки самоваров в окошках. Чувствуется, что кто‑то где‑то отдувается после долгого чаепития.
Ты постой, постой, красавица моя!
Дай мне наглядеться, радость, на тебя! –
пел Дунаев внутри себя плоским беззвучным голосом, как бы обращаясь к самому себе, в то время как его реальный, звучащий голос все еще повторял: «КОМУ ЭНИЗМУ, КОМУ ЭНИЗМУ, КОМУЭНИЗМУ, КОМУЭНИЗМУ, КОМУЭНИЗМУ, КОМУ ЭНИЗМУ, КОМУ ЭНИЗМУ…» Вдруг Дунаев осознал, что он на самом деле механически повторяет лозунг «К КОММУНИЗМУ!»
К этому моменту «красавица» (то есть он сам) уже колебалась на грани окончательного исчезновения. Но он успел еще подумать, что сделка, задуманная им, должно быть, давно уже осуществилась и тот загадочный, затихший коммунизм, который ему привелось увидеть глазами человека по фамилии Зимин, возник в результате этой продажи ЭНИЗМЫ в пустоту, где ее некому было приобрести. Ему не пришлось уже усомниться в этой подозрительной, скороспелой мыслишке.
Дунаев проснулся.
Он все так же лежал на прежнем месте, в ямке, полуприсыпанный землей. Вокруг простиралась земля, изрытая воронками и гусеницами танков. На этом поле, еще недавно бывшем рощей и ареной сражения, сейчас уже никого не было. В небе также было пусто. Летали клочья дыма, двигались тяжелые тучи. Канонада доносилась приглушенно, издалека.
Дунаев пошевелился. Он по‑прежнему был Колобком, но теперь почему‑то снова стал большим колобком, в человеческий рост, каким был до того, как Поручик уменьшил его и положил в карман. Он был большим колобком и понял, что совершенно зачерствел. Теперь ему стало ясно, почему он был во сне таким внутренне застывшим, как бы замороженным человеком по фамилии Зимин – просто он был теперь совершенно черств и сны его были снами засохшего хлеба. Кроме того, он был еще подернут тонкой ледяной коркой. Вокруг него все – воронки, серые кучи земли, тела павших, обугленный остов танка – все было покрыто хрустальным инейным налетом. С пушки танка свисали длинные сосульки, а сам танк словно бы улыбался в белую инейную бороду. Возникало впечатление, что белая пустота, на краю которой стоял Дунаев еще недавно во сне, теперь нарушила государственную границу и укрыла отдохновенным одеялом всю измученную, перепаханную войной землю, легла сверху, не опустошая внутренней сути предметов, а рассеявшись по их поверхности тонкой пеленой, окутывая формы льдом, инеем и снегом. Все вокруг, казалось, радовалось этой «маскировке», кроме Дунаева, который был черствым.
Парторг катился куда‑то. Его черствое тело ломало тонкий ледок, задевало обугленные упавшие деревца, огибало погибшие танки, перекатывалось через заграждения, перепрыгивало через окопы и колючую проволоку, продвигаясь все дальше в глубь территории, отвоеванной у немцев, – первой освобожденной земли.
Так странствовал он до тех пор, пока не увидел вдали, в сумерках надвигающейся ночи, разрушенную деревню, обугленную и пустую. Чем‑то эта чернота напомнила Дунаеву Черные деревни, но те были совершенно нормальными, живыми и действующими, а здесь дымились сожженные стены, упавшие крыши, разбросанное по снегу содержимое чердаков, повсюду высились почерневшие от пожара печи. На обочине валялся труп немецкого солдата. Невдалеке, на одинокой печи, белела надпись по‑немецки, сделанная штыком: «Нихт кам цюрюк!» (Не вернусь назад!) На другой печи был виден свежий советский плакат, второпях криво наклеенный кем‑то на обугленную трубу. Это был плакат «Защити!», где женщина с ребенком в отчаянии смотрела на немецкий штык, приближающийся к ней. Дунаев решил отдохнуть и выбрал какую‑то печку, сдув с лежанки обугленные лохмотья бывшей постели, одеяла и занавески. Забравшись на лежанку, теплую от недавнего пожара, парторг поворочался, чтобы устроиться поудобнее, и наконец заснул. Ему снилось, что он лежит на печке в Избушке, под полосатым одеялом, за занавесочкой. Ее расцветка (синяя с голубыми васильками) впечаталась в память Дунаеву из‑за долгих лежаний на печи. Сквозь нее проникал свет огарка, тускло мерцавшего на столе. Что‑то зашуршало, и Дунаев проворно приоткрыл занавеску и осмотрел комнату. Он увидел, что по лавке, стоявшей в углу, ходит маленькая круглая мышка на длинных тонких ножках, шевелит хвостиком, будто приглашает Дунаева с собой, и смотрит на него черными глазками‑бусинками. Вот она перебежала в дальний угол лавки, обернулась на Дунаева и опять махнула хвостиком. Парторг соскочил с печки на лавку и покатился за мышкой, одновременно уменьшаясь на ходу (из Колобка превращаясь в горошину). А мышка скользнула в крошечную дырочку в самом углу избы и побежала в норку. Дунаев проскочил за ней, но, видимо, «промахнулся» и попал совершенно в другое место. Никакой мышки не было, а вокруг высились стены деревянных хором, где все было деревянное и резное. Откуда‑то лилось приглушенное теплое освещение и тихая странная музыка, вроде бы сверху, но сверху пролегали низкие широкие потолки и никаких источников света или звука на них заметно не было. Дунаев переходил из залы в залу, и всюду было безлюдно. Неожиданно он вылетел куда‑то в боковое отверстие и поплыл в темноте, по грудь в теплой и ласковой, как мед, жидкости. Кругом плыли, торжественно и в соответствии с древними и загадочными изгибами музыки, яркие расписные платформы и подносы, несущие светильники с красным пламенем, темным и мудрым. Светильники на подносах окружили Дунаева, и вскоре он понял, что сам является таким же светильником на подносе, с пушистым, немного растрепанным языком пламени, похожим на красную мочалку. На полутемных потолках проступили витиеватые тексты, и парторг почему‑то понимал язык, на котором они были написаны, но смысл оставался ему непонятен. Тексты сменились арками, вскоре те склонились вплотную над Дунаевым, и вдруг он очутился в очень ярком и сухом помещении с оранжевыми коврами, синими стенами и желтым ворсистым потолком, и здесь будто чьи‑то невидимые руки превратили Дунаева в золотой шар. Затем какие‑то плиссированные створки и рюшевые ворота распахнулись, Дунаев закрутился на месте и волчком взлетел вверх, в некую небольшую залу, напоминающую арену цирка из детского сна. Пол, стены и потолок были из зеленовато‑серебристого бархата, голубовато‑серое освещение мягко покрывало закругленные углы комнаты, опять же не имея видимого источника, будто здесь светился сам воздух. Довольно высоко виднелись ниши, из которых загадочно смотрели фотографии неизвестных Дунаеву людей, под стеклами. Здесь у Дунаева возникло странное, но отчетливое ощущение, что некое общество празднует его Победу, награждает его здесь и нарекает богом, и все приносят ему великие почести, и он покоится величественно, как герой праздника, но не видит общества. Будто бы Священство восславляет его или молитвенно отпевает, как Сокрушительного Колобка, и эта печаль золотого смеха, и хрустальные слезы радости и счастья – все это, казалось парторгу, поет невидимый хор. Эти ощущения были, видимо, навеяны старинной церковной музыкой, заливающей эти тайные палаты.
Парторг ощутил себя неловко, смутился чествованиями и как‑то незаметно ускользнул из зала. Блуждая в потемках, он неожиданно приник к окошку с тончайшей сеточкой вместо стекла и застыл. Он увидел уютную комнату, залитую теплым медовым светом абажура с бахромой, висящего над круглым столом с плюшевой скатертью. За столом сидело несколько девочек в нарядных праздничных платьях. Они пили чай из самовара, ели печенье, конфеты, яблоки и варенье, весело смеясь и переговариваясь. Вокруг них суетился Холеный, гладя их по головам, подливая чаю, рассыпаясь шутками и прибаутками, напевая песенки, которым девчата дружно вторили. Казалось, не было границ у той ласковой заботы, у той нежности, что изливал Поручик на юных существ. Они же щебетали за круглым столом, звеня ложечками в фарфоровых чашках, доставая кубики сахара из стеклянной сахарницы, болтая ногами под скатертью. В углу стояла японская ширма, за которой виднелась кроватка, похожая на постельку Машеньки в голове у Дунаева. В другом углу стоял диванчик, рядом – софа, а дальше угадывалась дверь в другую комнату, тоже, наверное, наполненную тюфячками, кроватками… Вскоре Поручик стал разводить девочек по комнатам и укладывать спать, рассказывая предсонные сказки, подтыкая одеяла. Никакая мать, наверное, не смогла бы проявить столько заботы, как этот лесной старичок, заливающийся мелким хихиканьем.
Вдруг Дунаев ощутил, как в его голове происходит нечто из ряда вон выходящее. Он мысленно направил зрение внутрь головы. Машенька его проснулась, приподнялась в постельке и внимательно смотрела на девочек. Но Дунаев не успел увидеть ее глаз, так как проснулся сам. Он подумал, что ему повезло, что он не увидел глаз Снегурочки. Что‑то заставляло его понять, что он был на волосок от гибели или еще более страшных событий. Но этот страх тут же прошел. Наверно, быстрому исчезновению ужаса способствовало то, что на парторга, как и на все вокруг, падал белый, щекочущий, пушистый снег.
Дата добавления: 2015-11-03; просмотров: 66 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Россия великая, единая, неделимая». | | | Глава 32. Самопоедание и донос |