Читайте также: |
|
Я с готовностью ухватился за эту фразу. Мы коротко рассмеялись, хотя смех тут прозвучал приглушенно и неестественно. Я взял Фрэнсис за руку и проводил до двери.
— И вправду, это было бы катастрофой, — согласился я.
Она заговорила громче.
— Без сомнения, это пройдет, а теперь вот и ты приехал. Конечно, это все мое воображение. — Она говорила очень несерьезно, однако теперь ничто не могло убедить меня в том, что и само дело было таким же несерьезным. — Да и в любом случае, — заметив на выходе из просторного ярко освещенного коридора миссис Франклин, ожидавшую нас в угрюмом холле внизу, сестра сильнее сжала мою руку, — я очень рада, что ты тут, Билл, и Мэйбл, я уверена, тоже рада.
— Если это не пройдет, — у меня как раз было время на жалкую попытку развеселить Фрэнсис, — то я приду ночью и буду храпеть прямо у тебя под дверью. После этого тебе так захочется избавиться от меня, что ты будешь совсем не прочь остаться в одиночестве!
— Договорились, — сказала Фрэнсис.
Я пожал руку Мэйбл и отпустил полагающееся в таких случаях замечание о радости встречи после долгой разлуки. Сетуя в глубине души на порыв, заставивший нас покинуть свою уютную квартирку ради этого уединения богачей и фальшивой роскоши, где придется неведомо сколько еще оставаться, я проследовал за женщинами в огромную обеденную залу, тускло освещенную свечами. Над огромной каминной доской висел уродливый портрет покойного Сэмюеля Франклина, эсквайра, который таращился сверху вниз прямо на меня из дальнего конца комнаты.
Он смотрелся завзятым Небесным Дворецким, который отказал всему миру, в том числе и нам, в праве посещать его без специальной пригласительной открытки, подписанной им собственноручно в доказательство того, что мы принадлежим к его собственному ограниченному кругу. Остальное большинство, к его великой скорби и несмотря на его молитвы в их поддержку, должно было сгореть и «остаться навеки потерянным».
Глава IV
Благодаря природной привычке холостяка я всегда старался свить себе гнездышко, где бы и сколько бы я ни находился. В гостях, останавливаясь на съемной квартире или в гостинице, первым делом я всегда старался обосноваться там — расставлял повсюду собственные вещи, вроде птички, что устилает гнездо своими перышками. Центральной деталью в моем интерьере всегда были не кровать и не гардероб, не диван и не кресло, а огромный крепкий письменный стол, без изгибов и с большой столешницей, что другим могло показаться безотрадным и неуютным.
Башни для меня ярко характеризовались уже одним тем фактом, что я не мог «обосноваться» в них.
Признать этот факт пришлось через несколько дней безуспешных попыток, первое ощущение непостоянства было куда сильнее, чем я подозревал. Перышки отказывались ложиться одно к другому. Они топорщились, путались и не слушались.
Роскошная обстановка совсем не означает уюта — с таким же успехом я мог попробовать устроиться в отделе мягкой мебели большого магазина. В спальне было еще терпимо, настоящим изгоем чувствовал я себя в кабинете, приготовленном исключительно для меня.
Внешне лучше нечего было и желать: в библиотеке стоял даже не один, а два стола благородного дуба, не считая множества маленьких столиков, расставленных напротив стен с вместительными комодами.
Были там и журнальные столики, и механические устройства для поддержки книг, совершеннейший свет, тишина, как в церкви; никто меня тут не потревожил, даже чтобы войти туда, нужно было пересечь огромный сопредельный зал. При всем том библиотека не манила.
— Надеюсь, вы сможете работать здесь, — сказала маленькая хозяйка большого дома следующим утром, когда отвела меня в библиотеку (то был единственный раз, когда Мэйбл переступила ее порог за все время моего пребывания), и показала мне десятитомный каталог. — Тут совершенно тихо, и никто вас не побеспокоит.
— И если ты не сможешь работать здесь, Билл, значит, с тобой что-то не в порядке, — рассмеялась Фрэнсис, которая держала Мэйбл за руку. — Даже я смогла бы трудиться в подобном кабинете!
Я с удовольствием оглядел просторные столы, стопки промокательной бумаги, линейки, банки с сургучом, ножи для бумаг и остальные безукоризненные принадлежности.
— Само совершенство, — ответил я с тайным трепетом, чувствуя себя несколько по-дурацки. Все это куда больше приличествовало Эдварду Гиббону[45]и Томасу Карлайлу[46], чем моим литературным штудиям.
— Если я не напишу здесь шедевра, то, конечно уж, не по вашей вине, — я с благодарностью повернулся к миссис Франклин.
Она смотрела прямо на меня, и в ее маленьких блеклых глазах читался вопрос, который я так и не понял. Интересно, она заметила, какой эффект был на меня произведен?
— Но вы что-нибудь здесь напишете… может, даже историю о Башнях, — сказала Мэйбл. — Томпсон снабдит всем необходимым; стоит только позвонить. — Она указала стол посередине, по ножке которого аккуратно спускался электрический шнур от звонка. — До вас здесь никто не работал, да и вообще библиотекой вряд ли пользовались с момента основания. Надеюсь, здешняя атмосфера не окажет на ваше воображение… отрицательного влияния.
Мы рассмеялись.
— Билл не из тех, — сказала сестра, а я только и ждал, чтобы они наконец вышли, позволив мне обставить гнездышко и приступить к работе.
Конечно, я думал, что именно огромная библиотека заставляет меня чувствовать себя таким ничтожным: пятнадцать тысяч молчаливых, безмолвных книг, мрачные проходы между стеллажами, глубокие, красноречивые полки. Но когда женщины вышли и я остался один, истина начала приоткрываться, и я почувствовал первый намек того уныния, которое вскоре остановило работу окончательно. Сознание как будто захлопнулось, образы перестали возникать и течь. Я читал, что-то выписывал, но ни строчки не выдавил из себя в Башнях.
Здесь ничего не завершалось. Ничего не двигалось с мертвой точки.
Утренний свет заливал библиотеку, проникая через десяток узких окон, пели птицы; осенний воздух, напоенный тонким ароматом ноябрьской грусти, приятно будоражащей воображение, заполнял мой закуток. Я взглянул на окружавший дом лес, окаймленный вдали известковыми холмами, и почувствовал запах моря. Кричали грачи, пролетая над вязами, а ближе, на лугу, паслись ленивые коровы. Раз десять я пытался обустроить гнездо и приступить к работе и еще десяток переставлял кресло поудобнее, перекладывал книги и бумаги, вроде привередливой собаки, которая никак не может улечься на коврике у камина и все вертится. Величина собрания книг, конечно, многое объясняла, но… С подобным соблазном справиться все же не так трудно. К тому же для моей работы не требовалась полная сосредоточенность; достаточно было сделать собранные данные удобочитаемыми. Записные книжки полнились фактами, готовыми занять место в таблице, причем они меня живо интересовали. Необходимо было хоть малейшее усилие воли, и сосредоточиться не составило бы труда. Но меня как будто что-то останавливало: что-то постоянно сваливало факты в беспорядочную кучу — и, обложившись книгами, отобранными с ближних полок, я безвольно сидел в струящихся из окон солнечных лучах, не в силах даже радоваться находкам. Хотелось оказаться где угодно, только не здесь.
Даже во время чтения внимание мое блуждало. Фрэнсис, Мэйбл, ее бывший муж, этот дом, угодья, по очереди, а порой и все вместе, без приглашения возникали в потоке мыслей, мешая последовательному течению работы. Без всякой связи появлялись эти образы, отвлекая меня, представая осколочными фрагментами чего-то большего, что мозг уже неосознанно нащупал. Они порхали вокруг скрытого объекта, частями, неуловимыми интерпретациями которого были, но ни один не давал полного объяснения. И подобрать определение — приятно, к примеру, или неприятно — к чувству, выбивавшему меня из колеи, тоже не удавалось. Неясное, как привидевшийся сон, но неотступное, оно никак не хотело рассеиваться.
Отдельные слова или фразы из прочитанного порождали вопросы, на которые мозг никак не мог найти ответа — верный признак душевного беспокойства.
Вопросы возникали довольно тривиальные — даже глуповатые, как у озадаченного или любопытного ребенка: «Почему сестра боится спать одна? И почему подруга, чувствуя похожее беспокойство, все же пытается справиться с ним? Почему в продуманной роскоши дома нет уюта, нет ощущения постоянства? Почему миссис Франклин попросила приехать нас, художников, неверующих скитальцев, меньше всего похожих на спасенных овечек из окружения ее мужа? Может, это была реакция на ее поспешное обращение в веру?» Я не замечал в ней ни капли религиозного рвения; она производила впечатление благородной, но все же мирской женщины. Может, слегка отрешенной, во всяком случае, никакого определенного впечатления она на меня не производила. И мысли побежали вдогонку за этой ускользающей нитью.
Захлопнув книгу, я погрузился в размышления. Случайная догадка привела к открытию: эту женщину никак не разглядеть — невозможно почувствовать, что у нее на душе, не поймешь, что за личность. Ее лицо, маленькие блеклые глаза, платье, тело, походка — все было четко, как на фотографии, но сама она ускользала. Казалось, что ее нет здесь, осталась только безжизненная, пустая оболочка, тень, ничто. Картинка получилась неприятной, и я отбросил ее. Мэйбл тотчас растаяла, как вызванный воображением фантом, который не имеет реального прототипа. И, странно, в тот же момент я заметил ее, тихо проходившую под окном, по гравийной дорожке. Тогда мною завладело новое ощущение: «Вот идет пленница, которая хочет освободиться, но не может».
Одному Богу известно, как возникла эта нелепая мысль. Мэйбл сама выбрала этот дом, стала дважды наследницей, и мир лежал у ее ног. И все же оставалась несчастной, испуганной, пойманной в силки. Яркий образ запечатлелся в памяти, несмотря на всю его абсурдность. Минутой позже пришло объяснение, хотя оно и казалось притянуто за уши. Мне свойственно рассуждать логически, и волей-неволей пришлось что-то подыскать. Одевшись явно для дальней прогулки — ботинки, тросточка и подвязанная шарфом шляпка, будто миссис Франклин собиралась прокатиться с ветерком, — дама тем не менее кружила по садовым дорожкам. Этот костюм был фальшивкой, обманом. А ее манера быстро, беспокойно двигаться вызывала в уме образ существа в клетке, укрощенного страхом и жестокостью, замаскированными под доброту, которое ходит взад-вперед, не в силах понять, почему его здесь держат, и все время натыкается на одни и те же прутья. Разум Мэйбл был взаперти.
Я смотрел, как она шла по тропинке, затем спустилась по ступенькам с одной террасы на другую, пока лавровые деревья не скрыли фигуру из виду; и в тот же момент ее мысленный образ приобрел какой-то неприятный оттенок, которому разум, как ни старайся, не мог подыскать никакого объяснения. Потом мне вспомнились и другие мелочи, сложившиеся воедино. Если не искать намеренно ключи к разгадке, иногда кусочки головоломки случайно складываются сами собой, приводя к открытию. Так и сейчас на секунду вспыхнула важная, тревожная мысль и тут же исчезла, прежде чем я успел ее обдумать. Осталось только впечатление нависшей Тени.
Темная, отталкивающая, гнетущая — вот как можно было ее охарактеризовать, с рваными краями, наводящими на мысль о боли, раздоре, ужасе. В памяти возник виденный много лет назад в Нью-Йорке коридор тюрьмы, два ряда камер, заполненных арестантами, но какая связь между этими образами — ума не приложу. А другие мелочи, упомянутые выше, были следующими: миссис Франклин, в беседе за вчерашним ужином, называла особняк «этим домом», ни разу не назвав его своим, и без всякой необходимости для благовоспитанной женщины подчеркивала нашу «огромную доброту», поскольку мы приехали сюда и остаемся с ней так долго. В другой раз, в ответ на мой пустячный комплимент о «величественных комнатах» она тихо сказала:
— Этот дом слишком огромен для нас троих; но я не намерена оставаться тут долго; только если налажу все снова.
Тогда мы поднимались по широкой лестнице на второй этаж, собираясь лечь спать, и, не совсем уловив, что имелось в виду, я не поддержал разговор, но почувствовал, что коснулся деликатной темы. И Фрэнсис промолчала. Сейчас же мне вдруг пришло в голову, что «жить» звучало бы более естественно, чем «оставаться». Какой пустяк! Но почему он всплыл именно в этот момент?..
И, направившись пожелать спокойной ночи сестре, я неожиданно понял, что миссис Франклин продолжала какой-то начатый разговор, мне как гостю неведомый. Фрэнсис ничего мне не рассказала. Я легко мог выведать у нее суть, но чувствовал, что не стоит обсуждать с ней дом и хозяйку, потому что мы находимся под одной крышей и это было бы не очень красиво.
— Я позвоню, Билл, если испугаюсь, — со смехом сказала она на прощание.
Моя комната находилась прямо напротив через коридор. И я уснул, все размышляя, что значат слова «наладить все снова».
На следующее утро, пока я сидел в библиотеке, перед кипами бумаги и так и не пригодившихся промокательных листков без единого пятнышка, те самые легкие подозрения, вновь подкравшись, помогли придать форму большой, расплывчатой Тени, о которой уже упоминалось. Воображению представилась ступающая по воде хозяйка в прогулочном платье, которую Тень закрывала по шею. Мы с Фрэнсис, кажется, плывем ее спасать. Тень была такая большая, что в ней помещались и дом, и угодья, но дальше этого ничего нельзя было разглядеть… Отделавшись от видения, я снова уткнулся в книгу. Но не успел я перевернуть страницу, как в глаза бросилась новая тревожная деталь: миссис Франклин в этой Тени была неживой. Она перебирала ногами, как безжизненная кукла или марионетка. Зрелище было жалкое и ужасное одновременно.
Каждому, кто забылся в мечтах, конечно, могут привидеться подобные нелепые картинки, когда стройная схема мира рушится из-за ослабления воли. Наверное, так можно объяснить абсурдность грез. Я просто описываю то, что помню. Причем картинка не оставляла меня еще несколько дней, хотя я не позволял себе зацикливаться. Любопытно, что с этого момента я все больше склонялся к мысли уехать. Я нарочно говорю «уехать».
Не могу припомнить, когда эта мысль переросла в безумное желание — немедленно бежать.
Глава V
Мы наслаждались уединением в этом претенциозном загородном особняке, похожем на виллу. Фрэнсис снова взялась за живопись, и поскольку погода благоприятствовала, проводила на свежем воздухе долгие часы, делая наброски цветов и деревьев в укромных уголках леса и сада, зарисовывала даже дом, который местами многозначительно проглядывал сквозь заросли. Миссис Франклин казалась вечно занятой то одним, то другим и никогда не сталкивалась с нами, кроме тех случаев, когда предлагала прогулку на автомобиле, чай на лужайке или что-то в этом духе. Она мелькала повсюду, очень занятая, но, похоже, ничего не делала. Дом не отпускал ее. Никто не приходил в гости. С одной стороны, соседи мужа думали, что она еще за границей, а с другой — были сбиты с толку внезапным прекращением благотворительности с ее стороны. Духовные общины и общества трезвенников перестали обращаться за разрешением устроить собрания в большом зале, и викарий развернул просветительскую активность на другой ниве.
По сути, о человеке, который жил здесь, продолжали напоминать лишь портрет в столовой и управляющая с «палеными» на затылке волосами. Миссис Марш сохранила место у хорошо оплачиваемой кормушки, не выказав даже молчаливого осуждения действий новой хозяйки, которого можно было ожидать от нее. На самом деле ничего подлежащего осуждению и не было, поскольку ничего «светского» во владения не проникло. При жизни хозяина она была очередной «головней, исторгнутой из огня», и миссис Марш привыкла возглашать «свидетельство Святого Духа» на собраниях ревивалистов, где господин Франклин украшал собой подиум, увлекая собравшихся в потоке молитвы. Мне приходилось встречать ее на лестнице, рассеянно бредущую, как будто она все еще ждала возвращения хозяина, являя собой живое звено с усопшим. Она единственная из всех нас была своя в доме и воспринимала его как родное жилище. Когда я заметил почтительно-благоговейную мину на ее лице при разговоре с миссис Франклин, сразу почувствовал: несмотря на видимую смиренность, она все еще имеет какое-то влияние на хозяйку, словно не отпускающее ее из дома ни на шаг. Насколько в ее силах, она станет и дальше задерживать ее здесь, мешать «наладить все снова», расстраивать планы освободиться. Но эта мысль очень быстро улетучилась.
Однако в другой раз, когда я поздно вечером спустился взять книгу из библиотеки и наткнулся на миссис Марш, сидящую в зале — в одиночестве, — мимолетное впечатление сменилось на противоположное. Никогда не забуду, какой сильный, неприятный эффект это произвело на меня. Что она делала там в полдвенадцатого ночи, в полной темноте, совсем одна? Прямая, собранная сидела в большом кресле под часами. Я просто испытал нервное потрясение. Все это было так нелепо, так странно. С книгой я ступил на лестницу, и тут миссис Марш тихо встала, учтиво спросив — с опущенными, как обычно, долу глазами, — закончил ли я работать в библиотеке и можно ли ее уже закрывать. Больше ничего не случилось, но картинка неприятно врезалась в память.
Упомянутые впечатления посещали меня, естественно, в разное время, и не в такой простой последовательности, как я повествую о них. Я погрузился на три дня в работу: правда, ничего не писал, но читал, делал заметки, подбирал материалы на будущее из библиотеки. Именно в такие моменты возникали эти странные видения, застигая врасплох своей неожиданностью и иногда пугая меня. Все потому, что они доказывали: Тень еще не ушла из подсознания, а причина лежала далеко за пределами видимости, оставляя меня в смутном волнении, выбитым из колеи, рыщущим в поисках «уютного гнездышка» в доме, который меня отталкивал. Наверное, только по достижении гармонии в этой глубинной части разума возможна продуктивная умственная деятельность — вот чем объясняется моя писательская немощь.
И я постоянно искал здесь то, что никак не мог найти, — объяснение, которое непрерывно ускользало от меня. Ничего, кроме пустяковых намеков, не являлось. Однако они все же как-то очерчивали границы Тени. Я все больше убеждался в ее самом реальном существовании. И если я ни словом не обмолвился с Фрэнсис или хозяйкой дома по этому поводу, то только потому, что они вряд ли помогли бы разобраться. Наша жизнь была вся на виду, нормальная, тихая, небогатая событиями, а общение — и вовсе банальным, особенно с миссис Франклин. Ни она, ни сестра не сказали ничего, что подтолкнуло бы к раскрытию тайны.
Они обе пребывали в Тени, и обе знали об этом, но ни словом, ни делом не выдали и намека на объяснение. Между собой они, несомненно, говорили, но об этом мне ничего не известно.
Вот так случилось, что через десять дней самого обычного визита я обнаружил, что смотрю прямо в лицо неизвестности, которая открыто сопротивляется поимке.
«Здесь таится что-то неосуществимое, — подумалось мне, — и поэтому ни один из нас не может говорить о нем».
И когда, выглянув в окно, я увидел простых грачей, неспешно, косолапо переступая, ковыряющих лужайку в поисках земляных червей, то вдруг остро осознал, что даже они, как и все от мала до велика в доме и на угодьях, разделяют здешнюю тайну, и из-за этого внешне искажены, отличаясь от нормы. Божественные намерения были здесь искалечены, Его любовь к радости здесь зачахла. Ничто в саду не пело и не плясало.
Во всем чувствовалась ненависть. «Тень, — быстро пришел я к заключению, — это проявление ненависти; а ненависть — это дьявол». И, испуганный, снова сел в кресло, потому что понял, что частично нащупал истину.
Бросив книги, я вышел на свежий воздух. Небо было пасмурно, хотя день никоим образом не казался мрачным, мягкий, рассеянный свет сочился сквозь облака, окрашивая все вокруг в почти по-летнему теплые тона. Но теперь я видел земли без прикрас, потому что понял: ненависть подразумевает раздор, а вдвоем они плетут одеяние страха. Не имея особых религиозных убеждений, без пристрастия к набору догм какого-либо вероучения, я мог вынести эти чувства и наблюдать за происходящим со стороны. Однако они задевали и меня за живое, что помогало сочувствовать другим, с более стесненными душами (тут я себе льстил). Портрет почившего хозяина Башен преследовал меня повсюду: прятался за каждым деревом, следил за перемещениями с безобразных остроконечных башенок, оставляя отпечаток своей властной руки на каждой клумбе.
«Не следует нарушать», — носилось в воздухе рядом со мной. «С дорожек не сходить», — жестко говорили черные железные ограды. «Траву не мять», — было написано на лужайках. «Держись поближе к ступенькам». «Не рви цветы; не смейся громко, не шуми, не пой, не танцуй», — пестрел плакатами весь розарий. А от верхушки араукарии до остролиста тянулась надпись: «Нарушители будут без суда и следствия уничтожаться на месте». По краям каждой террасы стояли на страже суровые, безжалостные полицейские, надзиратели, тюремщики. «Повинуйся, — скандировали они, — или будь проклят навеки».
Помню, что почувствовал некое удовлетворение, когда обнаружил явное толкование этого места как тюрьмы. То, что посмертное влияние строгого старика Сэмюэла Франклина может оказаться недостаточным объяснением местных странностей, не пришло мне тогда в голову. Под «налаживанием» его вдова, конечно, понимала попытки снять чары страха и навязанных угнетающих убеждений, а Фрэнсис, по своей деликатности, не говорила об этом, поскольку влияние исходило от человека, которого любила подруга. Я чувствовал воодушевление, освободившись от бремени. «Делать неизвестное известным, — всплыла в памяти фраза, которую я где-то вычитал, — значит понимать». Это было настоящее облегчение. Теперь я мог говорить с Фрэнсис, и даже с хозяйкой, без всякого опасения затронуть больную тему. Ключ был в руках. Казалось, что наше длительное пребывание здесь оправдано!
Я вошел в дом, слегка посмеиваясь над собой. «В конечном счете взгляд художника, не обремененный жесткими догмами, не намного шире, чем у прочих! До чего узколобо человечество! И почему нельзя добиться верной комбинации всех мировоззрений?»
Однако, несмотря на масштаб совершенного открытия, чувство «неустроенности» во мне не улеглось. На лестнице я столкнулся с Фрэнсис, которая несла под мышкой папку набросков.
И тут я вдруг понял, что она не показала мне пока ни одной работы, хотя сделала много набросков. Это было очень странно, неестественно. Она попыталась пройти мимо, что подтверждало зародившееся подозрение — ее успехи на этом поприще едва ли соответствовали ожиданиям.
— Стой, сдавайся! — рассмеялся я, шагнув навстречу. — Я не видел ни одного рисунка с тех пор, как приехал, а ты ведь, как правило, показываешь мне все. Уверен, они отвратительны, хуже и быть не может!
И тут смех застрял у меня в горле.
Сестра ловко проскользнула мимо меня, и я уже почти решил ее отпустить, как вдруг, взглянув на вспыхнувшее лицо, просто поразился. Она выглядела смущенной и пристыженной; краска на секунду залила щеки, напомнив мне ребенка, уличенного в какой-то тайной шалости. От нее исходил чуть ли не страх.
— Это потому, что они еще не закончены? — смягчив тон спросил я. — Или потому, что слишком хороши для меня, непосвященного?
Как-то она говорила, что моя критика в отношении живописи иногда груба и безграмотна.
— Но ты позволишь взглянуть на них позже, правда?
Фрэнсис, однако, не приняла предложенного спасения. Она вдруг передумала. И вытащила из-под мышки папку.
— Можешь взглянуть, если действительно хочешь, Билл, — тихо сказала она, и ее тон напомнил мне сиделку, которая говорит юноше, только что выросшему из детских лет: «Ты уже достаточно взрослый, чтобы видеть ужас и уродство, но я не советую».
— Правда хочу, — сказал я, повернувшись, чтобы спуститься с ней.
Но она ответила так же тихо:
— Поднимемся в комнату ко мне, там никто не помешает.
И я догадался, что она шла показать рисунки нашей хозяйке, но не хотела, чтобы мы смотрели их втроем. Мозг работал с бешеной проницательностью.
— Меня попросила сделать их Мэйбл, — пояснила она со смиренным страхом, как только закрылась дверь, — просто умоляла. Знаешь, как она умеет тихо просить — так настойчиво. Я… э-э… была вынуждена.
Она покраснела и открыла папку на маленьком столике у окна, стоя позади меня, пока я перелистывал страницы: зарисовки земель, деревьев и сада. В первые минуты просмотра я не понял, чем задел чувство благопристойности сестры. Но в какой-то миг все окружающее вспыхнуло перед моим взором. Очередной кусочек мозаики встал на свое место, прояснив еще немного природу того, что я именовал Тенью. Миссис Франклин, как я вспомнил сейчас, предлагала мне что-нибудь написать об этом месте, и я отнес это к одной из банальных фраз, не придав значения. Теперь я понял, что это было сказано без шуток. Она ждала нашего толкования, выраженного с помощью соответствующего таланта — писательского или художественного. Вот чем объяснялось ее приглашение. Она призвала нас с определенной целью.
— Я бы предпочла их порвать, — с дрожью в голосе прошептала Фрэнсис у меня за спиной, — только я обещала…
Она на секунду замялась.
— …не делать этого? — спросил я, чувствуя странное угнетение, не в силах оторвать взгляд от бумаг.
— Обещала всегда показывать ей первой, — договорила она так тихо, что я еле расслышал.
Я не обладаю интуитивным, мгновенным постижением ценности живописных работ; понимание приходит ко мне медленно. Хотя каждый полагает, что его суждение хорошо, не смею утверждать, что мое весомее, чем мнение любого дилетанта, поскольку Фрэнсис слишком часто уличала меня в вульгарном невежестве. Могу только сказать, что просматривал эти наброски с растущим изумлением и отвращением, перешедшими в ужас и омерзение. Они были вопиющи. Мне хотелось высказать сестре свое возмущение, но та, к счастью, отошла под каким-то предлогом в другой конец комнаты, чтобы не рассматривать рисунки вместе со мной. Способности у нее, прямо скажем, были весьма посредственные, хотя и ее посещало вдохновение — в такие минуты красота, так сказать, божественной искрой пронизывала ее. И эти рисунки сильно поразили меня своим «наитием». Выполненные необычайно хорошо, они одновременно были ужасны. И все же смысл, заключенный в них, едва угадывался. В них чувствовались дьявольское мастерство и сила: настолько гнусные они делали намеки, оставляя большую часть на волю воображения. Найти такую многозначительность в буржуазном садике и выразить ее так осторожно и в то же время с такой отчетливой определенностью — значит владеть языком мрачного, даже дьявольского символизма. Сдержанность была ее собственной, но взгляд — чужой.
И слово, созревшее в моем мозгу для определения ее работ, не вульгарно-примитивное — «грязные», а гораздо более фундаментальное по качеству — «оскверненные».
Я молча переворачивал листы, как мальчишка, спешащий перелистать страницы страшной книжки, пока его не застукали.
— Что Мэйбл делает с ними? — тихо спросил я через некоторое время, когда приближался к концу. — Хранит их?
— Она делает заметки о них в блокноте, а потом уничтожает, — донеслось с противоположного конца комнаты, затем послышался вздох облегчения: — Рада, что ты их увидел, Билл. Я хотела, но боялась показывать тебе. Понимаешь?
— Понимаю, — был мой ответ, хотя отвечать на такой вопрос было и необязательно.
Что я понял действительно: Мэйбл была так же чиста и невинна, как моя сестра, и у нее было здравое отношение к своим действиям. Она уничтожала наброски, но сначала делала заметки! Это было истолкование, которого она так добивалась. И все же я, как брат, негодовал, что Фрэнсис тратит свое время и талант, когда могла бы делать работы, которые есть шанс продать. Естественно, я чувствовал и другое…
— Мэйбл платит мне по пять гиней за каждый лист. Настаивает изо всех сил.
Я тупо уставился на нее, на миг лишившись дара речи и способности соображать.
— Я вынуждена брать эти деньги, иначе придется уехать, — спокойно продолжала она, слегка побледнев. — Я все перепробовала. На третий день, как я приехала, был целый скандал, когда я показала ей свой первый рисунок. Хотела написать тебе, но засомневалась…
— Значит, то, что получилось, ты не рисовала специально?.. Фрэнсис, прости, что спрашиваю… — ляпнул я, не зная, что и сказать. Ко мне вернулось ощущение «междустрочия» ее письма. — В смысле, ты рисовала, как обычно, и вдруг — так получилось?..
Она кивнула, вскинув руки на французский манер.
— У нас нет нужды оставлять эти деньги себе, Билл. Можем отдать их кому-нибудь, но… я должна принимать их или уехать, — и она еще раз пожала плечами.
Потом села в кресло напротив меня, беспомощно уставившись на ковер.
— Был скандал, говоришь? — сказал я через минуту. — Она настаивала?
— Она умоляла меня не бросать это дело, — очень тихо ответила сестра. — Она думает… ну, у нее есть идея или теория, что здесь существует некая тайна, которую она не совсем понимает, — невнятно пробормотала Фрэнсис.
Она знала, что я не поощрял ее странные теории.
— Она чувствует нечто… — помог я, крайне заинтересованный.
— Думаю, ты понимаешь, что я имею в виду, — отважилась она наконец открыться. — Все кругом насыщено неким влиянием, интерпретировать которое ей не под силу из-за врожденного оптимизма или нечувствительности. Она старается настроить себя на более безрадостный и восприимчивый лад, но толка из этого мало, конечно. Верно, и ты замечал, какой она порой кажется тусклой и отстраненной, будто вовсе лишена личной окраски? Так вот, она надеется, что, сделавшись такой, сможет вернее нащупать причину, но ничего так и не выходит…
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Человек, которого любили деревья 6 страница | | | Человек, которого любили деревья 8 страница |