Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Гибель богов

Алексей Николаевич Толстой | Петр Первый | Велимир Хлебников | Единая книга | Мариэтта Сергеевна Шагинян | Первая Всероссийская | Август Ефимович Явич | Эренцен и его машина | Свадьба | Эльзете |


Читайте также:
  1. Игры Богов: Боги плодородия и земледелия
  2. Игры Богов: Богиня Воды
  3. Игры Богов: Духи Огня
  4. Игры Богов: Легенда о Лунных Прядильщицах
  5. Мир богов

Бакши* Улюмджи сидел на циновке, подобрав ноги, и механически передвигал молитвенную мельницу; она негромко трещала. Этот привычный звук не мешал ему думать.

Его продолговатое, сухое лицо выражало застывшее спокойствие, тогда как глаза полны были усталости и печали.

Из степи шел соленый запах песка и трав. Убогая плошка дрожащим пламенем освещала тесную келью, бронзовых идолов, перед которыми стояли чашечки с зерном и водой; приношения мирян оскудели, и чашечек с водой было куда больше.

На пороге появился широкий, плотный монах, покрытый пылью, притворил дверь и, опустив глаза, стал ждать, пока с ним заговорят.

Но Улюмджи не торопился с расспросами, а молча смотрел на.монаха, на его узкий, озабоченный лоб, выпуклые потные скулы, на его коричневый стеганый халат, пронизанный толстой, как конский волос, ниткой. Он старался по виду его угадать, какие вести принес монах из степи – хорошие или дурные. Впрочем, он достаточно знал старшего монаха Бадму, чтобы не ожидать от него ничего хорошего. Тогда он сказал:

– Говори!

Бадма шагнул вперед и разразился проклятиями.

– Пусть будут отравлены их колодцы, пусть крысы разнесут чуму по степи и в каждой кибитке пусть валяется мертвец, пораженный оспой!

Бакши побледнел.

– Молчи,– сказал он с отвращением. – Кого проклинаешь, калмык? Или у тебя нет ни матери, ни отца?– Он было взялся за молитвенную мельницу, но оставил ее – Я послал тебя в степь. «Посмотри и послушай,– сказал я тебе. – Узнай правду».

Тогда монах сложил на груди мясистые руки, обвитые коричневыми четками, и стал рассказывать о том, что видел и слышал: о песчаном городе калмыков, где дома каменные, а кибиток вовсе нет, о смрадных чудовищах, обгоняющих самого быстрого коня, о черной трубе, поющей и кричащей человеческим голосом, о невиданных стогах сена; а главное – о том, что калмыки отвернулись от богов и смеются над гелюнгами**.

– Огонь посажен в стеклянную клетку, как зверь. Он горит день и ночь без керосина, без масла, без ничего... Стеклянный пузырь на шнурке.

– Это страшно,– прошептал Улюмджи.

– Это еще не все...– И Бадма снова начал проклинать степь, калмыков и их колхозное добро.

– Молчи!– сказал Улюмджи.

Оба долго молчали: Улюмджи – потому, что думал, Бадма – потому, что его больше не спрашивали. Наконец Улюмджи сказал:

– Я вижу, правд много. Глаза и уши каждого видят и слышат по-своему. Ты видел одно, Музра – другое.

– Его надо закопать живьем, проклятого отступника!– крикнул Бадма, трясясь от бешенства.

Но бакши велел ему молчать.

– Пойди и пришли его ко мне.

Бадма поклонился и бесшумно выскользнул.

«У него характер вепря и походка лисицы»,– подумал Улюмджи и отвернулся.

Долго сидел он, погруженный в раздумье. Он думал и видел свои мысли. Ему шел сорок первый год по калмыцкому счету: ребенку исполняется год в час рождения.

В десять лет, как это водится у калмыков, Улюмджи отдали в монастырь,– он был старший сын.

Когда-то по большим праздникам, особенно в Новый год, он отправлялся в гости к своей сестре, жившей в бедности, но в согласии с мужем. Кочевники кланялись ему, он кланялся им, потом все усаживались вокруг костра и молчали. Монаху приличествует молчать, а калмыкам неудобно грубо шутить в его присутствии.

Однажды он увидел Церен, про которую говорили, что боги дали ей все, что могли. Она незаметно выросла, маленькая Церен. Улюмджи спросил ее о чем-то, она ответила застенчиво, вдруг подняла свои черные блестящие глаза и зарделась. Она тотчас испуганно потупилась, как подобает девушке, но ее быстрый, странный и смелый взгляд перевернул Улюмджи сердце.

Пять лет не показывался Улюмджи в родном хотоне – селении. Но образ Церен преследовал его повсюду, являясь ему в молитвах, думах и снах; даже во время служб она возникала в обличии самой богини Дарке – чувственной красавицы, с маленькой, крепкой грудью, сосредоточенно-страстным взглядом и тонким, презрительным ртом.

И Улюмджи понял, что боги ошиблись, избрав его своим служителем. Он слишком любил то, что ему запрещено было любить. Тогда он стал размышлять о том, какие испытания и муки подготовляет он своей душе в ее дальнейшем существовании, когда она покинет бренное тело и переселится в другую оболочку какого-нибудь хищного зверя или самого грязного дождевого червя, который живет и мучается за свои грехи даже разрезанный на части. Он упорно изнурял себя трудом и постами.

На шестой год он осмелился снова пойти в родной хотон. Сестра так состарилась, что невозможно было представить ее себе молодой, а Церен вышла замуж, и тяжелая жизнь калмычки, как говорили кочевники, отняла у нее то, что ей милостиво и щедро даровали боги. Улюмджи хотел уйти так же незаметно, как и пришел, но на краю села у последней кибитки он увидел Церен. Ему показалось, что земля расступается под его ногами. Что сталось с маленькой Церен? Смуглые щеки ее пожелтели, глаза стали тупые и озлобленные, а зубы – черные от дыма трубки. В грязном, засаленном кожухе, с мальчишкой, сидевшим верхом у нее на боку, и с грудным за спиной, она бранила соседку, утащившую кирпич из-под ее очага.

Увидев Улюмджи, Церен смутилась и побагровела; он благословил ее и детей едва слышным голосом и ушел.

С тех пор он ни разу не отлучился из монастыря. Ежедневно отправлял службы, большие и малые, думал о бессмертии души и глубине вселенной, читал старинные тибетские тексты и лечил людей травами, целебные свойства которых знал.

И казалось ему, что он наконец достиг того совершенства, когда ничто не способно нарушить прочное спокойствие души, спокойствие, исполненное строгой и немного иронической жалости к людям.

Но в степи менялась жизнь, менялась с громом неслыханного землетрясения. Монастырь распадался: из сорока монахов осталось всего девять; одни ушли тайком, ничего не взяв с собой, другие трусливо сбежали, прихватив монастырское добро. Монастырь обнищал, монахи голодали. В довершение всех бед восстал Музра, восстал открыто и мужественно.

«Когда ручей высыхает,– заявил он,– люди покидают его берега».

Улюмджи не знал, как ему быть.

Двадцать четыре года назад, когда Улюмджи кончал ламаистскую школу, возмутился монах, имя которого забыто.

«Земля,– сказал он,– не плоская, как утверждают священные книги, а круглая, ибо раньше, чем исчезают горбы уходящего верблюда, скрываются его длинные ноги».

Еретика осудили на смерть и замуровали в стену, чтобы смерть была бескровной и чтобы никогда не возродилась его мятежная и дикая душа.

Улюмджи видел, как закладывали последний кирпич, и слышал последние крики монаха.

Теперь, вспоминая давнее потрясение, он думал:

«Чем тяжелее грехи, тем дольше мучается душа. Что тело? Грязный мешок! Когда умирает человек, труп его выбрасывают в степь, на съедение собакам, коршунам и шакалам. Какой смысл наказывать человека смертью, если смерть освобождает его душу и возвращает ей потерянную чистоту?»

Он не заметил, как вошел Музра. Монах стал у стены, наклонив голову, так как был высок ростом. Увидев его, Улюмджи спросил:

– Ты слышал мои сомнения?

– Я, кажется, ничего не слышал, учитель!

– Я раб сомнений. Они не покидают меня даже во сне. Подойди поближе.

Музра почтительно опустился на корточки. У него было страстное и сильное лицо, его светлые глаза почти не косили, а поджатые губы обнаруживали в нем упрямство и суровость, и только большие оттопыренные уши придавали ему что-то мальчишеское, озорное.

– Ты был первый в молитвах, последний в отдыхе,– сказал Улюмджи. – Я надеялся – со временем ты заменишь меня. Сколько лет ты в хуруле?

– Тринадцать.

– Значит, тебе двадцать три года?

– Нет, двадцать четыре. Меня отдали на год позже. Мой старший брат умер.

Улюмджи вздрогнул, снова вспомнив замурованного монаха, и со страхом посмотрел на Музру.

– Где твои родные?

– Я сирота.

– В своем роду, сказано, все люди братья, а в чужом даже собаки дружны и злы. Куда ты пойдешь?

– Мне близки все люди,– ответил Музра доверчиво. – Давно это было, учитель! Вы послали меня к больному. Он лежал весь в язвах. Мухи грызли его тело, я согнал их, они опять вернулись. Сколько я ни сгонял их, а они все возвращались. А в кибитке была такая нищета – я не нашел дерюги, чтобы прикрыть больного. Тогда-то я впервые подумал: в какое животное, в какую вещь вселился дух его болезни? Что надо взять в хурул, чтобы спасти его? Ведь у него, кроме язв, ничего не было. – Музра говорил негромко, но руки его, худощавые, тревожные, то сжимались в кулак, то разжимались с такой гневной силой, что их, казалось, сводит судорога.

Улюмджи покачивался, не прикасаясь к молитвенной мельнице. Он с изумлением думал: какой нужно обладать решимостью, чтобы возвратиться в чуждый, малопонятный мир! И он тихо сказал, как бы самому себе:

– Избегай, говорят, быка, который был бугаем, не верь человеку, который был монахом.

Музра ушел. Улюмджи снова погрузился в себя.

Окно бледнело, вдали ударил гонг, гул его был широк и плавен и не успевал затихнуть.

Улюмджи встал, смочил глаза водой и пошел на утреннее моление.

Перекати-поле пересекало дорогу, и он долго глядел ему вслед, размышляя о бесконечном пути его.

На ступеньках храма сидел живший подаяниями мирян слепой калмык, вскинув лицо к пустынному небу, окрашенному зарей. Он был похож на Будду; это удивительное и жуткое сходство стало еще более очевидным вблизи. И Улюмджи невольно поклонился слепому.

Заслышав его приближение, слепой повернул голову.

Обычно Улюмджи рассказывал слепому обо всем, что видит. А видел он и просторную степь, и еще более просторное небо, в котором кочуют звезды, как люди в степи, и движение пыли, и радость травы, поднявшейся навстречу солнцу.

Но сегодня Улюмджи ничего не сказал слепому, ибо вместо покоя и мудрости он находил в своей душе лишь смятение и горечь.

Слепой обеспокоенно последовал за ним, держась за его одежду.

В храме было прохладно и пахло пылью, не степной, а домашней, затхлой, от которой монахи часто чихали.

На низеньких скамьях, обитых дешевым ситцем, чинно расселись монахи, каждый со своим молитвенным инструментом. Пустовало место Музры.

День был праздничный, служба предстояла долгая.

В широком, во всю стену, киоте расположились идолы, блестя под лучами солнца, воровато проникавшими в щели. Двери были плотно закрыты, а окна занавешены.

В центре киота, скрестив ноги, сидела богиня Дарке, холодная и загадочная, отлитая из бронзы с таким мастерством, что каждый изгиб ее тела как будто трепетал; справа от нее поместился божок – толстый болван с лицом ханжи и пьяницы; слева – сам Будда, мечтатель и аскет, поднявший невыразимо ленивые и безучастные глаза; дальше шли боги помельче, с грозными, искаженными масками. Покачивались огоньки плошек, похожие в дневном свете на лоскутки желтого шелка.

Стены были украшены пестрыми хоругвями с изображением таинств человеческого рождения и смерти.

Улюмджи усадил слепого у киота, а сам прошел к своему высокому креслу с потертой обшивкой, под желтым балдахином.

Тотчас трубы протяжным звуком возвестили начало богослужения.

Жужжали голоса, играл рожок, звенели колокольчики, стучали барабаны, раздавались громкие всплески медных тарелок, ревели большие и малые трубы, и от металлических богов отделился ровный гул, как будто они принимали участие в этой шумной, причудливой службе.

Вдруг появился Музра. Мигом стих шум, лишь воздух продолжал гудеть.

Музра еще не сбросил одежды монаха – малинового халата с желтой мантией, перекинутой через плечо. Он молча обошел скамьи и приблизился к богам, засверкавшим в блеске солнца.

– Ты зачем здесь?– спросил Бадма, глядя исподлобья маленькими коричневыми глазками.

Но Музра не ответил ему.

– Мы долго гнали солнце,– проговорил он задумчиво,– мы заставляли его стоять за дверью, как нищего... Пора открыть ему двери и окна.

– Изменник, вор!– закричал Бадма.

Музра нетерпеливо отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

– Я изменник, а ты «праведник». – Он нехорошо усмехнулся.

Тогда Бадма, испугавшись того, что Музра сейчас во всеуслышание расскажет о его грязных, непристойных проделках, взвизгнул:

– Вон отсюда, нечистый!– и запустил в него священной раковиной. Музра вовремя увернулся, раковина ударила в богиню Дарке, отброшенная гудящим металлом, рикошетом попала в слепого. Слепой удивленно охнул и упал, из рассеченного виска его полилась кровь.

Когда Улюмджи подбежал, слепой был уже мертв.

Все это произошло так неожиданно и мгновенно, что люди оцепенели. Первым опомнился Бадма. Он втянул голову в плечи и боком подвинулся к выходу.

– Погоди же,– пробормотал он. Монахи подняли крик.

Улюмджи неподвижно стоял над мертвым. Он искоса глядел на Дарке: солнечные блики скользили по металлу, и казалось, что богиня мрачно усмехается.

«Какое у нее злое лицо... Она никогда не была матерью»,– подумал Улюмджи.

– Его надо сжечь, он святой,– сказал Улюмджи и, сняв с плеч Будды шелковую простыню, накрыл еюмертвого.

Мертвого унесли; старый монах, трудно дыша, замыл следы крови на полу.

Одиноко остался Улюмджи среди беспорядочно разбросанных орудий моления» среди богов. Очируани, Медр. Зонкова, Маншир, Ямандага,– как много их; Улюмджи испытал чувство страха, как в давние годы, когда он, мальчишка, ни за что не решался остаться наедине с богами

Но тогда ему внушал ужас крылатый и свирепый Ямандага с маской чудовища, а теперь – Дарке, красивая, женственная и бездушная.

Ему вспомнилась Церен, вспомнилась увядшей, жалкой, безобразной, с желтыми щеками и черными зубами – такой ее сохранила ему память.

Он обошел храм, до всего касаясь и ничего не узнавая. Вещи были круглые и тупые, как будто их намеренно создали такими, чтобы не вызывать вопросов и сомнений.

Сумерки погасили мерцание бронзы, барабаны с темной глянцевой кожей, посаженные на палки, в полутьме казались распухшими и отвратительными, как лица утопленников.

Улюмджи покинул храм.

Труп слепого, завернутый в шелковую простыню, лежал на груде кизяка и сухих трав.

Улюмджи подал знак, и монахи зажгли костер. Преодолевая густой дым, пламя взметнулось с живым и веселым треском, а мертвец корчился и трепетал в огне.

Настала ночь; эхо повторяло смех шакалов, привлеченных смрадом паленого мяса.

Улюмджи не зажег у себя в келье плошки. Он сидел и слушал, как в ночном сумраке пронзительно кричит птица,– должно быть, к дождю.

Молиться он не мог, думать боялся. Он безжизненно застыл, лишь пальцы по привычке перебирали невидимые четки, перебирали судорожно и бессильно.

В келью кто-то вошел, опустился на земляной пол и глухо заплакал.

– Ты еще не ушел, Музра?– спросил Улюмджи.

– Как я пойду, учитель!– сказал Музра, ударяя себя по голове кулаками.

– Торопись! Запах крови – страшный запах.

– Кажется, мне некуда идти. Ведь и на мне кровь... Улюмджи долго думал, прежде чем ответить.

– На тебе крови нет,– сказал он с дрожью в голосе. – Покинь степь. Люди не осудят тебя. Иди, иди с миром.

– А вы как, учитель?– спросил Музра тихо и нерешительно, впервые осмелившись обратиться к старшему с прямым вопросом.

Улюмджи тронул молитвенную мельницу и отдернул руку; подвинулся к киоту, но лишь смахнул на пол чашечки с жертвоприношениями.

И, видя его безмолвное смятение, Музра поцеловал циновку, на которой сидел Улюмджи, и вышел.

А Улюмджи не мог успокоиться. Вчера в это время он еще не знал, как поступить с Музрой – изгнать или отпустить с миром. А сегодня он не знает, как быть ему с самим собою.

Внезапно среди ночи раздался далекий вопль, вопль человека, зовущего на помощь. Улюмджи узнал голос Музры.

Он вскочил и выбежал из кельи.

– Иду, иду!

Музра был еще теплый.

Улюмджи ощупал его дрожащими руками. Он подобрал рваную нитку коричневых четок, потерянную убийцей, и отшвырнул ее.

Он сидел над остывающим телом, от которого отлетела душа, и впервые в жизни не чувствовал ни отвращения, ни неприязни к мертвецу.

Музра был для него живой, и он вспоминал все, что Музра говорил ему, и как молился, и как улыбался, и как бывал гневен и добр.

В рассветной мгле лежали песчаные мазанки, как могилы, не видно было огня. Накрапывал дождь.

Никто не знал, кто этот неторопливый, опрятный калмык с изможденным лицом и усталыми глазами. Он работал грузчиком в Астрахани и легко перетаскивал восьми-пудовые мешки. Он был воздержан в еде, дважды в день купался, но плавать не умел и от берега не отдалялся. Волгари относились к нему с незлобивой иронией: он ни с кем не сближался.

Осенью он нанялся рабочим на грузовой пароход и ушел на север.

 

 

*Бакши – настоятель монастыря

**Гелюнг – монах.

 


Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 67 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Камзол, или История одной девушки| Сказки доброго Сеткюр – бурхана

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.022 сек.)