Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Cемён Израилевич Липкин

Из Астрахани – в Элисту | По калмыцкому тракту | Сергей Александрович Есенин | Виталий Александрович Закруткин | Подсолнух | Михаил Ефимович Кольцов | Элиста, город живых | Ирина Всеволодовна Корженевская | По Калмыкии | Кайсын Шуваевич Кулиев |


(1911-2003)

Липкин С. И. – русский поэт, прозаик, переводчик, мемуарист. Родился в Одессе в семье кустаря – закройщика. С 1929 г. жил в Москве. Сначала 30-х годов, освоив персидский язык, занимался переводами, параллельно учась в Московском инженерно – экономическом институте. В годы Великой Отечественной войны был военным корреспондентом на юге России, что нашло отражение, как в его стихах, так и в прозе. В поэме «Техник – интендант» (1963) с прозаической обстоятельностью рассказывает о таком реальном эпизоде, как об отступлении летом 1942 года в составе 110-й кавалерийской дивизии.

Целый пласт произведений Липкина опирается на мощный и разноязычный фундамент: будь то трагедия сожжённых гитлеровцами евреев (стихотворение «Зола», 1967), депортированных калмыцкого (поэма «Техник – интендант») или малого кавказского (летописная повесть «Декада»,1980) народов. Поэт проводил чёткую грань между «прекрасным» национальным самосознанием культуры и «отвратительным» национальным самосознанием крови. Подобное восприятие национального многоцветия мира было закономерно для Липкина, творческое лицо которого с наибольшей силой проявилось в переводах с языков народов бывшего СССР. Когда речь заходит о бесценном духовном и культурном сокровище калмыцкого народа – эпосе «Джангар», то непременно вспоминается имя Семёна Израилевича Липкина. Благодаря его поэтическому переводу, «Джангар» стал достоянием широкого круга читателей. Семёну Липкину было присвоено почётное звание народного поэта Калмыкии.

Кипарис доски

Старый богатырь, вождь племени, держа в руках плеть, сидит на траве. Он в голубом кафтане, и седина его тоже голубой стала от движения времени, от дряхлости. За его спиной табун одномастных коней, стадо быков – его труд, его богатство, а впереди, перед его глазами, – будущее, мы, читающие книгу о нем.

Таким изобразил его художник, сделавший сначала несколько рисунков со знакомого мне старика, сторожа при складе на элистинском базаре. Как угадал в нем художник то, что, думается, сам старик и не ощущал в себе? Это и есть единственно верный путь искусства – от повседневного к прекрасному. Тогда-то становится ясно, чем привлекло к себе внимание В. А. Фаворского лицо этого, казалось бы, ничем не примечательного старика. И теперь – после Фаворского – вспоминаешь, каким пристальным был взгляд узких, уже выцветающих глаз, как бы заглядывающих вам в душу.

Сколько лиц, сколько мест вижу я, когда смотрю на гравюры «Джангариады»! Хорошо помню того загорелого, широкоплечего калмыка, каспийского рыбака, с которого написан богатырь Хонгор, Алый Лев, и ту молоденькую актрису с некрасивым умным лицом, которая изображена на гравюре в качестве мудрой Зандал-Герел, и то местечко в степи около Яшкуля, которое, возродившись в душе художника, стало фронтисписом к вступлению.

Вспоминаются мне и наши поездки по калмыцкой степи, и в особенности одна такая поездка летом, когда трава сгорела, и волны песка двигались навстречу нашей машине по сухой и, казалось, очень твердой земле, но так только казалось, а на самом деле мы вскорости попали в ерик, и машина надолго в нем застряла, и мы ее толкали вчетвером: и водитель, и Баатр Басангов, и я, и уже тогда седобородый Владимир Андреевич Фаворский в старенькой чистой парусиновой толстовке, из бокового карманчика которой выглядывали толстый карандаш и дерматиновый потертый очечник.

Машина, наконец, вырвалась из соленого вязкого плена, сумерки широко, полно и густо легли на половину видимой степи, а другая половина еще насквозь золотилась дневным червонным золотом, и на небе одновременно зажглись круг солнца и круг луны.

– Видите, – сказал Владимир Андреевич, – на буддийских иконах тоже бывают одновременно солнце и луна, считают, что это условность, а какая же условность – вот они два круга на небе.

Заночевали мы не помню уж в каком селении – или то было отделение совхоза? Хозяева дома, твердо соблюдая обычаи калмыцкого гостеприимства, сперва угостили нас маханом и чаем, а потом уже спросили, кто мы. Пришли соседи, и в кибитке запахло степным жильем – кизячным дымом, овцой, перегнанным молоком. Владимир Андреевич был удивительно хорош с простыми людьми, хорош, потому что естествен. Когда перед маханом выпили по чарочке «тепленького» – водки из молока, Владимир Андреевич произнес нечто вроде тоста:

– Вы, калмыки, сначала показались мне чудными, а теперь кажетесь чудными.

И все удовлетворенно смотрели на то, с каким удовольствием московский профессор, зурач*, пьет золотистый калмыцкий чай, о котором поэтесса сказала, что вкус его зависит от той, кто этот чай приготовил.

Владимир Андреевич, взявшись за иллюстрации к национальной эпической поэме, изучал не только буддийские иконы, калмыцкий орнамент, но и довольно-таки большую литературу о калмыках, монголах, о буддизме. Книгами его снабжал Баатр Басангов. Фаворский полюбил степной народ так, как может полюбить русский, чье сердце чисто и радостно открыто всему человечному в человеке. И как бы смущенно, словно оправдываясь, объясняя эту любовь, говорил:

– Пушкин целые страницы выписывал из трудов монаха Иакинфа Бичурина, из разных книг по истории калмыков. И сказочка, которую сказывает у него Пугачев в «Капитанской дочке», – калмыцкая.

Осталось в моей памяти и такое его мимолетно произнесенное высказывание:

– Неправильно говорят, что степь однообразная. Степь разная. Иная в «Слове о полку Игореве» (он делал ударение на первом слоге – полку), иная она у Чехова, иная в калмыцком эпосе.

Мы часто, на протяжении нескольких лет, встречались с ним и его учениками во время общей работы над «Джангариадой». Учеников своих он всегда хвалил, появились у него и ученики-калмыки, среди которых он выделял безвременно ушедшего Ивана Нусхаева, а о своем сыне Никите говорил с какой-то лукавой гордостью:

– Есть такие, кто считает, – сын, мол, отца превзошел!

Нет сына, он пал на фронте, нет и пережившего его отца. Я приходил к ним на квартиру на Мясницкой, против почтамта, подъезд был в глубине двора. На высоком этаже, с окном во двор, была их – отца и сына – мастерская. Они сидели друг против друга, Владимир Андреевич и Никита, и работали на самшитовых досках. Сидели они босиком, в рубахах навыпуск. Рядом с возникающими гравюрами был рассыпан на доске побольше колотый сахар и стоял большой фарфоровый «трактирный» чайник. У Никиты была маленькая шелковистая светло-каштановая бородка, борода отца – серебро с чернью. Что-то простое и вместе с тем величаво-значительное было в этой сцене, почему-то вспомнились прочитанные в юности строки:

 

От братии прилежной

Апостола Луки

Икону Тайны Нежной

Писать –

мне испытанье.

Перенесу ль мечтанье

На кипарис доски?

 

Как возникла творческая связь В. А. Фаворского с калмыцким эпосом? Я преклонялся перед гением художника – не только графика, но и сценографа. Уже в юности меня поразило его оформление «Фамари» – поэмы А. Глобы, его ксилография «Достоевский». Я был убежден, что в душу одного из величайших писателей мира Фаворский проник глубже, чем знаменитый Перов. Когда я заканчивал перевод «Джангра», то решил приложить все старания к тому, чтобы оформление книги было поручено Фаворскому. Баатр Басангов одобрял мое решение. У меня был приятель, молодой художник, мой ровесник, – мы вместе с ним учились в одесской художественной профшколе. Я доверил ему свою мечту. Оказалось, что он немного знаком с Владимиром Андреевичем, он устроил мне свидание с ним. Это свидание состоялось в помещении архитектурного института на Рождественке, на самом верхнем этаже которого была небольшая мастерская Фаворского и Л. Бруни. Я прочел обоим начало «Песни о поражении свирепого хана шулмусов Шара Гюргю», прочел с умыслом, так как в этом отрывке было описание дворца Джангара, что, как я подумал, должно было заинтересовать двоих моих слушателей. Стихи понравились обоим, Владимир Андреевич попросил меня принести всю рукопись полностью. Когда Владимир Андреевич с ней ознакомился, он дал согласие оформлять книгу.

Я был счастлив. Теперь осталось получить согласие издательства. Заведующим художественной редакцией Гослитиздата был тогда А. Д. Гончаров, известный график. Оказалось, что он высоко ценит работу Владимира Андреевича. Он обещал поговорить с директором издательства и уговорить его. А уговаривать надо было: Фаворскому в те годы жилось трудно, его обвиняли во всевозможных грехах. Отсюда и неказистая мастерская в архитектурном институте.

Все складывалось хорошо. Издательство заключило договор с Владимиром Андреевичем. Но отзвуки недоброжелательного отношения к нему еще слышались долго. Однажды председатель Совнаркома Калмыкии Н. Л. Гаряев, принимавший горячее участие в подготовке к празднованию юбилея эпоса, сказал Баатру Басангову и мне:

– Был я в Москве, познакомился с художником Александром Герасимовым. Уважаемый товарищ, рисует портреты вождей. Он не одобряет кандидатуру Фаворского, говорит, что Фаворский – формалист.

Хитроумный Баатр быстро нашелся:

– Формалист – это не политическое обвинение. Это значит, что Фаворский придает большое значение не только содержанию, но и форме.

Конечно, Нальджи Лиджиевич хорошо знал, как опасна кличка «формалист», но и он уже находился под обаянием личности и таланта Фаворского и сделал вид, что объяснение Басангова его удовлетворило.

Забегу вперед. Вспоминаю, что уже после войны тот же мой приятель-художник передал мне слова А. Герасимова, сказанные на каком-то собрании: «К чему нам эти две бороды – Фаворский и Коненков?»

У Владимира Андреевича была своя система взглядов на искусство книжной иллюстрации. Насколько я вспоминаю и понимаю, суть этих взглядов сводилась к тому, что книжные иллюстрации не должны быть картинками, живущими отдельной от книги жизнью («как стены в Сандуновских банях» – запомнилось мне едкое сравнение). Иллюстрация должна быть связана и с типом шрифта, и с видом набора, и с буквицами, и с орнаментами, и с титулами, и даже с размером полей.

Владимир Андреевич как-то спросил меня:

– Вы бывали на станции метро «Новокузнецкая»? Поднимаешься по эскалатору, и на тебя падают два света: внутренний электрический и внешний яркий летний свет, льющийся из раскрытых дверей станции, а ты неподвижен на движущемся эскалаторе. Вот это – живая гравюра.

Иллюстрации к «Джангариаде» кажутся мне гениальными. Русский художник выразил душу небольшого степного народа, знавшего, по выражению монголоведа Б. Я. Владимирцова, не только перекочевки с четырьмя видами скота, но и ставки властителей полумира и пагоды храмов. Художник, иллюстрируя народный эпос, изобразил и народ, и его идеалы, его сердечный мир, его представления о красоте. Великий художник скромно совершил подвиг дружбы и братства.

Давид Кугультинов рассказывает: он, еще школьник, принес нам свою рукопись – он тогда писал по-русски. Мы, как заправские командированные, жили втроем в маленькой и единственной элистинской гостинице, чуть ли не в одном номере. Баатр Басангов угадал в подростке будущего поэта. После хвалебных слов последовали и критические. Тогда, заметив на лице юного Давы огорчение, В. А. Фаворский сказал ему:

– Учился я в ваши годы, или чуть-чуть постарше был, у скульптора. Дал он нам лепить полотенце, но сначала погрузил край полотенца в воду. Он требовал, чтобы у нас и в глине край полотенца был мокрый... Искусство – это тяжелый труд. Бывает мастерство без искусства, но не бывает искусства без мастерства.

Я чувствовал, что Владимир Андреевич полюбил и «Джангар», и калмыков прочной любовью. Может быть, здесь сказались особые обстоятельства, а именно: в Прикаспийской низменности он встретил у степного народа ту любовь и ласку, в которых так нуждалось тогда его сердце.

Мы были у него в дни его ярко разгоревшейся славы в мастерской в Новогирееве. Бем Джимбинов обратился к нему с просьбой проиллюстрировать антологию калмыцкой поэзии, издание которой тогда предполагалось. Владимир Андреевич жарко и молодо согласился, сказал, что надо к этому делу привлечь В. Федяевскую и других его учеников. А потом весело и просто напросился к Джимбинову на калмыцкий чай.

Но настало 31 декабря 1964 года, и в канун Нового года я пришел в зал Академии художеств, чтобы поклониться и ему, и его великому искусству, чтобы проститься с ним в последний раз. Он лежал на столе как живой. Так он лежал когда-то на калмыцкой земле, степные цветы наклонялись к нему, разговаривали с ним.

(1974 г.)

 

*зурач – художник (пер. с калм.)


Дата добавления: 2015-10-02; просмотров: 83 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Давиду Кугультинову| Калмыцкий пейзаж

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.017 сек.)