Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Сила обстоятельств 14 страница

СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 3 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 4 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 5 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 6 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 7 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 8 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 9 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 10 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 11 страница | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 12 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Оперировать меня должны были в понедельник. В воскресенье мы с Бостом поехали на машине взглянуть на прекрасное Ларшанское аббатство; вела я из рук вон плохо, мотор глох то и дело. Бост сердился: вместо того чтобы совершенствовать свое умение, я теряла навыки; он не видел связи между операцией, которую считал безобидной, и моей нервозностью. «Знаете, - сказала я, когда мы возвращались в Париж, - у меня, возможно, рак!» Он в изумлении посмотрел на меня: «Послушайте! С вами такого быть не может!» Меня восхитило то, что у него полностью сохранился прежний мой оптимизм. В клинику я отправилась вечером. После ужина я читала и очень рано легла спать. Медсестра побрила мне подмышку. «На тот случай, если придется все удалить», - с улыбкой сказала она. Мне сделали укол, и я заснула. Я безропотно со всем смирилась, но не из любопытства, как в ту пору, когда надо мной нависла угроза туберкулезного санатория, а скорее с горьким безразличием. Утром, после другого укола, меня, укрытую лишь простыней, увезли на каталке. У двери в операционную мне надели белые бахилы, что сильно заинтриговало меня; затем в вену левой руки вонзилась игла. «Я чувствую вкус чеснока», - сказала я и больше уже ничего не чувствовала. Когда я вернулась к жизни, то услышала голос: «У вас решительно ничего нет», я снова закрыла глаза: надо мной пели ангелы. Через два дня я вышла с забинтованной грудью, но в восторге от того, что осталась цела и избавилась от страха.

Стояла весна, ее радость охватила и меня. Вместе с Сартром, Бостом и Мишель мы отправились в автомобиле на юг. Мишель рассталась с Борисом, и Сартр, всегда находивший ее привлекательной, близко сошелся с нею. Мне она очень нравилась, ее все любили, потому что она никогда не отдавала предпочтение себе. Веселая и немного загадочная, очень сдержанная и в то же время очень отзывчивая, Ми-

 

шель была прелестной спутницей. Мы совершили приятное путешествие. Я упорно оспаривала руль у Боста: нам обоим доставляло удовольствие вести машину на далекое расстояние. В Сен-Тропе Бост задержался недолго; однажды вечером я проводила его на вокзал в Сен-Рафаэль и на обратном пути с огромным волнением впервые ехала одна. Я осмелела. Покидая на рассвете отель, я обретала на улицах города с еще закрытыми ставнями трепетное ощущение давнишних моих прогулок. В то время я путешествовала автостопом: какая радость, если машина останавливалась и уносила меня! Мне казалось чудом за десять минут преодолеть два часа пути. Теперь, одновременно водитель и пассажир, я все время испытывала желание говорить себе спасибо. Ходьба доставляла мне иного рода удовольствие, но новизна нынешнего заставляла почти забыть прошлое. Я узнавала Прованс таким, каким полюбила его двадцать лет назад, а между тем видела его совсем в другом свете: прошлое и настоящее сливались в моем сердце. Я осмелела до того, что возила по дорожкам Мора Мерло-Понти и его жену, только что приехавших в Сен-Тропе: они проявляли большое мужество; правда, из Парижа они прибыли с семейством, у которого вообще не было водительских прав, и в опасных местах муж с женой силой вырывали друг у друга руль. Многие в моем окружении учились водить: после нищеты военных лет у людей стала появляться возможность покупать машины.

Два обстоятельства отметили начало этого лета: Сартр поссорился с Камю и сблизился с коммунистами.

В последний раз я видела Камю вместе с Сартром в апреле в маленьком кафе на площади Сен-Сюльпис. Камю высмеял тогда отдельные упреки в адрес своей книги: он считал само собой разумеющимся, что она нам понравилась, и Сартр испытывал неловкость, возражая ему. Чуть позже Сартр встретил его в «Пон-Руаяль» и предупредил, что статья в «Тан модерн» будет сдержанной, а возможно, и суровой; Камю был неприятно удивлен. Франсис Жансон в конце концов согласился написать о «Бунтующем человеке»; он обещал сделать это как можно деликатнее, но потом увлекся. Сартр добился, чтобы он смягчил особенно резкие высказывания, но в журнале не было цензуры. Камю, делая вид, будто игнорирует Жансона, направил Сартру письмо

 

для публикации, которое начиналось обращением «Господин директор». Ответ Сартра был напечатан в том же номере. И между ними все было кончено.

По правде говоря, если эта дружба распалась так внезапно, то потому, что от нее давно уже мало что оставалось. Идеологическое и политическое противоречие, существовавшее между Сартром и Камю в 1945 году, усиливалось с каждым годом. Камю был идеалистом, моралистом, антикоммунистом. Вынужденный на какое-то время сделать уступку Истории, он поспешил как можно скорее отойти от нее; сочувствуя страданиям людей, он винил в них Природу. А Сартр начиная с 1940 года стремился преодолеть свой идеализм, вырваться из пут изначального индивидуализма, жить в ногу с Историей. Он был близок к марксизму и хотел союза с коммунистами. Камю боролся за высокие принципы и потому поддался пустым посулам Гари Дэвиса. Как правило, он отказывался участвовать в конкретных действиях, к которым присоединялся Сартр. В то время как Сартр верил в истину социализма, Камю все более решительно вставал на защиту буржуазных ценностей и в «Бунтующем человеке» сделал окончательный выбор в их пользу. Сохранять нейтралитет между двумя враждующими лагерями стало в конечном счете невозможно, и Сартр начал движение в сторону Советского Союза; Камю ненавидел СССР и, хотя США он тоже не жаловал, практически принял их сторону.

Такие глубокие расхождения были слишком основательными, чтобы не повлиять на их дружеские отношения. Кроме того, по характеру Камю не склонен был к компромиссам. Я думаю, он угадывал слабость своих позиций и не терпел возражений, даже в ответ на вялое несогласие у него начинался один из тех малопонятных приступов гнева, которые походили на уловку. В период постановки «Дьявола и Господа Бога» между ним и Сартром произошло сближение, и мы напечатали в «Тан модерн» его эссе о Ницше, хотя оно вовсе не казалось нам бесспорным. Однако это робкое потепление длилось недолго. При первом же случае Камю готов был упрекнуть Сартра в снисходительности к «авторитарному социализму». Сартр давно считал, что Камю ошибается по всем вопросам, а кроме того, стал, как он заявил ему в своем ответном письме, «совершенно невыносимым».

 

Лично меня этот разрыв не затронул. Камю, который был мне дорог, давно уже не существовало.

В этом году коммунисты попросили Сартра войти в комитет за освобождение Анри Мартена и сотрудничать в работе над книгой, в которой они предавали огласке это дело; он принял их предложение. Арест Анри Мартена Сартр считал скандальным и был рад наметившемуся сближению. Обстоятельства убедили его, что для левых не существовало другого выхода, кроме как восстановить единство действий с компартией. Противоречие, которое он пытался побороть, стало ему нестерпимо. Однажды Сартр сказал мне: «Я всегда мыслил против себя». Но никогда он так не упорствовал в этом, как в 1950-1952 годах. Он завершил работу, начатую в 1945 году в статье о литературной ангажированности, и обратил в пыль все иллюзии относительно возможности личного спасения. Сартр пришел к тому же, что и Гёц, созрел для того, чтобы принять коллективную дисциплину, не отрекаясь от своей свободы. Его охватил гнев, когда в Италии он узнал об аресте Дюкло в день манифестации против генерала Риджуэя, затем о неудавшейся забастовке 4 июня, о торжествующей реакции правых, об арестах, изъятиях из продажи газет, обманах, самым смехотворным из которых была история с почтовыми голубями. Первую часть «Коммунистов и мира» Сартр писал с ужаснувшей меня яростью. «За две недели он провел пять бессонных ночей, а в другие ночи спит всего по четыре-пять часов», - написала я сестре.

Статья появилась в «Тан модерн» за месяц до «Ответа Камю». Смысл этих текстов был один и тот же: послевоенное время наконец закончилось. Больше никаких проволочек и никаких возможных соглашений.

Эту эпоху, которую мы пережили, я попыталась отразить в «Мандаринах». Книга еще потребует многих месяцев работы. Но все уже решено. Настало время объясниться.

* * *

Начиная с 1943 года мое счастье неслось на крыльях событий; я так радостно сливалась со своим временем, что ничего не могла о нем сказать. В романе «Все люди смертны»

 

нашла отражение новая забота, связанная с Историей, но, с помощью игры воображения, отдалявшей меня от века. Когда в 1946 году я задавалась вопросом: «Что писать теперь?», я собиралась говорить о себе, а не о своей эпохе: ее я не ставила под вопрос. А потом, когда работала над «Вторым полом», обстоятельства вокруг меня изменились. Победа Добра над Злом перестала вершиться сама собой и даже казалась жестоко скомпрометированной. С высот коллективной лазури я вместе со многими другими рухнула в земную пыль: земля была усеяна разбитыми иллюзиями. Как прежде поражение, нарушив мою частную жизнь, вызвало к жизни «Гостью», так теперь оно позволило мне отойти немного и взглянуть на расстоянии на свой недавний опыт, породив желание спасти его с помощью слов: у меня возникла возможность и потребность перенести это в книгу.

Опыт - это не ряд фактов, и я не собиралась писать хронику. Я уже говорила, в чем заключается для меня основная роль литературы: отражать неоднозначные, разобщенные и противоречивые истины, которые никогда не стыкуются ни вне меня, ни во мне. Только роман мог, на мой взгляд, выявить многочисленные и неустойчивые значения того изменившегося мира, в котором я очутилась в августе 1944 года: мира нестабильного и никогда больше не останавливавшегося на месте.

Он увлекал в своем движении и меня, а вместе со мною и то, во что я верила, - счастье, литературу. Чего стоит счастье, если оно не открывает истину, а прячет ее? Зачем писать, если не чувствуешь больше, что призван это делать? Не только моя жизнь, ведь не я ткала ее нить, но весь ее облик, облик моей эпохи и всего, что я любила, зависел от будущего. Если я считаю, что человечество движется к миру, справедливости, изобилию, то дни мои окрашены совсем иным настроением, чем в том случае, если оно идет к войне или погрязло в страданиях. Как и прежде, политическая деятельность - комитеты, дискуссии - наводила на меня тоску; зато меня интересовало все, что касалось жизни на земле. Как свое личное поражение я переживала то, что именовалось тогда «крахом Сопротивления»: победоносный возврат буржуазного господства. Моя частная жизнь оказалась глубоко затронутой этим. В результате бурных

 

столкновений или в полной тишине дружеские чувства, горевшие вокруг меня ярким пламенем в конце оккупации, постепенно угасали, их агония смешалась с гибелью наших общих надежд, именно это и стало содержанием моей книги. Чтобы говорить о себе, нужно было говорить о нас в том смысле, какой вкладывали в это слово в 1944 году.

Опасность бросалась в глаза: мы были интеллектуалами, особой породой, с которой романистам не советуют связываться; описывать специфическую фауну, авантюры которой представляют собой лишь анекдотический интерес, - подобный проект меня бы не увлек. Но ведь, в конце концов, мы тоже человеческие существа, только немного больше, чем другие, озабоченные тем, чтобы облечь нашу жизнь в слова. Если мной овладело желание написать роман, то потому, что я ощущала себя тогда в определенной точке пространства и времени, откуда каждый звук, извлеченный мной из глубины души, имел шанс отозваться во множестве других сердец.

Чтобы представить нас, я придумала множество персонажей, а в качестве «главных» выбрала двоих. Хотя основную интригу составляла ссора и затем примирение между двумя мужчинами, одну из главных ролей я отвела женщине, ибо многие вещи, о которых я хотела поведать, были связаны с положением женщины в обществе. По многим причинам рядом с Анной я поместила мужчину-рассказчика. Прежде всего, чтобы показать сложность и многообразие мира, лучше пользоваться различными взглядами; к тому же мне хотелось, чтобы историю отношений Анри и Дюбрея кто-нибудь из них пережил изнутри. А главное, если бы я отдала Анне весь свой личный опыт, то тогда моя книга сделалась бы, в противоположность моим намерениям, исследованием частного случая. Изображая писателя, я хотела, чтобы читатель увидел в нем себе подобного, а не какого-то диковинного зверя; однако женщина, для которой писать - это призвание и ремесло, гораздо в большей степени, чем мужчина, является исключением. Поэтому свое перо я доверила не Анне, а Анри; Анну я наделила ремеслом, занимающим скромное место в ее жизни, основа которой - это жизнь других: ее мужа, дочери. Из послевоенного времени я хотела представить образы понятные и в то же время смутные,

 

определенные, но не окончательно сложившиеся. Мое отношение к литературе было двойственным, речь уже не шла о каких-то полномочиях или спасении: по сравнению с водородной бомбой и голодом людей слова казались мне тщетными, а между тем над «Мандаринами» я работала со страстным увлечением. Воскрешая противопоставление, на котором был построен роман «Все люди смертны», я наделила Анну ощущением смерти и вкусом к абсолюту, что соответствовало ее пассивности, в то время как Анри довольствуется тем, что живет. Таким образом, два свидетельства, перемежающиеся в романе, не симметричны; скорее я старалась сделать их дополнением друг друга, по очереди усиливая, оттеняя, уничтожая одно с помощью другого.

Описывая Анри таким, каким он сам ощущал себя в повседневной жизни, я хотела показать писателя в его величии и чудаковатости. Но ключевую позицию в романе занимает Дюбрей - знаменитый, уже немолодой, куда больше, чем Анри, поглощенный политикой и литературой, поскольку именно по отношению к нему определяются и Анна, его жена, и Анри, его друг. По глубине своего опыта и остроте мысли он превосходит двух других, однако в силу того, что его монолог остается в тайне, я гораздо меньше разных вещей выразила через него, чем через них.

Большое внимание я уделила двум портретам: Надин и Поль. Вначале я хотела отыграться на Надин за некоторые черты, которые оскорбляли меня в Лизе и других женщинах моложе меня, в числе прочего - за сексуальную грубость, досаднейшим образом изобличавшую их фригидность, агрессивность, плохо компенсировавшую свойственное им чувство неполноценности. Требуя своей независимости и не имея при этом мужества расплачиваться за нее, они обращают в обиду скрытое недовольство, на которое обрекают себя. С другой стороны, я заметила, что дети знаменитых родителей взрослеют зачастую с трудом. Характер, который я наметила, показался мне подходящим по своей неблаговидности для дочери Дюбрея. Но постепенно, учитывая обстоятельства, объяснявшие ее неловкость и неуклюжесть, я стала находить извинения; Надин показалась мне скорее жертвой, чем достойной порицания. Эгоизм слетел с нее, и под ее жесткостью проявился сложный,

 

благородный, способный на привязанность характер. В конце книги, так и не решив, воспользуется ли она этим, я предложила ей шансы на счастье.

Из всех моих персонажей самого большого труда стоило мне создание Поль, так как я подступала к ней разными путями, которые не пересекались. Я задумала Поль как женщину, до сумасшествия привязанную к мужчине и тиранизи-рующую его во имя этого рабства, то есть влюбленную. Лучше, чем во времена создания романа «Кровь других», где под именем Денизы я набросала портрет одной из таких неудачниц, теперь я знала, насколько опасно для женщины всю себя посвящать связи с писателем или художником, сосредоточенным на своих планах: отрекаясь от собственных вкусов, собственных занятий, она из сил выбивается, подражая ему, но не может сравняться с ним, и он отворачивается от нее, а она лишается всего. Я видела множество примеров подобного крушения, и мне хотелось рассказать о них. При этом думала я и о женщинах, в молодости прекрасных и блистательных, даже экстравагантных, которые пытаются затем остановить движение времени; много таких лиц приходило мне на память. Понадобилось время, чтобы, имея точный замысел, выстроить из разрозненных лоскутков и жгучих воспоминаний персонаж и его историю, приспособленные ко всей книге в целом.

Меня упрекали иногда в том, что для представления моего пола я не вывела ни одну женщину, которая наравне с мужчинами оказалась бы вовлечена в профессиональную и политическую деятельность. В этом романе я стремилась избежать исключений, я описала женщин такими, какими в основном их видела и какими вижу до сих пор, - лишенными цельности. Поль цепляется за традиционно женские ценности, ей их недостаточно, и она страдает до безумия; Надин не в состоянии ни приспособиться к своему женскому положению, ни отказаться от него; Анна больше, чем другие, приближается к истинной свободе, но и ей не удается полностью реализовать себя в своих начинаниях. Ни одна из них, с точки зрения феминизма, «положительной героиней» считаться не может. Я согласна с этим, но ни в чем не раскаиваюсь.

Поначалу я не хотела устанавливать чересчур тесных связей между всеми этими персонажами; слишком четкая

 

конструкция, которой нередко грешат романы, казалась мне скучной, хотя именно в отсутствии таковой упрекал меня Сартр, прочитав мою первую версию. Но, учитывая выбранную мной форму, нечеткость интриги была непредумышленной слабостью; я ее укрепила. Однако я не считала лишним один эпизод, немаловажный и длинный, который не был связан с главной интригой: любовь между Анной и Льюисом. Я рассказала о ней ради удовольствия переложить на язык романа событие, которое запало мне в душу. К тому же, замкнутая в свою роль свидетеля, Анна лишилась бы жизненной силы, мне хотелось наделить ее личной жизнью, а кроме того, в середине сороковых годов меня привело в восторг то, что внезапно расширились границы мира, это открытие пространств я передала, подарив своей героине трансатлантическое приключение. Из всех персонажей Льюис ближе всех к своему прототипу; не участвуя в интриге, он не подчинялся ее требованиям, я вольна была описывать его по собственному усмотрению, но - редкое стечение обстоятельств - Олгрен оказался типичен именно в том, что я желала представить. Однако я не ограничилась фактической точностью: я использовала Олгрена, чтобы придумать персонаж, который должен существовать независимо от мира живых людей.

Ибо, вопреки всем утверждениям, неверно считать «Мандарины» зашифрованным романом; я одинаково ненавижу как романизированные жизнеописания, так и зашифрованные романы: невозможно спать и видеть сны, если мои чувства находятся в состоянии бодрствования; невозможно приниматься за повествование, оставаясь прочно связанным с реально существующим миром. Если оно нацелено одновременно и на воображаемое и на реальное, то читатель путается, и автору надо быть изрядным злодеем, чтобы навязывать ему эту мешанину. Не важно, в какой мере и каким способом вымысел берет за образец сущее: вымысел создается лишь уничтожением сущего ради его возрождения в ином существовании.

Так, значит, Анна - это не я? Я извлекла ее из своих недр, согласна, но ведь я объяснила, по каким причинам она превратилась в женщину, в которой я не узнаю себя. Я отдала ей вкусы, чувства, реакции, воспоминания, кото-

 

рые принадлежали мне; часто я говорю ее устами. Однако у нее нет ни моей неистовой жажды жизни, ни, особенно, независимости, даруемой моей профессией, которой я очень дорожу. Ее отношение к мужчине, который старше на двадцать лет, почти дочернее, и, несмотря на взаимопонимание между ними, она одинока. За неимением собственных целей и планов она ведет в какой-то мере «урезанную» жизнь «второстепенного» существа. Через нее я выразила в основном отрицательные стороны своего жизненного опыта: страх смерти и головокружение от предчувствия небытия, тщету земных радостей, стыд забвения, скандал, лежащий в основе жизни. Анри я наделила радостью существования, упоением деятельностью, удовольствием от писательского труда. Он похож на меня по меньшей мере так же, как Анна, а может быть, даже больше.

Ибо Анри, что бы там ни говорили, это не Камю, конечно нет. Он молод, темноволос, возглавляет газету - на этом сходство заканчивается. Как и он, Камю, безусловно, писал, любил чувствовать биение жизни и занимался политикой; однако эти черты роднили его со многими людьми, в том числе со мной и Сартром. Ни своей речью, ни поведением, характером, отношениями с другими людьми, ни своим видением мира или деталями жизни, ни своими идеями Анри не похож на свой псевдопрототип. Глубокой враждебности Камю по отношению к коммунизму - и самой по себе, и по вытекающим из нее последствиям - было бы достаточно, чтобы между ними создалась непроходимая пропасть. Своим отношением к компартии и к социализму мой герой близок Сартру и Мерло-Понти, а вовсе не Камю. Большей частью он живет моими мыслями и чувствами.

Отождествление Сартра с Дюбреем не менее ошибочно. Единственное сходство между ними - в их любознательности, их интересе к миру, в страстном увлечении работой. Однако Дюбрей старше Сартра на двадцать лет, на нем лежит печать прошлого, он страшится будущего и политику предпочитает литературе; властный, упорный, замкнутый, без особых эмоций и малообщительный, хранящий мрачность даже в веселье, он резко отличается от Сартра. Истории их жизней не пересекаются; если Дюбрей с энтузиазмом создает движение левых сил, то Сартр без особого рвения

 

сотрудничал с группами, которые его об этом просили, и ни на минуту не отказался от писательской работы. Он без колебаний опубликовал «Советский кодекс исправительных работ», как только познакомился с ним. Тесные дружеские отношения, существующие между Анри и Дюбреем, скорее похожи на те, что связывали нас с Бостом, чем на сдержанную дружбу с Камю. Я рассказала, при каких обстоятельствах поссорились Камю и Сартр, поставив окончательную точку в давних разногласиях. Разрыв между Анри и Дюбреем не имеет с этим ничего общего, ведь первую версию романа я написала уже в 1950 году, кроме того, за их ссорой последовало примирение, которого между Сартром и Камю не произошло. Сразу же после Освобождения в их политических позициях обнаружились различия. Камю покинул свою газету по соображениям, которые никак не были связаны с Сартром, его уже не было в «Комба», когда заговорили о «советских лагерях», и перед ним не вставал вопрос, нужно ли обнародовать факт их существования. То же самое относится к второстепенным эпизодам и персонажам: все материалы, которые я черпала в своей памяти, я дробила, искажала, перековывала, растягивала, комбинировала, преобразовывала, перекручивала, иногда даже переставляла в обратном порядке и всегда воссоздавала заново. Я хотела бы, чтобы эту книгу принимали за то, чем она является: не автобиография и не репортаж, а воскрешение в памяти.

Я не считаю также, что «Мандарины» - это роман тенденциозный. Тенденциозный роман навязывает одну истину, которая заслоняет все остальные, отодвигая бесконечный круг спорных вопросов, я же описала определенный способ жизни послевоенной поры, не предлагая решения проблем, волновавших моих героев. Одна из главных тем, которая выделена в моем повествовании, это тема повторения в том смысле, какой придает этому слову Кьеркегор: чтобы по-настоящему овладеть благом, надо его потерять, а затем обрести вновь. В конце романа Анри и Дюбрей возобновляют прерванную дружбу, литературную и политическую деятельность; они возвращаются к исходной точке; но за это время все их надежды умерли. Отныне, вместо того чтобы убаюкивать себя примитивным оптимизмом, они готовы мириться с трудностями, провалами и скандалами, ко-

 

торые сопутствуют любому начинанию. Суровость сознательных предпочтений приходит у них на смену энтузиазму слияния с общественным движением. Описывая прожитый ими опыт, я ничего не доказала. Финальное решение двух мужчин - это вовсе не извлечение урока; с учетом того, каковы они есть и в каких обстоятельствах находятся, легко понять, что они принимают этот урок; однако можно догадаться, что в будущем их колебания возобновятся. Их точка зрения, то есть точка зрения людей действия, стремящихся к конечному результату и активному влиянию на ход событий, ставится под вопрос Анной, для которой абсолютным мерилом жизни выступает смерть. К такому восприятию ее подталкивает и собственное прошлое, и ужас настоящего, в который погружается земля. Это другая важная тема «Мандаринов», общая с романом «Кровь других»; но когда я писала «Кровь других», я только что открыла для себя ужас. Мне хотелось защититься от него, и через своего героя я утверждала, что надо смириться с ним, таким образом, я впала в ди-дактичность. В 1950 году этот ужас стал для меня привычным измерением мира, и я не могла отмахнуться от него. Если Дюбрей силится преодолеть мрачные настроения, то Анна целиком поддается им и собирается утвердить нестерпимую истину надвигающейся катастрофы собственным самоубийством: между этими двумя позициями я не делаю выбора. В конечном счете Анна не убивает себя; дело в том, что я не хотела повторять ошибки «Гостьи» и приписывать своей героине поступок, обусловленный чисто философскими мотивами. У Анны нет предрасположенности к самоубийству, однако ее возврат к обыденной повседневности больше похож на поражение, чем на торжество. В новелле, которую я написала в восемнадцать лет, героиня на последней странице спускалась с лестницы, ведущей из ее комнаты в гостиную, чтобы присоединиться к другим, подчиниться их условностям и обману, предав «подлинную жизнь», о которой мечтала в одиночестве. И не случайно Анна, выходя из своей комнаты, чтобы присоединиться к Дюбрею, спускается вниз по лестнице: она тоже что-то в себе предает. Впрочем, для нее, как и для Анри, будущее остается неопределенным. Противостояние между существованием и небытием, впервые намеченное в двадцать лет в моем дневнике

 

и получившее продолжение во всех моих книгах, но без окончательного вывода, и здесь тоже не дает определенного ответа. Я показала людей, одержимых надеждой и сомнениями, вслепую отыскивающих свой путь, и задаюсь вопросом: что же я все-таки доказала этим?

Сразу после выхода «Мандаринов» Натали Саррот написала статью, осуждая такой традиционализм. На мой взгляд, ее критика беспочвенна, так как предполагает ничем не обоснованную умозрительность. По ее словам, действительность скрыта «сегодня в едва уловимом трепете»; романист, которого не завораживают «темные закоулки психологии», может создавать лишь иллюзию реальности. Она путает внешнее выражение с видимостью. Ведь внешний мир существует. Основываясь на отжившем психологизме, писать хорошие книги можно, но наверняка нельзя создать сколько-нибудь приемлемую эстетику. Натали Саррот допускает, что вне ее существуют «тяжкие страдания, великие и бесхитростные радости, могучие потребности» и что можно было бы подумать о том, как «в допустимых пределах изобразить страдания и борьбу людей»; однако для литератора это слишком низменное занятие, и с поразительной беспечностью она оставляет эту заботу журналистам. Так почему бы не предложить тогда своим читателям клинические исследования, отчеты психоаналитиков, неприкрашенные свидетельства параноиков и шизофреников? Такая дотошная, когда речь идет о том, чтобы препарировать честолюбие или досаду, верит ли она, что достаточно отчетов и статистических данных, чтобы понять и отразить жизнь какого-нибудь завода или многоэтажки? Человеческие сообщества, события, толпы, отношение людей к другим людям и к разным вещам - все эти объекты вполне реальны и неотделимы от наших потаенных волнений, они заслуживают и требуют освещения в искусстве. Надо изобретать способы, которые помогут романисту лучше и глубже раскрыть мир, а не искажать его, замыкая в лишенном правдивости маниакальном субъективизме.

 

 

ИНТЕРМЕДИЯ

Почему вдруг эта пауза? Я прекрасно знаю, что существование не делится на резко очерченные периоды, и в моей жизни 1952 год не обозначил перелома. Но территория -не карта. Мое повествование, прежде чем я смогу его продолжить, требует некоторых уточнений.

Недостаток личных дневников и автобиографий заключается в том, что обычно не говорят само собой разумеющихся вещей и потому упускают главное. Я тоже в этом повинна. В «Мандаринах» мне не удалось показать, насколько работа моих героев важна для них; здесь я надеялась лучше рассказать о своей: я обманывала себя. Работа не позволяет описать себя, ее делают, вот и все. Неожиданно в этой книге она занимает мало места, в то время как в жизни - очень много, да вся моя жизнь организуется вокруг работы. Я настаиваю на этом, потому что читатели примерно представляют, сколько времени требуется для эссе, но большинство из них воображают, что роман или мемуары пишутся легко, без напряжения. «Дело нехитрое, я сама могла бы написать такое», - говорили молодые женщины, прочитав «Воспоминания благовоспитанной девицы», однако не случайно, что они этого не сделали. За редким исключением, все писатели, которых я знаю,

 

трудятся очень много, - я такая же, как они. И в противоположность тому, что думают, роман и автобиография поглощают меня целиком, требуя гораздо большей отдачи, чем эссе, но и радостей приносят больше. Я думаю над этим задолго до того, как начать. Размышляя над персонажами «Мандаринов», я даже поверила в их существование. Что касается мемуаров, то я вживалась в свое прошлое, перечитывая письма, старые книги, свои личные дневники, газеты. Когда я чувствую, что готова, то пишу подряд триста - четыреста страниц. Это мучительный труд: он требует огромной сосредоточенности, и все фразы, которые во мне застревают, вызывают чувство пресыщения. Через один-два месяца я прихожу в уныние и не могу продолжать. И тогда снова начинаю с нуля. Несмотря на множество материалов, которыми я располагаю, передо мной снова чистый лист бумаги, и я замираю в нерешительности. Как правило, я начинаю плохо из-за нетерпения; мне хотелось бы сказать все и сразу: повествование выходит тягучее, беспорядочное и лишенное плоти. Мало-помалу я смиряюсь с необходимостью отказаться от спешки. И вот наступает мгновение, когда я нахожу дистанцию, тон, ритм, которые меня удовлетворяют, и только тогда я по-настоящему трогаюсь с места. С помощью черновика я в общих чертах набрасываю главу. Потом возвращаюсь к первой странице и, дойдя до ее конца, фраза за фразой переделываю ее целиком; затем я правлю каждую фразу в соответствии с содержанием страницы, а каждую страницу - в соответствии с содержанием всей главы; позже - каждую главу, каждую страницу, каждую фразу в соответствии со всей книгой. Художники, говорил Бодлер, идут от эскиза к готовому произведению, создавая на каждой стадии законченную картину; то же самое пытаюсь делать и я. Вот почему любое из моих произведений требует от меня два-три года работы - на «Мандарины» ушло четыре, - и в течение этих лет ежедневно я провожу за письменным столом от шести до семи часов.


Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 13 страница| СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 15 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.023 сек.)