Читайте также: |
|
Я только что вернулась в Париж, когда 14 июля около одиннадцати часов студент по имени Балланте, сын фашистского добровольца, погибшего на русском фронте, трижды выстрелил из револьвера в Тольятти. Итальянский пролетариат выступил с такой силой, что ожидали революции.
«Америка день за днем» вышла у Морьена и имела весьма умеренный успех. Я снова принялась за свое эссе о положении женщины в обществе. Сартр читал много книг по политической экономии и истории; продолжая заполнять мелким почерком тетради, он вырабатывал свою мораль. Начав писать исследование о Малларме, он не оставлял работы над «Смертью в душе»1. В конце июля мы рассчитывали поехать вместе отдыхать; неожиданно из Нью-Йорка ему позвонила М.: она не могла больше вынести разлуки и рыдала через океан; это были дорогостоящие слезы, но тем не менее подлинные; он уступил. Однако в течение всего месяца, который они вместе проводили на юге, он сердился на нее за это насилие: угрызения совести сменились у него обидой - выгодный для него обмен.
Я сожалела, что сократила свое пребывание в США. И предложила Олгрену телеграммой вернуться в Чикаго. «Нет. Много работы», - ответил он. Я огорчилась: работа была всего лишь предлогом, но в то же время испытала облегчение: эти встречи, отъезды, плохие приемы, порывы утомили меня. На протяжении месяца я работала в Париже, читала, встречалась с друзьями.
И вот наконец вместе с Сартром мы отправились в Алжир; нам хотелось солнца, мы любили Средиземное море. Это были каникулы, увеселительное путешествие; мы будем гулять, будем писать, беседовать. Однажды Камю сказал нам: «Счастье, оно существует, это важно; зачем от него отказываться? Принимая его, ты не отягчаешь несчастье других, даже напротив, это помогает бороться за них. Да, -заключил он, - я нахожу прискорбным тот стыд, который испытываешь сегодня, чувствуя себя счастливым». Я была
Смерть в душе» -третья часть тетралогии «Дороги свободы».
полностью согласна с ним и из своей комнаты в отеле «Сен-Жорж» весело смотрела в первое утро на голубизну моря. Но во второй половине дня мы пошли прогуляться в Касбу, и я поняла, что туризм, такой, каким он был для нас в прошлом, ушел навсегда; живописная красочность исчезла: на тесных улочках мы видели лишь нищету и озлобленность.
В Алжире мы провели две недели, и хозяин отеля признался журналистам, что «простота» Сартра удивила его: в первый день, чтобы спуститься в город, мы сели в троллейбус! Бернстен, когда работал, требовал, чтобы остановили все часы, содержатель отеля, казалось, был разочарован, что Сартр ничего не требует. Я писала у окна; мы обедали в саду под пальмами и пили маскару, ездили в такси вдоль берега; мы бродили по холмам средь сосен. Но если подумать хорошенько, Камю неправильно поставил вопрос: мы не отказывались чувствовать себя счастливыми, мы просто не могли этого.
ГЛАВА IV
Мне надоело жить в гостинице, там трудно было укрыться от журналистов и любопытствующих. Мулуджи и Лола рассказали мне о меблированной комнате на улице Бюшри, где они обитали раньше. Сменивший их съемщик собирался покинуть ее. В октябре я переехала туда. На окна я повесила красные занавески, купила бронзовые светильники, выполненные по эскизам Джакометти его братом; на стенах и на толстой потолочной балке разместила привезенные из путешествий предметы. Одно из моих окон глядело на улицу Отель-Кольбер, которая выходила на набережную: я видела Сену, плющ, деревья Нотр-Дам. Напротив другого окна находилась гостиница, населенная североафриканцами, с «Кафе-дез-Ами» на первом этаже: там часто случались потасовки. «Вы никогда не соскучитесь, - пообещала мне Лола. -Надо только сесть у окна и смотреть». В самом деле, по утрам старьевщики привозили местному перекупщику килограммы старых газет, сваленных в детские коляски; бродяги, сидя на ступеньках, литрами распивали красное вино, они пели, танцевали, разговаривали сами с собой, ссорились. Тьма кошек разгуливала по водосточным трубам. На моей улице располагались два ветеринара, женщины приносили им животных. Дом, начинавший разваливаться старинный особняк, полнился лаем собак из находившейся «под покровительством герцога Виндзорского» лечебницы, на него отзывался огромный черный пес из каморки консьержки, которому вторили четыре собаки с моей площадки, принадлежавшие дочери импресарио Бетти Штерн, жившей напротив меня. Все друг друга знали. Консьержка, мадам Д., маленькая сухонькая живая женщина, вместе с
которой обитали ее муж, взрослый сын и взрослый племянник, помогала мне убирать мое жилище. Бетти была очень красива, она близко знала Марлен Дитрих и очень хорошо Макса Рейнхардта, мы часто беседовали с ней: во время оккупации она год скрывалась в маки. Под ней жила киномонтажер, чуть позже уступившая свою квартиру Бостам. Наконец, у меня над головой проживала портниха, к которой я иногда обращалась. Ни фасад, ни лестница не отличались привлекательностью, но мне нравилось мое новое жилище. Каждую неделю я находила в своем ящике конверт с чикагским штемпелем и поняла, почему в Алжире так редко получала весточки от Олгрена: он писал мне в Тунис вместо Тенеса. Письма возвращались к нему, он посылал их снова. Хорошо, что одно затерялось, ибо в то время оно сильно огорчило бы меня. Выступая на митинге в поддержку Уоллеса, он влюбился в молодую женщину, писал мне Олгрен. Она как раз готовилась к разводу, и он собирался жениться на ней. Но она проходила курс психоанализа и не хотела ничего предпринимать до его окончания. Когда в декабре я получила это письмо, они уже почти не виделись. Однако он уточнял: «У меня не будет никаких отношений с этой женщиной, теперь она мало что значит для меня. Но это ничего не меняет, остается в силе мое желание получить когда-нибудь то, что она представляла собой для меня в течение трех или четырех недель: определенное место жительства, чтобы поселиться там с моей женой и даже моим ребенком. Ничего необычного в таком стремлении нет, вполне распространенное желание, если не считать того, что раньше я никогда его не испытывал. Возможно, это потому, что мне скоро исполнится сорок лет. Вы -совсем другое дело. У Вас есть Сартр и определенный образ жизни: люди, живой интерес к идеям. Вы погружены в культурную французскую жизнь и ежедневно получаете удовлетворение от своей работы и от жизни. В то время как Чикаго почти так же далек от всего, как Уксмал. Я веду бесплодное существование и сосредоточен исключительно на самом себе. Я не могу с этим смириться. Я прикован к этому месту, потому что, как я уже говорил Вам, да Вы и сами убедились, моя работа - писать об этом городе, и делать это я могу только здесь. Бесполезно снова возвращаться ко всему сказанному. Но у меня нет почти никого, с кем можно было бы погово-
рить. Другими словами, я угодил в собственную западню. Сам того не желая, я выбрал себе жизнь, которая больше всего подходит для того жанра литературы, которым я способен заниматься. Люди, увлеченные политикой, интеллектуалы, наводят на меня скуку, они мне кажутся оторванными от действительности. Более правдивыми, подлинными представляются мне люди, с которыми я теперь встречаюсь: проститутки, воры, наркоманы и так далее. Между тем моя личная жизнь от этого страдает. Пережитая любовная история помогла мне лучше разобраться в наших с Вами отношениях. В прошлом году я испугался бы испортить что-то, не сохранив Вам верность. Теперь я знаю, это было глупо, потому что в руках, протянутых через океан, нет ни капли тепла, а жизнь слишком коротка и слишком холодна, чтобы в течение стольких месяцев отказываться от всякого тепла».
В другом письме он возвращался к той же теме: «После того злосчастного воскресенья, когда в ресторане Сентрал-парка я начал все портить, у меня возникло то самое чувство, о котором я говорил Вам в последнем письме, -желать чего-то для себя. И чувство это еще более усилилось из-за той женщины, которая в течение нескольких недель казалась мне такой близкой и такой дорогой (теперь это уже не так, но по сути ничего не изменилось). Если бы не она, то была бы другая. Это не означает, что я перестал Вас любить, но Вы были так далеко и время без Вас тянулось так долго... Мне кажется немного нелепым говорить о том, что уже позади. Но все остается в силе, ибо Вы не можете жить в изгнании в Чикаго, а я - в изгнании в Париже, я должен всегда возвращаться сюда, к своей пишущей машинке и одиночеству, и ощущать потребность в ком-то близком, потому что Вы так далеко...»
Ответить было нечего, он был абсолютно прав, но от этого не становилось легче. Мне было бы страшно горько, если бы тогда наши отношения разрушились. Поспешный конец превратил бы в мираж радость дней и ночей, проведенных в Чикаго, на Миссисипи, в Гватемале. К счастью, письма Олгрена постепенно теплели. Он рассказывал мне о своей жизни день за днем. Присылал газетные вырезки, популярные брошюрки, призывающие бороться со спиртным и табаком, книги, шоколад, а однажды в огромных мешках
из-под муки прислал две бутылки выдержанного виски. Писал, что в июне приедет в Париж и уже заказал билет на пароход. Я успокаивалась, но временами со страхом осознавала, что наши отношения обречены на конец, причем скорый. Сорок лет. Сорок один год. Ко мне подкрадывалась старость. Она подстерегала меня в глубине зеркала. Я удивлялась, с какой решимостью она приближалась ко мне, хотя внутри ничто не отвечало на ее зов.
* * *
В мае в «Тан модерн» начала публиковаться моя работа «Женщина и мифы». Лейрис сказал, что Леви-Строс ставил мне в упрек некоторые неточности в отношении первобытного общества. Он как раз заканчивал диссертацию на тему «Первичная система родства», и я попросила разрешения ознакомиться с ней. Несколько дней подряд я приходила к нему, садилась за стол и читала машинописный экземпляр его книги; он подтверждал мою мысль о женщине как о другой, доказывая, что мужчина остается главнейшим существом вплоть до самых глубин матрилинейных обществ, именуемых матриархальными. Я продолжала посещать Национальную библиотеку: какое наслаждение и отдохновение погружаться в уже существующие слова, вместо того чтобы вырывать фразы из пустоты. В другое время я писала: по утрам в своей комнате, а во второй половине дня - у Сартра; поднимая голову от стола, я видела террасу «Дё Маго» и площадь Сен-Жермен-де-Пре. Перый том был закончен в течение осени, и я решила сразу отнести его Галлимару. Какое название дать книге? Мы с Сартром долго раздумывали над этим. «Ариадна», «Мелузина» - такого рода названия не подходили, ибо я отвергала мифы. На ум приходили «Другая», «Вторая» - но все это уже было. И вот как-то вечером мы вместе с Сартром и Бостом провели не один час у меня в комнате, подбирая слова. Может быть, «Другой пол», высказалась я. Нет. И тогда Бост предложил: «Второй пол». Поразмыслив, я согласилась - это вполне подходило. И я сразу же принялась за работу над вторым томом.
Дважды в неделю в кабинете Сартра я встречалась с привычными сотрудниками «Тан модерн» - множеством на-
рода для такой маленькой комнаты, наполнявшейся дымом. Мы пили белое вино, которое Сартру присылала его эльзасская семья, обсуждали события и строили планы.
В октябре или ноябре Гастон Галлимар пожелал встретиться с Сартром. В июльском номере «Тан модерн» Мальро было предъявлено обвинение, обидевшее его. Мерло-Понти цитировал статью из «Нью-Йорк таймс» с поздравлениями в адрес Мальро, примкнувшего к голлизму и сохранившего таким образом верность своей прежней троцкистской позиции, а затем воспроизводил возмущенный ответ вдовы Троцкого. «Мальро никогда не симпатизировал троцкизму, напротив... Мальро лишь делает вид, что порвал со сталинизмом, а на деле служит своим бывшим хозяевам, пытаясь установить связь троцкизма с реакцией». Материалы дополнялись письмом одного американца, раскрывавшим то обстоятельство, что Мальро, к которому Троцкий дважды обращался с просьбой свидетельствовать в его пользу, каждый раз уклонялся. Мерло-Понти напоминал, что до 1939 года Мальро действительно предпочитал Сталина Троцкому, и упрекал его в том, что он утверждает обратное, причем смешивает троцкизм с гол-лизмом. Мальро тотчас обратился к Галлимару, угрожая ему репрессиями, если он не выгонит нас. Сартр отнесся к этому весело, к величайшему облегчению Гастона Галлимара, проникновенным тоном заявившего своим сотрудникам: «Вот это настоящий демократ!» Жюллиар предложил приютить наш журнал. Мальро попытался запугать его компаньона, Лаффона, у которого должны были появиться мемуары де Голля: генералу-де наверняка не понравится быть изданным тем же издательством, где печатается «Тан модерн», и, возможно, он заберет свою рукопись... Тем не менее в декабре мы перебрались на другую сторону Университетской улицы.
Дела шли все так же плохо. РПФ распалась потому, что буржуазия не нуждалась в ней более; снова объединившись и окрепнув, она одержала мрачную победу над раздробленным пролетариатом: он проиграл битву за увеличение зарплаты. Но настоящую опасность представлял собой Атлантический пакт, который готовился подписать Робер Шуман, сторонник «Малой Европы»: он окончательно разделит мир на две части и ввергнет Францию в войну, если Америка развяжет ее.
В это время появилось или создавалось большое число пацифистских движений. Самым шумным было движение Гари Дэвиса. Этот «человечек», как называли его тогда, расположился под колоннадой ООН, считавшейся международной территорией, и заявил в интервью, что отказывается от американского гражданства, дабы стать «гражданином мира». 22 октября образовался связанный с его именем «Комитет солидарности», объединивший Бретона, Камю, Мунье, Ричарда Райта, недавно обосновавшегося в Париже. В ноябре, в тот день, когда Дэвис устроил скандал в ООН, Камю в соседнем кафе организовал пресс-конференцию, где встал на его сторону. Бурде поддержал его передовицей, и с той поры «Комба» каждый месяц посвящала страницу движению «За мировое правительство». 3 декабря в зале «Плейель» состоялось заседание, где Камю, Бретон, Вер-кор, Полан защищали эту идею. Камю был обижен тем, что Сартр отказался принять в этом участие, и торжествующе сообщил нам, что митинг на Зимнем велодроме собрал 9 декабря двадцать тысяч человек. Сартр полностью был согласен с коммунистами, полагая, что дело Гари Дэвиса надуманно. Мы только смеялись, когда правые обвиняли Дэвиса в том, что он «подкуплен Москвой». Его идея была не нова, вот уже год, как шли разговоры о «всемирной федерации». К тому же его поступку не приходилось удивляться: в Америке полно вдохновенных чудаков, которые напыщенно выдвигают наивные лозунги. И весьма показательно, что его всерьез приняли в Европе «левые» интеллектуалы.
Через несколько дней после митинга 9 декабря, где Камю выступал в защиту мира, Ван Ти принес ему направленную Сартром и Бурде петицию против войны в Индокитае. Он ее не подписал. «Я не хочу играть на руку коммунистам», - заявил он. Придерживаясь высоких принципов, Камю редко снисходил до частных случаев. А Сартр считал, что, борясь против всех войн вместе и каждой в отдельности, можно добиться мира во всем мире.
В начале декабря РДР организовало митинг в зале «Плейель», говорить о мире пригласили интеллектуалов разных стран. Выступил Камю, потом Руссе, Сартр, автор «Сталинграда» Пливье, Карло Леви, Ричард Райт, речь которого я перевела. Было много народа и аплодисментов.
Руссе произнес обличительную антикоммунистическую речь. В недрах РДР началось расслоение: большинство хотело присоединиться к социальной борьбе компартии, а меньшинство, к которому принадлежала большая часть руководителей, склонялось к правым под предлогом того, что коммунисты враждебно относятся к Объединению.
Руссе заявил нам, что нашел способ добыть нужные для РДР средства: в начале февраля он вместе с Альтманом собирался в США, там они хотели вступить в контакт с Конгрессом производственных профсоюзов. Тогда мы еще не знали, до какой степени эта организация поддерживала правительство в борьбе против коммунизма, но знали ее склонность к классовому коллаборационизму, и Сартр не одобрял такого шага. РДР было европейским движением, американцы могли, подобно Ричарду Райту, симпатизировать ему, но отнюдь не финансировать.
Ярлык «американец левых взглядов» представлял собой, впрочем, весьма сомнительную гарантию, мы убедились в этом в тот день, когда Райт собрал в салонах одного большого отеля французских и американских интеллектуалов. Сартр и другие сказали несколько слов. Американец Льюис Фишер, коммунист, несколько лет проработавший корреспондентом в Москве, выступил с нападками на СССР. Он отвел Сартра в сторону и стал рассказывать ему об ужасах советского режима. Не унимался он и во время ужина у «Липпа» вместе с Райтами. С фанатично горящими глазами он до изнеможения рассказывал истории об исчезновениях, предательстве, уничтожении людей, несомненно правдивые, смысла и значения которых мы, однако, не понимали. Зато расхваливал достоинства Америки: «Мы ненавидим войну и потому готовы сбросить бомбы первыми».
Сартр рассматривал РДР как своего рода посредника между прогрессивным крылом мелкой буржуазии, склонной к реформаторству, и революционным пролетариатом: именно в этой среде пополняли свои ряды коммунисты. Неудивительно, что более определенно, чем когда-либо, Сартр выступал их соперником. На Вроцлавском конгрессе, который должен был скрепить союз интеллектуалов всех стран в защиту мира, Фадеев назвал Сартра «шакалом с вечным пером» и обвинил его в стремлении «поставить
человека на четвереньки». Возвышение Лысенко показало, что сталинский догматизм проник даже в науку; ничего не понимавший в этом Арагон доказывал в «Эроп» правоту Лысенко. Искусство тоже лишалось свободы: все коммунисты обязаны были восхищаться «Торговками рыбой» Фуже-рона, выставленными на Осеннем салоне. В феврале в Париже Эренбург объяснял, что раньше Сартр внушал ему жалость, а после «Грязных рук» он испытывал к нему только презрение. Наконец Канапа возглавил журнал «Нувель критик», и почти в каждом его номере содержалась резкая критика экзистенциализма вообще и Сартра в частности.
В январе начался процесс Кравченко, который продолжился клеветой в «Леттр франсез»: на страницах газеты сообщалось, что его книга «Я выбираю свободу» была создана американскими спецслужбами. Вместе с Сартром я побывала на одном из судебных заседаний, проходившем очень вяло; а между тем это дело, о котором в течение многих недель писали газеты, представляло огромный интерес: это был процесс против СССР. Антикоммунисты при поддержке господина Анри Кэя и Вашингтона привлекли тьму свидетелей; русские, со своей стороны, прислали таковых из Москвы. Не выиграл никто. Кравченко получил возмещение ущерба, но куда меньшее, чем то, которого требовал, и выглядел поникшим. Однако, несмотря на его возможную лживость и продажность, а также на то, что большинство его свидетелей были не менее подозрительны, чем он сам, их показания подтверждали одну истину: существование трудовых лагерей. Логичный, умный рассказ Бубер Нью-манн, подкрепленный многими достоверными фактами, служил доказательством того, что после подписания советско-германского пакта русские выдали Гитлеру ссыльных немецкого происхождения. Массовых уничтожений узников не было, но эксплуатация и скверное обращение с ними заходили так далеко, что многие умирали. Точно неизвестно было ни число жертв, ни масштабы репрессий, но мы начали задаваться вопросом, заслуживают ли СССР и страны народной демократии, чтобы их называли социалистическими странами.
Сартр продолжал размышлять над сложившейся ситуацией раскола и над способом выйти из нее; он читал, делал
пометки. И писал продолжение «Смерти в душе», которое должно было называться «Последний шанс». Чтобы спокойно работать, мы поехали на юг. На побережье я выбрала уединенный отель, имевший форму парохода и стоявший прямо на воде; по ночам шум волн наполнял мою комнату, и я ощущала себя в открытом море. Но торжественность трапез в просторной безлюдной столовой лишала нас аппетита. К тому же сразу за нами поднималась отвесная гора, и места для прогулок было мало. Мы перебрались в более благоприятный уголок - «Каньяр», в верхней части Каня, и поселились на последнем этаже в очень симпатичных комнатах, моя выходила на террасу, где мы располагались для бесед. Легкий дымок, славно пахнущий горящим деревом, поднимался над черепичными крышами, а вдалеке виднелось море. Мы шагали среди цветущих деревьев, ходили в Сен-Поль-де-Ванс, не такой изысканный, как сегодня; иногда совершали прогулки в такси. Сартр был очень весел, но обеспокоен, потому что М. намеревалась обосноваться во Франции; он пытался отговорить ее.
Вскоре должен был появиться первый том «Второго пола»; я заканчивала второй и хотела дать отрывки из него в «Тан модерн». Но какие? Более всего подходили последние главы, однако они не были полностью готовы. Мы остановились на тех, которые я только что закончила: о женской сексуальности.
В последнее время я подумывала о романе. И часто размышляла над ним, когда мы разгуливали по сосновым лесам или шагали по лавандовым полям. Я начала делать кое-какие записи.
Через три недели мы вернулись в Париж, близилась дата - 4 апреля, - назначенная для подписания Атлантического пакта. В «Комба» Бурде высказался за создание «нейтрального блока», оснащенного вооружением и призванного защищать не американские базы, а независимость Европы. С другой стороны, созданное коммунистами Движение сторонников мира собрало 20 апреля своих приверженцев в зале «Плейель» под председательством Жолио-Кюри. Конгресс, для которого Пикассо нарисовал эмблему- своего знаменитого голубя, закончился массовой манифестацией в Буффало.
Вернувшийся во Францию Руссе привез из Америки проект «дней обсуждений», посвященных миру, которые должны были открыться через десять дней после конгресса, проходившего в «Плейеле». Мы сразу поняли, что он задумывал их как ответ Движению сторонников мира. В газете «Франтирёр» Альтман опубликовал репортаж о США. Какая идиллия! Режим не социалистический, нет, но и не капиталистический: оказывается, это синдикалистская цивилизация. Равенства тоже не наблюдается, нет, существуют даже трущобы: но какой комфорт! Начат процесс против коммунистов, пусть так, но зато они свободно говорят на улицах. Черные и белые братаются. Словом, правят рабочие. А что касается Руссе, то он произвел на меня удручающее впечатление. Он рассказывал, какой триумфальной была его поездка, какими обедами его угощали, какие «аудиенции» он получил. Превозносил профсоюзных руководителей, мадам Рузвельт, американский либерализм. Его окружали лестью и выдали несколько субсидий, ну а он переменил свои убеждения. (Или, быть может, всегда придерживался именно таковых...) Я возражала против нарисованной им картины США. Он направил в мою сторону обвиняющий перст и громогласно заявил: «Сегодня, Симона де Бовуар, во Франции легко хулить Америку!» Сартр на собственные средства провел конгресс РДР, и собрание высказалось против Руссе. Движение перестало существовать. Поначалу мы думали, что ошибка Сартра состояла в том доверии, которое было оказано Руссе и Альтману: более честолюбивые и энергичные, они одержали верх над честными людьми, объединение было столь немногочисленным, что на таком уровне, естественно, не последнюю роль играют мелкие причины и, главное, личностные вопросы. Его распад вовсе не доказывал, что оно заранее обречено было на провал. Но вскоре Сартр пришел к противоположному убеждению: «Распад РДР. Жестокий удар. Новый и окончательный урок реализма. Движение нельзя создать»1. Привлечь массы - таких амбиций у Сартра не было; но удовольствоваться малым движением - это смахивало на идеализм: если четверо рабочих из РДР участвуют в забастовке, организованной коммуниста-
1 Неизданные заметки. (Прим. автора.)
ми, они не изменят ее смысла. «Обстоятельства благоприятствовали объединению лишь на первый взгляд. Оно вполне отвечало продиктованным объективной ситуацией абстрактным потребностям, а не реальной потребности людей. Вот почему они к нему не присоединялись».
* * *
Сартр, политически очень близкий к Бурде, который немного позже стал вести политическую хронику в «Тан модерн», попросил меня однажды пойти на коктейль, который устраивала Ида. Принимала она прекрасно, и было очень много народа: слишком много. Все эти люди, которых столько всего разделяло и которые хлопали друг друга по плечу, повергали меня в глубокое уныние. Альтман, которого в ту пору я считала левым, обнимался с Луи Валлоном, да и сама я - сколько рук я пожимала! Ван Ти бродил в шумной толпе с таким же несчастным видом, как и я. Улыбаться одинаково сердечно и противникам и друзьям - это значит сводить ангажированность всего лишь к разнице во мнениях, обрекая всех интеллектуалов - и правых и левых - на общий для них буржуазный удел. Это его навязывали мне здесь как мою суть, вот почему я испытывала жгучее ощущение поражения.
* * *
В начале июня я надела белое пальто, которое два года назад носила в Чикаго, и отправилась на вокзал Сен-Лазар к приходу трансатлантического поезда встречать Олгрена. Как-то мы встретимся? Расстались мы плохо, и все-таки он приезжает. В тревоге смотрела я на рельсы, на поезд, на поток пассажиров, но его не видела. Освобождались последние вагоны, и вот они совсем опустели: Олгрена не было. Я прождала довольно долго; когда я решилась наконец уйти, на перроне никого не оставалось, шла я медленно, все еще оглядываясь через плечо назад: напрасно. «Я приду встречать его к следующему поезду», - подумала я и вернулась домой на такси. В полной растерянности я села на диван и закурила сигарету. Внезапно с улицы донесся звук
американского говора, в «Кафе-дез-Ами» вошел мужчина, обвешанный чемоданами, потом вышел оттуда и направился к моей двери. Это был Олгрен. Из своего купе он узнал мое пальто, но так замешкался с багажом, что вышел долгое время спустя после других пассажиров.
Он привез мне шоколад, виски, книги, фотографии, цветастое домашнее платье. В бытность свою военным он провел в Париже два дня, жил в «Гранд-Отель-де-Чикаго», в районе бульвара Батиньоль. И почти ничего не видел. Шагая рядом с ним по улице Муфтар, странно было говорить себе: «Это его первый взгляд на Париж. Какими видятся ему эти дома, эти магазины?» Меня не оставляла тревога, мне не хотелось вновь увидеть то угрюмое выражение лица, с каким в Нью-Йорке он иногда поворачивался в мою сторону. Избыток моего внимания смущал его в первые дни, признался он мне позже. Но я быстро успокоилась: вид у него был сияющий.
Пешком, в такси, один раз даже в фиакре - я всюду прогуливала его, и ему нравилось все: улицы, толпы, рынки. Некоторые детали его возмущали: нет пожарных лестниц у фасадов; нет перил вдоль канала Сен-Мартен. «Значит, если начнется пожар, можно сгореть живьем? Я начинаю понимать французов: сгорим так сгорим! Если суждено, то ребенок утонет: против судьбы не пойдешь!» Автомобилисты казались ему безумными. Французская кухня и божоле доставили ему удовольствие, хотя гусиной печенке он предпочел бы сосиски. Ему очень нравилось делать покупки в местных лавках, его приводил в восторг церемониал бесед: «Добрый день, месье, как дела, большое спасибо, очень хорошо, а у вас, прекрасная погода, скверная сегодня погода, до свидания, месье, спасибо, месье». В Чикаго, рассказывал он, покупают молча.
Я познакомила его с друзьями. С Сартром разговор не ладился, потому что Сартр не знает английского, а на перевод у меня не хватает терпения, но они друг другу понравились. Мы немного поговорили о Тито и много о Мао Цзэ-дуне: Китай так мало знали, что он давал повод для самых разных вымыслов. Восторгались тем, что Мао Цзэдун сочиняет стихи, ибо не ведали, что там любой генерал их пописывает; наделяли этих революционеров, людей просвещен-
ных, античной мудростью, образующей с марксизмом таинственный и чарующий сплав. Мы полагали, что «китайский путь к коммунизму» будет более гибким и более либеральным, чем русский путь, и что весь облик социалистического мира от этого изменится.
В «Роз руж» Бост и Олгрен сравнили свои воспоминания о военной службе. Ольга очаровала Олгрена, слушая с округлившимися глазами истории, которые он рассказывал: он знал их множество, а когда они иссякали, придумывал сам. За ужином вчетвером в ресторане Эйфелевой башни -набитом американцами, где кормили и поили плохо, но откуда открывался великолепный вид, - Олгрен два часа говорил о своих друзьях, наркоманах и ворах, и я уже не могла отличить правду от вымысла. Бост ничему не верил, Ольга проглатывала все. Я организовала вечер у Вианов: пригласили Казалис, Греко, Сципиона. Я привела Олгрена на коктейль, устроенный Галлимаром в честь Колдуэлла. Нередко мы ходили в «Монтану» выпить стаканчик то с одними, то с другими. Вначале «леваки» из нашей группы, в том числе Сципион, подозрительно смотрели на этого американца. Раздраженный их враждебностью, он не скупился на парадоксы и шокирующие истины. Но когда стало известно, что он голосовал за Уоллеса, что его друзей прогнали с телевидения и радио за антиамериканизм, а главное, когда самого его узнали лучше, то Олгрена приняли и сочли своим. Он с огромной нежностью относился к Мишель Виан, которую называл Зазу она добросовестно служила ему переводчиком, даже когда мы горячились, увлеченные разговором. 14 июля, обежав всю округу и посмотрев на народное гулянье, мы очутились в кафе, которое закрывалось лишь к утру. Кено был в ударе, и я время от времени поворачивалась к Олгрену: «Он сказал очень смешную вещь!» Олгрен немного натянуто улыбался. Мишель села рядом с ним и перевела все. Ему очень понравился и Сципион, главное, за его смех, к тому же его нос Олгрен счел самым красивым в мире. В библиотеке над Клубом Сен-Жермен Олгрен встретил Гюйон-не, который пытался перевести его последний роман и мучился над чикагским жаргоном. Как-то утром Гюйонне пригласил Олгрена побоксировать с ним и с Жаном Ко. Вернувшись ко мне в обеденный час, Олгрен буквально рухнул на
Дата добавления: 2015-09-02; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 8 страница | | | СИЛА ОБСТОЯТЕЛЬСТВ 10 страница |