Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Осужден 4 страница

Решающий бой 4 страница | Вступление | Собирание | Верхняя Силезия | Тайный самосуд | Разговор | Убийство | Бегство | Осужден 1 страница | Осужден 2 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Крик

Никто не присутствовал, когда произошло то, что старший секретарь назвал «физическим нападением на сотрудника тюрьмы», и я мог бы солгать. Несомненно, мое показание не значило ничего в сравнении с показанием тюремщика. Но никто не присутствовал там, кроме моего противника и меня, и я мог бы требовать, чтобы мне предъявили доказательства моей вины. Я не лгал. Я признался сразу и не задумываясь. Я принципиально не лгу, пока я в этом учреждении. Я не лгу, чтобы уклоняться от ответственности. Да, если бы речь шла о борьбе между равноценным противником и мной, борьбе в духовном всеоружии, с изысканностью и твердыми юридическими правилами! Подстерегание противника, отклонение и прощупывание, измерение сил, одним словом, борьба: почему я там не должен лгать? Но здесь и так? Это стиль, образ поведения заключенного: никогда и ни при каких обстоятельствах не говорить правду, или признавать ее не иначе, как в результате жестокого принуждения. Я остерегаюсь опускаться на уровень заключенного. Я остерегаюсь признавать тюремщика как равноценного противника. Я говорю правду, и удивленные лица участников конференции доказывают мне, что они столкнулись с каким-то новшеством, и что это новшество вызывает уважение. Я хочу отвечать за то, что я делал. Упорство, это моя позиция. Отрицание было бы слишком дешево, было бы бегством. — Я наказываю вас семью днями ареста со всеми строгостями! — говорит директор, и меня выводят.

Мы идем через длинные, темные, гулкие коридоры. Мои подбитые гвоздями ботинки громыхают на каменном кафеле, и я размахиваю руками как можно более беспечно. Охранник идет с высокомерно служебным лицом и на подчеркнуто определенном расстоянии. Я тихо надеюсь, что попаду в одну из передних одиночных камер, они теплее, и лежат выше и в коридоре, где есть камеры других заключенных, так что можно, по крайней мере, слышать шумы и жизнь, и из разнообразных звуков можно сделать выводы о времени. Другие помещения для одиночного ареста находятся в подвале, сзади внизу. Их отапливают только снаружи, а теперь декабрь. Надзиратель идет мимо камер, за которые цепляются мои тихие желания, и я сразу стыжусь моего неравно распределенного волнения. Мы спускаемся по лестнице, надзиратель закрывает двери, снимает замки. Он идет, раздумывая, между отдельными одиночными камерами и открывает, наконец, заднюю, самую темную, самую холодную.

Помещение маленькое и белое, известковые стены и серые железные прутья заставляют дрожать от холода. Окно закрыто толстым, белесым, ребристо изборожденным, затянутым проволокой стеклом, сквозь которое прутья решетки, кажется, мерцают только неотчетливо. В полумраке стоит прямо и угрожающе конструкция из металлических стержней, которая окружает клетку. Клетку, так как внутри камеры, на самой темной стене — совсем не на той, которая обогревается снаружи, из коридора, — и как можно дальше от окна и двери, находится отгороженное второе помещение, окруженное решеткой, по длине точно такое же, как нары, которые, встроенные в пол, являются тут единственным предметом мебели, и ширина его равна длине. Дверь клетки открывается с треском. Я вхожу внутрь. Надзиратель отбирает у меня подтяжки и шарф и захлопывает решетку. Он звенящими ключами закрывает ее один раз наверху, и один раз внизу. Он закрывает железную задвижку и еще вешает замок. Он обходит вокруг клетки и обстукивает каждый отдельный прут ключом, испытывая его на прочность. Он идет к двери камеры и назад, ощупывает стекло окна и проверяет термометр на досягаемой для меня стене. Он выходит и закрывает дверь камеры, один, два раза, наверху, внизу, задвигает задвижку и гремит замком. Я слышу, как его шаги тяжело стучат в коридоре. Глухо закрывается дверь коридора. Еще раз звенят ключи. Потом наступает тишина.

Я сижу на низких нарах, долго, долго, не шевелясь. Я не могу думать, здесь слишком холодно, чтобы думать, слишком тихо, чтобы думать. Нет ничего живого в помещении. И я, сам я живой? Я смотрю на свою руку, белую и костлявую, которая лежит на коленях. Это рука мертвеца. Черные полосы на синеватых ногтях! Мне кажется, я пахну разложением.

Я — центр помещения. Если я не смогу излучать свое существо вплоть до самых дальних углов даже такого маленького помещения, то меня раздавят. Я должен прожить здесь семь дней. Семь дней и семь ночей. За это время океанский пароход из Германии дойдет до Америки. Я сижу на нарах и пытаюсь представить себе путешествие на пароходе. Я связываю с этим мир благополучия, темпа, широкого обзора и свободы. Свобода! Я встаю и прислоняюсь к стержням решетки. Они холодны как лед, и я делаю шаг вперед. Я должен придерживать брюки, иначе они спадут. Я хожу по кругу. Я представляю себя на прогулочной палубе. Я превосходно одет, я слышу музыку и журчание подвижных волн и говорю с элегантными женщинами и умными мужчинами. Я мечтаю. Но каждая мечта длиной только два шага. Каждая мысль длиной только два шага. Потом она прерывается, и новая, очень разнообразная, появляется. Я живу в безумном темпе. Я взвинчиваю сам себя. При этом я не забываю ни на мгновение, что я заключенный, что я сижу под строгим арестом, что я хожу по кругу между прутьями клетки и придерживаю брюки. Если бы было только хоть чуть-чуть теплее! Я протягиваю руку через решетку и пытаюсь дотронуться до обогретой стены. Напрасно, и я даже в кончиках пальцев не ощущаю никакого дуновения тепла. Я снова сажусь на нары. Как долго я теперь уже сижу под арестом? Наверное, скоро полдень? Я ощущаю голод. В девять часов меня выводят. Я тру кулаками глаза и останавливаю дыхание. Я хочу знать, насколько длинна одна минута. Я считаю пульс. Долго, бесконечно долго длится одна минута. Когда же это было, что я тоже когда-то сидел и измерял дыхание одной минуты? Ну да, я ведь уже сидел однажды в тесном, глухом помещении и боялся времени? Я сидел в бункере, и снаружи сыпался огонь. Один снаряд ударил в землю — слишком далеко. Второй прилетел и угрожающе взорвался. Слишком близко. Третий, третий снаряд должен был попасть. Я сидел и внимательно слушал свой пульс. Третий снаряд не прилетел! Одна минута бесконечно длинная. Я поднимаю взгляд и считаю прутья клетки. Их пятьдесят восемь. Я поднимаюсь и исследую ногами толстые доски. Их шестнадцать. Я делаю семь шагов и тогда упираюсь в решетку. Я радуюсь семерке. Я складываю 58 + 16 + 7 = 81, сумма цифр последнего числа — девять. На счастье или на беду? Нет ли связи между этим числом и мной? Я родился в девятом месяце года, и сумма цифр числа моей даты освобождения — тоже девять.

Я улыбаюсь и стыжусь. Это глупо. Я глуп. Я утешаюсь тем, что большинство людей глупы, если только они одни, действительно одни. Хотел бы я видеть старшего секретаря, того самого, из-за которого я здесь сижу, если бы он был в моем положении. Ах, какое же у него упрямое, красное, квадратное лицо. Голова сидит прямо на плечах. Усы, вечно топорщащиеся, на вздутой верхней губе, излучают несамостоятельно-преданное негодование. Как я ненавижу эту рожу! Ну да, «физическое нападение»! Я радуюсь. Я не сожалею ни на мгновение. Как растерянно глядел он на меня! Он хватал ртом воздух и визжал: — Я прикажу посадить вас под арест! Он приказал посадить меня под арест. С противной придирчивостью, с вечно лживой приветливостью пресмыкался он вокруг меня, здесь подпуская шпильку, там подчеркивая снисхождение. Укутанный в жестокость, а без оболочки — трусливый. Теперь он торжествует, думаю я, теперь он с помощью чувства власти латает свою испорченную уверенность в себе. Нет, я не ненавижу его, думаю я. Если бы я ненавидел его, я бы его признавал. Я смеюсь. Я действительно смеюсь — и звук разносится в камере. Он ломается в углах, и хохочет между решетками. Удивленно я прислушиваюсь. Я смеюсь снова, фальшиво и судорожно. Камера отвечает. Это насмешка. Я молчу, и меня пробирает холод.

Еще не полдень? Не слышно ни одного звука, кроме моего дыхания. Пар из рта стоит в воздухе. Я накачиваю легкие и выдуваю в воздух слабое облако. Я дышу в руки. Я застегиваю брюки, насколько получается, крепко, и делаю приседания. Раз — два — три — четыре. Точно по инструкции. Я делаю пятьдесят приседаний. Потом мои ноги дрожат. Насколько высока камера, думаю я, и пытаюсь измерить ее моим ростом. Я ползу по решетке вверх. Я быстро снова прыгаю вниз; потому что внезапно я почувствовал себя как обезьяна в зоопарке. С широко расставленными ногами, висящая с хватающими руками на прутьях решетки. Это унизительно. Человек, который видит обезьяну, ощущает жгучий стыд. Правда ли, что мы происходим от обезьяны? Я думаю, человек, одинокий человек, покинутый и потерянный в тесном пространстве, снова станет обезьяной. Ну как же, я ведь недавно читал книгу в камере. «Тарзан, обезьяна», так она называлась, кажется. Мне было противно. Это было невыразимо глупо и пошло. Человек, белокурый человек, рожденный людьми и пришедший от людей, попадает к обезьянам и скоро сам становится одной из них. Становится сознательно и хвастается этим. Можно ли от людей скрыться среди обезьян? Горе нам, если это возможно. Ну да, я же теперь живу среди преступников. Я живу с ними, говорю с ними, говорю на их языке, у меня их заботы. Я повинуюсь надзирателю, хотя я презираю его. Я начинаю размышлять. Еще не полдень?

Вперед и назад, назад и вперед — вокруг по кругу. Я должен устать. Я не могу спать уже три года. Как будет сегодня ночью? Ах, вновь почувствовать благословенное Ничто, вновь совсем, полностью утонуть, нырнуть в сон! Усталый день не может сделать меня усталым. Мозг глух и слаб. Но тело бодрствует. Ноги вздрагивают в такт биения пульса. Я не могу положить руки. Я должен двигать ими, это невыносимо не двигать ими. Как будет сегодня ночью? Я не смогу спать. Я так хотел бы, чтобы долгая ночь миновала. Я так хотел бы, чтобы миновали все семь ночей!

Все еще не полдень?

Как медленно тянется день! Сколько всего можно начать в один день? Как я использовал мои дни! У них для меня не было достаточно часов. Тогда я жил в буре. Тогда я служил идее. Как все же? Не было ли времен, когда мне жилось бы хуже, чем теперь? Никогда, говорю я, я говорю с сознанием: никогда! Что бы там ни было, я мог лежать под ревущим огнем, я мог лежать в невыносимом напряжении, с пистолетом в руке, готовый уничтожать противника, мир и самого себя, я мог стоять перед трибуналом, перед государственным судом и позволить играть в кости на мою судьбу — там всегда было что-то, что было сильнее меня, что поднимало меня над мучительным мгновением, придавало моему действию цель и направление, смысл, вероятно, ужасный, но смысл — у того, что здесь, у этого нет смысла. Я сижу и страдаю. Страдание, у него нет смысла. Искупление вины имеет смысл. Страдание нет. Я страдаю. Может быть, все же, было неправильно, что я сказал правду? Нет, это не было неправильным. Потому что я не могу вынести мысль предстать в глазах этого человека как лжец и трус, поэтому я страдаю. Все же, страдать это сладко.

Черт побери, насколько, все же, все так жалко. Я жалок; это размышление ломает меня. Я люблю несломленных людей, мужчин. Таких, которые не знают проблемы. Таких, которые стоят замкнутыми в себе, решительными, сильными, энергичными, спокойными. Что со мной? Я кричу себе: тряпка! Конечно, я чувствителен! Я смеюсь, чтобы услышать хихиканье между решетками.

Но теперь уже полдень должен быть скоро!

Почему я жду полдня? Я тоскую по куску сухого хлеба? Я радуюсь, что увижу человека? Я радуюсь цезуре дня.

У внешней двери коридора шум. Шаги приближаются. Грохот у двери камеры. Надзиратель открывает, и уборщик проскальзывает внутрь. Я стою неподвижно и спокойно и не смотрю на него. Он засовывает кусок хлеба между прутьями. Он подает кружку с водой через щель, теперь надзиратель, все же, неохотно решает открыть. Уборщик ставит грязную парашу с плохо закрывающейся крышкой и кладет несколько листков бумаги к нему. Я смотрю вполглаза, на них что-то напечатано, это вырезано из газеты для понятного использования. Я должен остановить себя, чтобы не наброситься и не хватать обрывки. Ключи энергично громыхают. Я снова один. Я перелистываю куски бумаги. Реклама, объявления, название газеты. Стоп, обратная сторона. Я стою и читаю. Предложения только наполовину. Посредине насквозь идет разрыв. Я раскладываю листки на полу и ищу, что подходит друг к другу. Разочарование: многие листки двойные. Однако я вместе получаю полгазеты. И читаю. Это местная газета. Она не рассказывает ни о чем, что потрясло мир. Всегда одна и та же чепуха, изо дня в день пережеванная газетами. Но как долго у меня уже не было газеты? Она прошлогодняя. Я читаю. Я читаю от первой строки вплоть до последней, и потом снова начинаю сначала. Я читаю объявления. Племенной бык продается. В гостинице «Цум Дойчен Кайзер» состоятся танцы. Вас преданно приглашает: хозяин. Розенблюм рекомендует свой склад самых современных весенние костюмов. В кино в последний раз Пола Негри. Мой глаз остается висеть на одной строчке.

«Напишите мне, напишите ей, напишите на бумаге Эм-Кей». Я читаю рекламный стишок один раз, два раза, и радуюсь его приятной и ритмичной наивности.

«Напишите мне, напишите ей…», у этой штуки есть своя мелодия. Я пою, воображая, как это было бы спето. Я больше не освобождаюсь от рифмы. У нее есть размах; мелодия, которую я нашел, наполнена подбадривающей силы как прусский военный марш.

«Напишите мне, напишите ей…» Я снова хожу в камере по кругу. Я насвистываю мелодию себе под нос. Я беру в ладонь хлеб и стараюсь справиться с треугольной, громоздкой горбушкой. Я жую в ритм. Это глупость, думаю я. Но этот человек кое-что понимает в рекламе. Я думаю, что никогда не забуду этот стишок. Ну, выходит, что и полуденный обед принес мне что-то приятное. Настолько скромны мои радости. Но этот перерыв дал мне силу. Мне нужно подумать о письме Техова, которое он написал мне из тюрьмы в Зонненбурге. Он писал о посещении, которое у него было, и заметил: «это дало мне силу, чтобы снова двинуться в темноту!» Хороший парень. У меня тоже скоро будет посещение. Скоро, сразу после моего освобождения из одиночной камеры. Через восемь дней Рождество.

Рождество, Рождество! Третье Рождество, которое я праздную в тюрьме. Мне не хотелось об этом думать. Конечно, директор старался. Он хотел помочь заключенным в один этот день забыть, где они. Но я, я не хочу забывать. Я хочу быть проклят, если я забуду. Я хочу постоянно, всегда, каждый день и каждый час, сохранять это перед моими глазами. Это дает сильную ненависть. Я не хочу забывать ни одной обиды, ни одного косого взгляда, ни одного высокомерного жеста. Я хочу думать о каждой подлости, которая случалась со мной, о каждом слове, которое терзало, и должно было терзать меня. Я хочу сохранить в памяти каждое лицо, и каждое переживание, и каждое имя. Я хочу на всю жизнь нагрузить себя всей этой отвратительной грязью, этой нагроможденной массой отвратительного опыта. Я не хочу ничего забывать; но то незначительное добро, которое происходило со мной, вот о нем я хочу забыть.

В камере темнело. Декабрьский день заканчивается рано. Долгая ночь начинается. Я шагаю по кругу. У меня кружится голова. Я снова сажусь на нары и наталкиваюсь с болью на кольцо, которое вковано в стену. На нем крепятся цепи, которые надевают на самых упрямых заключенных. Я чувствую холодную ярость. Так бесцеремонно обращаются с людьми. И так именно в век, который буквально источает фразы о гуманности и любви к людям. Я могу понять, когда в суровые времена с восставшим, с преступником обращаются с ледяным насилием. Но сегодня они применяют насилие и говорят о любви. Сегодня они жестоки и утверждают, что понимают психологию. Сегодня они надевают кандалы и защищают педагогические принципы. Самое подлое насилие — это то, которое приукрашено лицемерием. На меня не надевали цепи. Достаточно, если меня пять раз запирают в карцер. Последнее повышение меры наказания меня миновало. Я убежден, потому что я признался без обиняков. Но заключенный, запертый в этой камере и потом еще в кандалах, он наверняка должен стать податливым. Имеет ли это хоть какое-то отношение к безопасности? Это железное кольцо в стене, оно — последнее, хитроумное издевательство. Оно — последнее средство, чтобы уничтожить остаток чести. Я думаю, заключенный, который лежал прикованным к нему, вечно будет холодным ненавистником. Это развитая педагогика! «С заключенным следует обращаться серьезно, справедливо и человечно», так звучит одно из первых предложений положения об исполнении наказания.

Я лежу, растянувшись на нарах, и жду кусок хлеба, который подадут мне вечером. Голова жестко лежит на деревянном клине. Я не могу повернуть голову, чтобы при этом не заболело вес тело. Камера очень темна. Слабый луч света проникает через окно. Он исходит, наверное, от фонаря во дворе. Я лежу и размышляю. Нелепый стишок все время приходит ко мне в голову, тот, который мне вначале так понравился. «Напишите мне, напишите ей…», от этого можно сойти с ума. Я однажды читал о японском методе. Заключенного привязывают под краном, из которого тогда с регулярным интервалом холодная воды вода капает на выбритую голову. Кто может это выдержать? Ну, это не идет ни в какое сравнение. Этот безвредный стишок и непрерывно повторяющаяся капля! Все же, во мне зарождается предчувствие. Как бы глупой ни была эта связь мыслей — да, в состоянии ли я вообще еще связывать мысли? Не является ли все одной запутанной кучей бессвязных фантазий, которые озаряют меня? Я два года в тюрьме, два года! Какой хаос постепенно будет бодрствовать во мне?

Приходит надзиратель. Как ненавижу я этот ледяной звук, с которым ключ повелительно входит в замочную скважину. Я слышу его изо дня в день. Я никогда не привыкну к нему. Уборщик шаркает ногами внутрь и бросает мне горбушку хлеба в камеру, как бросают пищу диким животным. О чем думает этот тип? Это бродяга, ночлежник, семнадцать прежних судимостей. Его противная физиономия вечно появляется в коридорах тюрьмы. У него потасканная физиономия старого, бывалого арестанта. Он тиранит заключенных, которые это ему позволяют. Он втирается в доверие новичкам и передает тюремщикам все, что они говорят, слово в слово, перекручено и искаженно. Этот субъект: он чувствует себя господином. Он под высоким покровительством. Он может издеваться, он знает, что он это может. Я лежу на нарах и смотрю на него. Он идет в коридор и копается в куче старых, влажных, затхлых одеял. Мне в холодную ночь полагается одеяло. Он выбирает из них самое плохое, самое жалкое, самое рваное. Я точно вижу это в свете, который пробивается из коридора. Он хватает одеяло и протискивает его через решетку. Я встаю и говорю: — Ты, босяк, дай мне другое одеяло! — Чего вы все же хотите? — вмешивается надзиратель, — у нас нет никаких других одеял. Уборщик насмешливо ухмыляется. Я киплю от злобы. Уборщик говорит: — Что, сидишь в карцере, и еще и пасть раскрываешь? Я подскакиваю к решетке и поднимаю кулак: — Ну, берегись, сволочь! Он отпрыгивает и ухмыляется, надзиратель вытаскивает его. Дверь с грохотом закрывается, и я слышу, как уборщик снаружи самыми грязными словами ругает меня. Я хватаю прутья решетки и трясу их в бессильной ярости. Эти свиньи, эти свиньи, эти свиньи! Завтра он обогреет камеру настолько слабо, как только возможно. Завтра он подберет мне самый плохой хлеб. Завтра он подсолит мне воду, прежде чем даст ее мне. И я не могу защищаться. Он прикрыт, его не уличить, он останется прав. Какая мне польза, если я его встречу. Он никогда не бывает один. Всегда возле него тюремщик, и тюремщик сразу вмешается, а я… Арест. Жаловаться? Смешно. Разве у меня есть какие-то ощутимые доказательства? Я назвал его «босяком». Он прав, у него есть то смешное право, которое душит меня за горло и требует, чтобы я это терпел.

Горечь охватывает меня. Я предоставлен власти всего подлого. Это мне — мне! Этот выродок человечества, он торжествует надо мной. Он смеется надо мной в том отвратительном духе черни, который всегда ищет кого-то ниже себя, чтобы смочь его тиранить. Прочь эти мысли. Я беру одеяло и закутываюсь в него. Очень холодно. Я лежу на нарах. Через восемь дней Рождество. Через восемь дней у меня будет посещение. Меня разрешают посещать один раз в год. Одеяло, которое я натянул до шеи, очень воняет. Я думаю о нежном аромате, который я еще целыми днями чувствовал после последнего посещения. Книга, которую она мне принесла, она сохранила на своих страницах аромат ухоженного бытия, дымок из другого мира. Я слышу ее голос, вижу ее глаза. Один год назад…, о, Боже, если бы Ты знал! О, Боже, если бы Ты чувствовал! Я лгал. Я хвастливо и решительным голосом заявил, что дела у меня обстоят отлично. Она не должна волноваться. Все будет хорошо. Я смеялся и дурачился. Я погладил ее руку блуждающими пальцами, и лгал, лгал. Она с сомнением смотрела на меня. В продолжавшуюся несколько минут тишину упало тихое слово:

— Почему ты не говоришь мне правду? Я разочарованно посмотрел на тюремщика, который сидел, широко развалившись и, на первый взгляд, непричастно. — Я говорю правду, — лгал я и пытался успокоить ее под потоком лживых слов. Если бы она знала! Как я унижен! Как я усмирен! Она не должна это знать! Через восемь дней… я буду лгать, буду лгать!..

Совершенно темно. Светлые картины не хотят останавливаться. Я поднимаю глаза вверх и думаю. Теперь уже кости у меня парализованы и как бы переломаны. А что, если я натяну одеяло как гамак между стержнями решетки? Мы часто использовали наш брезент как подвесную койку, там, на войне. Я пытаюсь твердо обвить концы одеяла вокруг стержня. Если я лягу вот так, совсем согнувшись, вероятно, получится. Я ложусь, истлевшее одеяло рвется с шипящим звуком, и я жестко падаю на пол. Так не получилось. Я яростно бью одеялом по прутьям. И мне стыдно, что я сгоняю свою злость на мертвом предмете. Это доводит до отчаяния. Долгая ночь, долгая ночь! Я вспоминаю, насколько длинным был день. И это была одна седьмая часть, нет, одна четырнадцатая часть времени, которое я должен еще провести в этом помещении. Как получается, что так темно! Ведь луч света только что падал через окно? О, я уже вижу, уборщик закрыл деревянные ставни окна. Они громыхают на ветру, который ревет снаружи вокруг углов в тесном дворе. Они невыносимо громыхают. О сне нечего и думать. Раньше был такой вид наказания как арест в темной камере. Вот из этого времени происходят еще оконные ставни. Темный арест! Целыми днями, неделями в темноте! Я читал о человеке, который во времена Людовика Четырнадцатого шестьдесят лет пролежал в тюрьме в темноте. Он достал себе двенадцать булавок. Он разбросал все иглы по камере и снова искал их, ползая на коленях и ощупывая кончиками пальцев каждое место, каждый угол, каждую щель. Он искал день и ночь, пока бодрствовал. Ему понадобились месяцы, пока он не собрал снова все двенадцать иголок. Тогда он снова разбросал их по камере и начал поиск сначала. Это старый рассказ, и в нем говорится, что только таким образом этот человек спасся от сумасшествия.

Какие мысли мелькают у меня в голове? Как долго я еще выдержу это? Я труслив. Техов будет сидеть в тюрьме еще дольше, чем я. В три раза дольше. Он тоже испытал все, что испытывал я. И он еще будет испытывать это, когда я уже давно буду на свободе. Я труслив и малодушен. Я кричу самому себе о моем убожестве. Я стыжусь. И все же, несмотря на это — нет, я не вынесу этого. Я не вынесу этого, это ужасно. Насколько глуха моя голова, Насколько глуха моя судьба. Если бы я мог покончить с этим? Они забрали у меня подтяжки. Остаются еще кальсоны. Из них можно было бы сплести веревку. Ее можно было бы закрепить вверху на решетке. Если я зацеплюсь за прутья, накину себе петлю вокруг шеи, и потом внезапно упаду? Я лежу на нарах и обдумываю это. Я думаю над этим очень серьезно. И, все же, я знаю, что не сделаю это. Я слишком труслив. У меня вовсе нет силы для этого. Нет, у меня есть сила для этого — но у меня нет для этого стимула. Как я жонглирую пустыми словами! И, все же, и, все же, я должен сделать это? Тогда завтра найдут меня, со съехавшими вниз брюками, или в рубашке, с головой в этой неуклюжей, грязной петле… нет, нет, нет! Не так! Так нельзя! Это нечестно! Не от отчаяния!

Я продержусь эту ночь. Я выдержу будущие дни и ночи. Я выдержу все долгие годы. Тьфу, черт, как вообще эта мысль могла прийти мне в голову. Никогда!

Я успокаиваюсь. Что же дальше? Завтра день пройдет, как прошел сегодняшний, как уже проходили многие дни. Завтра я буду гулять одну четверть часа в тесном дворе. Послезавтра — нет, через три дня, я получу горячую пищу. И вечером кровать.

Я получу через три дня вечером кровать в эту камеру! Это смешно, что я радуюсь горячей пище и кровати. Как часто я как солдат многого был лишен и обходился без этого с удовольствием! Как солдат! Но сегодня это наказание! Откуда у них право располагать мной таким образом? Кто предоставил им право? Разве они получили его от неба? Разве они добились этого права своей личной борьбой, своими усилиями, жертвой, неслыханным, разрывающим человеческие уставы действием?

Это их профессия, их мелочное гражданское занятие. Им за это платят. Они получают за это титулы и звания. Они не терпят опасности. Они не несут ответственности.

Тошнота стоит у меня в горле. Гражданский порядок! Я провинился против него. Так они говорят. Они правы. Я плюю на их право.

Я валяюсь туда-сюда. Ночь длинна. Совершенно тихо. Только время от времени щелкает ставня окна. Насколько поздно это может быть?

Тут я слышу крик. Он в этом коридоре. Крик звучит в строении. Он проникает ко мне сквозь все расщелины. Не доносится ли он из Наивысшей одиночной камеры?

Вот снова! Протяжно, резко. Этот звук распиливает все нервы. Я вскакиваю и как безумный стучу кулаками по стене. Звук ударяет снова. Кричит. Разносится эхом. Я вбираю весь воздух в грудь и ору. Я кричу, стучу, буйствую. Это должно вырваться наружу. Я кричу и чувствую освобождение в моем напряженном теле. Я кричу дико, захлебываясь, сверх любой меры, крик страсти, крик похоти, он ломается о стены, он упирается в них. Ах, как это приятно! Ах, как это освобождает! Я загоняю ночь, мучение, отвращение назад в их глухие углы. Я кричу, и я становлюсь сильным.

1925

Утром Нового 1925 года я проснулся в состоянии, которое показалось мне настолько отчаянным, что я сначала даже не старался думать о нем. Ощущение, что у меня сдувшийся мозг, пустые кости и глухой пол, внезапная неспособность на какой-либо вид надежды, тягостное предчувствие моей потерянной позиции придало мне уверенность, что мне с этого момента невозможно переносить дальше тяжелый как свинец ритм тюрьмы, я ощущал невыразимое отвращение при мысли о том, что я обязан подниматься, не зная, зачем, что я должен одеваться, идти туда или сюда, ждать, сидеть за столом, стоять у окна, прислушиваться у двери, делать все то, чем я теперь уже более двух лет изо дня в день занимался с одной и той же регулярностью, не зная, зачем и для чего.

Я не делал никаких усилий, чтобы подняться с кровати, так как был убежден, что каждая попытка этого бесцельна. Я продолжал лежать, тупо и безвольно, на мокрых от пота простынях и пристально смотрел на зеленые и фиолетовые круги, которые запутанно образовывались у меня перед глазами. Уборщик вбежал в камеру, чтобы зажечь свет, толкал меня, шумел: «Подъем!», и погромыхал со своей дымящейся зажигалкой для газовых фонарей снова наружу, оставив камеру в колючем бледном свете лампы. Пришел надзиратель и что-то закричал в открытую дверь. Он вошел в камеру и схватил мою руку. Он проскрипел: — Не устраивайте тут спектаклей! и тряс меня. Он с рычанием покинул помещение.

Потом пришел дежурный начальник охраны. Он осторожно дотронулся до моего лба, прежде чем обратиться ко мне, он прочитал довольно длинный доклад, из которого я понял только отдельные обрывки, слова «без фокусов» и «быстро разберемся» и «одиночная камера». Он, помедлив, вышел и вернулся с директором. Тот стоял, покачивая головой, у моей кровати, и его слова как бы шли на цыпочках. — Вы должны собраться с силами, — говорил он, он говорил: — Молодой человек вроде вас не может позволить себе так распускаться. Он недоверчиво спросил: — Вы же не устраиваете тут обструкцию?

Директор исчез, и начальник охраны лазарета хлопнул дверью, остановился на пороге и крикнул: — Господин медицинский советник! Господин медицинский советник несколько минут неподвижно рассматривал меня, потом сказал: — Тюремный психоз. Повернулся назад и удалился.

Прибыли два служителя из лазарета, с тайным хихиканьем погрузили меня на носилки и отнесли в лазарет. — Дружище, ты, вероятно, хочешь маленько поси-мулировать! — сказал один, а другой сказал: — Тогда придай роже правильное выражение!

Я восемь месяцев оставался в тюремном лазарете.

Три недели я абсолютно безучастно лежал в кровати, без температуры, но также и без желания курить, несмотря на то, что в лазарете табак можно было достать в достаточном количестве и куда лучшего качества, чем в камере. Когда я принял, наконец, решение встать, я удивился чудесной легкости, с которой жизнь вдруг организовалась для меня. Все размышления упали с меня, и я постепенно получил долю участия в деятельной маленькой сфере лазарета, медицинский советник хотел сохранить меня там как третьего санитара. Я попал в камеру служителей, которая была открыта в течение дня. Я мог свободно передвигаться внутри лазарета. Я помогал раздавать еду, чистить параши, перевязывать и перекладывать больных; я помогал варить больным еду и готовить им ванные, натирать воском полы и драить коридоры; я бегал от одной палаты к другой, от помещения для легочных больных к палате для инвалидов, от отделения для наблюдения за людьми, отделенными по причине их душевного состояния, к залу для эпилептиков. В первый раз в заключении я мог говорить беспрепятственно и не под наблюдением, двигаться, не будучи привязанными к шести шагам камеры. И если я раньше искал смысл моих дней в мучительной рефлексии самолюбования, то теперь я находил его в возможности выслеживать своеобразное содержимое того напряжения, которое придает самым маленьким движениям жизни прозрачную остроту всюду там, где некоторое количество людей в тесном пространстве действует под одним и тем же давлением.


Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Осужден 3 страница| Осужден 5 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)