Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Осужден 5 страница

Вступление | Собирание | Верхняя Силезия | Тайный самосуд | Разговор | Убийство | Бегство | Осужден 1 страница | Осужден 2 страница | Осужден 3 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Мне поручили уход за заключенными, которые были отделены для наблюдения в лазарете. Они проживали, в количестве примерно двенадцати человек, в не слишком вместительном зале, дверь со стеклом которого защищала крепкая сетка. И пока они считали, что за ними не наблюдают, они лежали на кроватях, курили или играли в скат самодельными или тайно пронесенными картами, всегда готовые в нужное время доказать несомненность своего душевнобольного состояния с помощью дикой и преимущественно очень остроумной демонстрации и действия. Меня поразила естественная невозмутимость, с которой они сразу приобщили меня к своему заговору. Они громко совещались друг с другом, с каким именно трюком они будут симулировать болезнь, но потом, стараясь превосходно сыграть свою роль, они с непонятным усердием настолько взвинчивали сами себя, что вскоре полностью терялись в их самостоятельно выбранной кажущейся жизни, и граница между сознательностью их действия и их желания терялась. Какой бы разной ни была маска, почти всегда процесс был похожим. Эти симулянты были действительно больны — принятое ими сознательно решение сбежать, спасаясь из безвоздушного пространства изоляции, в гротескную мечту, означало отказ от последнего страховочного каната, и стихии должны были обернуться друг против друга. Я испугался последовательного вывода этого процесса, в котором в свою очередь самоуничтожалось любое целенаправленное соображение; отчаянная игра должна была послужить освобождению от безумия камеры, и она только и вела в то безумие, которое прокладывала камера.

Я испугался, когда однажды увидел, что в палату вошел Эди. Он смеясь подошел ко мне навстречу, потом величественно выпрямился и под одобрительные крики больных произнес: — Я султан Марокко! и внезапно продолжил с гневным усердием: — Я никому не одалживаю деньги!

Я подскочил к нему и принялся трясти его за руку. — Ты сумасшедший! — кричал я ему, и другие смеялись и хлопали себя по бедрам. Эди глядел на меня удивленно. Пришел начальник охраны, чтобы снова закрыть комнату.

Но я каждую свободную минуту дня стоял у окошка двери, которое могло открываться наполовину, и шепотом беседовал с Эди.

— Дружище, если бы только можно было перебить весь этот хлам! — говорил Эди. — Но что это даст? То, что ломает нас, нельзя ни понять, ни схватить. Я хочу снова знать, где мое место. Я хочу жить так, как я сам определяю, даже если при этом придется погибнуть.

Но я не мог облачить в слова то, что я хотел бы сказать Эди. Во мне самом внутренние процессы были еще слишком близки, чтобы я мог высказываться о них. Они были так близки мне, и принуждение сумасшедшей общности было так сильно, что меня достаточно часто захватывал с собой безумный танец, так что я кричал и выл с другими, и с важной серьезностью, в которой я всегда обвинял себя только с большим опозданием, приспосабливался к выделенной мне и признанной ролью арабского шейха.

Но однажды ночью служитель лазарета разбудил меня и сказал, что в «зале чокнутых мозгов» один пациент тяжело заболел. Эди лежал с высокой температурой, время от времени с шумом подскакивал вверх и хриплым голосом пытался петь обрывки революционных песен. Другие прыгали вокруг его кровати, держали его, когда он хотел сбежать с кровати, и подзуживали его петь дальше, когда он, измученный и уставший, с горящим лицом свесил голову с края кровати. Ночной надзиратель открыл мне дверь, и я потащил Эди в палату для тяжелобольных. Я перенес мою постель в то же помещение и лежал этой ночью и следующими ночами в полусне и внимательно слушал скрипящие шаги обхода, стон из палат больных, шум из сумасшедшего зала, одинокие капли, падающие из водопроводного крана в помывочной камере, неровное дыхание Эди. Когда Эди стало лучше, первый служитель лазарета сменил меня. Но посреди этой ночи он пришел к моей кровати, растряс меня и сказал: — Ну, вот, вставай! Завтра будет коньяк.

Я вскочил испуганно. Потому что коньяк санитарам давали только тогда, если заключенный умирал, и его труп нужно было вымыть. — Эди? — спросил я, вцепившись пальцами в рукав его полотняного халата.

— Нет, — стряхнул мою руку служитель. — Завтра дважды будет коньяк. Старик Фриц умер, и старик Май.

В день, когда меня доставили в тюрьму, я должен был пойти в лазарет, чтобы помыться. В ванной стоял старый, согнувшийся заключенный, который набирал воду в ванну. Это был старик Май. Он посмотрел на меня снизу вверх водянистыми глазами. — Сколько дали? — спросил он. Я подавленно сказал — Пять лет. Тогда он начал прилежно считать своими согнутыми, подагрическими пальцами, высоко поднял руки и сказал: — Ну, видишь, я здесь уже просидел в шесть раз дольше.

Старика Мая осудили еще в 1875 году на пятнадцать лет тюрьмы, за то, что он убил своего соперника пивной бутылкой. Когда в 1890 году его освободили из заключения, он вернулся к женщине, которая уже раз обманула его. Они снова жили совместно, пока старик Май не обнаружил, что она обманула его вновь. Тогда он, который зарабатывал себе на жизнь как кучер, сильно напоил в трактире мужчину, мешавшего ему, привязал того, до беспамятства пьяного, за ноги сзади за своей телегой и в безумном галопе тащил его по улицам, пока он не умер. Когда он снова отсидел двадцать лет, его должны были выпустить. Но никто не хотел взять его к себе, потому он остался в тюрьме, казавшейся ему удобнее дома престарелых, и когда пришел его черед умирать, он в общей сложности провел в тюрьмах сорок девять лет, и сам дожил до семидесяти четырех.

Заключенные его не любили, он, чтобы улучшить свое положение, доносил надзирателям обо всем, что видел и слышал. Раньше он, со своей исключительной физической силой, грубо издевался над теми, кто вынужден был жить вместе с ним. Хуже всего старик Май обращался, где он только мог, с одним заключенным, который по истечении своих сроков снова и снова попадал в тюрьму. Это был старик Фриц, верхнесилезский шахтер с двадцатью семью прежними судимостями за кражи. Оба ненавидели друг друга сверх любой меры, они дрались, где только могли. Но было невозможно разделить их, тем более, что оба всегда знали средства и пути, чтобы встретиться снова. Когда у старика Мая случился апоплексический удар, старик Фриц также заболел. Теперь они одни лежали рядом в помещении.

Старик Фриц с грубыми словами отказался подавать ходатайство о помиловании. Он, в возрасте уже семидесяти двух лет, страдал от водянки. Когда я однажды проходил мимо двери палаты, старик Май что-то прохрипел мне. Комната была не заперта, я вошел и увидел, что старик Фриц неподвижно лежит в кровати, и остекленевшие глаза пристально смотрят в потолок. Я под насмешливое хихиканье старика Мая позвал начальника охраны лазарета. Тот пришел, бросил взгляд на старика Фрица и приказал снять с него рубашку — мера экономии, умерших заключенных складывали в анатомический ящик без рубашки. Но когда первый санитар стягивал рубашку с трупа через голову, мертвец снова поднялся и яростно пробормотал в сторону старика Мая: — Ну, ну, этого вы еще нескоро дождетесь.

Директор пришел к ним, узнав новость, что конец обоих близок. Он говорил старикам одобряющие слова, а потом спросил, есть ли у них еще желания, которые он мог бы выполнить. Старик Фриц хотел немного сена для его коровы и указал на разжеванную курительную трубку, которую он с хитрой гримасой вытащил из-под одеяла. Старик Май, в отличие от него, попросил себе большой кусок ливерной колбасы. От визита господина священника для последнего помазания они оба отказались.

Ночью первый служитель лазарета, который дежурил при Эди в соседнем помещении, слышал из комнаты обоих стариков постоянный шум; он поднялся и, прокравшись, стал подслушивать у открытой двери. Старик Фриц, охая, бормотал старику Маю: — Ты негодяй, какой сволочью ты жил, такой и сдохнешь! А старик Май отвечал: — Ты мошенник, проклятый, ты всю свою жизнь воровал, и теперь ты крадешь у самого себя свое блаженство.

Потом еще довольно долго звучало хрипение из полутемного помещения, а затем настала тишина. Когда мы пришли, оба были мертвы, лежали с лицами, повернутыми друг к другу, и у старика Мая был еще кусок полуразжеванной ливерной колбасы в беззубом рту, а у старика Фрица трубка выпала изо рта, и отдельные раскаленные табачные крошки лежали, разбросанные на войлоке, и продолжали тлеть.

Мы вымыли трупы и потом положили их рядом в помывочной, в самой середине, между парашами.

Когда Эди выздоровел, он больше ни словом не возвращался к султану Марокко. Он оставался еще несколько недель в отдельном помещении, и когда его должны были выпустить из лазарета, он сказал мне, что рад тому, что снова получит грубую работу в руки. Я попросил медицинского советника, освободить меня от ухода за душевнобольными, и теперь я получил под свою опеку зал для эпилептиков.

Среди эпилептиков был один по фамилии Бидерманн, осужденный на четырнадцать лет тюрьмы за тяжелый грабеж, сын уважаемого чиновника. — Маленькие демоны разрушили меня, — говорил он мне. Он страдал от своих приступов больше, чем другие, которые принимали их как должное. Он часто говорил о маленьких демонах, которые якобы попадали в него и занимались внутри его своими бесчинствами: они, мол, не позволили ему достичь ничего большого в жизни. В действительности его первое преступление совпало по времени с его первым приступом, который случился с ним около Бадена на Одере. Он очень точно контролировал себя самого, вел в книге учет своих приступов и пытался записывать внутренние процессы во время приступа. Он мог подтвердить, что перед арестом у него в среднем случалось примерно восемь приступов в год, но за первый год своего ареста их было целых сто семьдесят.

В углу зала стоял ящик для эпилептиков, большая койка из крепких досок, с толстой обивкой внутри. Если у одного из больных был приступ, то его хватали и просто бросали в ящик, в котором он мог тогда успокаиваться, не боясь получить травму. Бидерманн просил меня, чтобы я бросал его не в ящик, а на быстро расстеленный матрас, и чтобы я держал ему тогда руки и ноги; неукротимое верчение слишком сильно изматывало его в ящике. Он, если это как-то получалось, всегда приходил ко мне в камеру служителей — зал для эпилептиков был днем открыт — приседал на корточки у кровати и начинал рассказывать. Чем больше приближался приступ, тем более рьяной была его речь, она с каждой минутой становилась все более живой и приобретала тот странно визионерский способ выражения, ясность которого была удивительной, он говорил быстро и совсем без остановок, он с бессознательным усердием бросался в свою речь, медленно вставал при этом и ходил туда-сюда, скупо жестикулируя. Он убедительно рисовал отдельные предложения пальцем в воздухе, но забывал потом об ответах или подтверждениях, хватал мимоходом предметы, которые лежали поблизости, снова клал их после коротких мгновений, тихо начинал трясти головой, дергать пальцами, его лицо краснело, внезапно он прекращал свою речь, ходил все быстрее туда-сюда, тихо глядя вперед, больше не слышал окликов, и начинал дрожать сильно и с исключительно сладострастным выражением на лице. Тогда я нес матрасы с какой-нибудь кровати и клал их на пол. Бидерманн больше не обращал внимания ни на что, начинал шататься, качался, поднимал руки и падал ничком. Я перехватывал его и бросал на матрас, и хватал его за конечности, твердо прижимая их к полу. Внезапно он высоко подскакивал, искаженный рот открывался в безумно резко звучащем крике, пузыри пены слетали у него с синих губ, его члены со всей мощью боролись против моей хватки, тело его вздрагивало как рыба, голова в такт криков двигалась вверх и вниз, он кусал меня и брызгал мне пеной в лицо. Я должен был собрать всю силу, чтобы удержать его; приступы иногда продолжались до четверти часа. Наконец, он лежал изнеможденный и спокойный, я отпускал его и приносил ему воды. Он потом лежал еще долго, в полусознании; я сразу спешил в зал для эпилептиков, так как если там были слышны крики, то у трех или четырех других больных тоже регулярно начинались судороги, так что ящика не хватало на всех. Каждый из этих приступов приводил меня в состояние крайнего возбуждения. Еще долго после этого, когда обыватель давно был снова занят тем, что крутил самокрутку, я бегал по длинному покрытому кокосовыми циновками коридору лазарета назад и вперед. Я чувствовал, насколько большой была моя доля участия в этих приступах; меня почти не удивляло, что Бидерманн рассказывал мне однажды незадолго до одного из своих приступов, почему он попросил меня, чтобы я бросал его не в ящик, а удерживал на матрасе.

Он сам взвинчивал себя своей речью, в которой он участвовал всеми своими чувствами, до состояния, достигающего сердцевины идущего ощущения желания. Тогда, однако, у него было чувство, как будто у него лопались артерии, и демоны, которые давно уже буйствовали в них, освобождались и, спеша из каждой капли крови, бросались насиловать его. Он чувствовал наивысшую боль слабости и терял в ней сознание. Но если он заранее знал, что я брошусь к нему, и буду держать его, тогда он верил, что демоны, которыми он одержим, во время акта насилия будут скованны мной или же могут быть проглочены мною в некоем таинстве.

Медицинский советник рекомендовал мне, чтобы я также и дальше держал Би-дерманна, ибо ящик — это почти средневековый инструмент. Но приступы Би-дерманна становились все хуже. Часто у него было два приступа в один день. Он все более тесно сходился со мною. Когда он в первый раз сказал мне, что он хотел бы совершить самоубийство, я нашел много объективных контраргументов против такого начинания. Бидерманн вел трудную борьбу за свое освобождение или, по крайней мере, за перевод в больницу. Но он из своих четырнадцати лет отсидел всего лишь два и знал, что он, если ему придется искупать хотя бы еще часть своего срока в тюрьме, во всяком случае, будет сломлен для любой жизни. Директор и медицинский советник не могли помочь ему, эпилепсия не была причиной для освобождения.

Когда Бидерманн после полугодовой борьбы попросил меня достать ему яд из аптеки в санчасти, я уже давно знал заранее, что эта просьба однажды возникнет; и уже согласился с самим собой. Было нетрудно украсть бутылочку из шкафа. Я дал ему яд.

Следующей ночью пришлось вызвать медицинского советника. У Бидерманна был тяжелый приступ с новыми симптомами. Приступ продолжался несколько часов, сопровождался рвотой и необъяснимо сильным выделением пены. Би-дерманн резко кричал и сгибался с бодрствующим сознанием, прежде чем был охвачен судорогами. В нем все горит, кричал он. Врач ничего не мог сделать, он явно почувствовал облегчение, когда приступ у больного перешел, наконец, в свой обычный вид.

Следующим утром медицинский советник вызвал меня в санчасть. Я увидел, что шкафчик аптеки был открыт. Медицинский советник сказал, что, видимо, будет лучше, если я снова вернусь в свою камеру.

Бидерманна спустя некоторое время перевели в больницу для заключенных.

Я к концу года снова сидел в моей старой камере. Каждое утро я ощущал невыразимое отвращение при мысли о том, что я обязан подниматься, не зная, зачем, что я должен одеваться, идти туда или сюда, ждать, сидеть за столом, стоять у окна, прислушиваться у двери, делать все то, чем я теперь уже почти три года, за исключением времени, проведенного в тюремном лазарете, изо дня в день занимался с одной и той же регулярностью, не зная, зачем и для чего.


Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Осужден 4 страница| Мелкая борьба

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.008 сек.)