Читайте также: |
|
Пред российской революцией 1917-го года стояли те же вопросы, что и пред революциями: английской и американской в 17-ом веке, французскими в 18-ом и 19-ом веках и германскими в 19-ом и текущем веках. И сверх того еще один труднейший — вопрос о завершении войны в условиях революции. Нельзя сказать: не будь войны, не было бы и революции. Но можно предполагать, что не будь войны, революция не случилась бы в феврале 17-го года.
Для разрешения каждого из названных выше вопросов — в особенности об упразднении самодержавно-сословного строя — русская революция пришла слишком поздно. Но для разрешения всех вопросов, вместе взятых во время войны, она пришла слишком рано. Рок Февраля был в том, что он произошел не во время.
Среди циммервальдцев в эмиграции и в России было популярно утверждение: или революция съест войну, или война съест революцию. Февральская революция не «съела» войны, но и война ее не «съела». Зато Октябрь пожрал и войну, и революцию.
Переходя от объективных причин к субъективным, заметим прежде всего, что существуют самые разнообразные мнения относительно того, «сделал» ли кто-нибудь февральскую революцию и, если «сделал», то кто именно. Наряду с решительным отрицанием того, что кто-либо Февраль «сделал» и утверждением, что он произошел стихийно и всенародно, утверждают, что революцию сделало правительство или что ее сделали внешние враги при посредстве своих агентов и наемников.
{387} Не кто другой, как кузен государя, вел. князь Александр Михайлович в письме, которое он начал писать Николаю II 25-го декабря 16-го года и кончил 4 февраля 17-го, утверждал: «правительство есть сегодня тот орган, который подготовляет революцию; народ ее не хочет, но правительство употребляет все возможные меры, чтобы сделать как можно больше недовольных, и вполне в этом успевает. Мы присутствуем при небывалом зрелище революции сверху, а не снизу».
С другой стороны не одни только крайние правые инсинуировали будто русская революция — дело рук инородцев и иноземцев. Много позднее, в 1938-ом году, увенчанный орденами, лаврами и рублями Вышинский обвинил Рыкова, Бухарина, Крестинского, Раковского и других в том, что они с первых же дней революции состояли агентами Германии и Японии. То же утверждают «Краткий Курс Истории ВКП(б)», «Политический Словарь» (стр. 459) и «Большая Советская Энциклопедия» (т. 55, стр. 42 и ел.), добавляя к названным Троцкого, Каменева и Зиновьева.
Не будем сейчас спорить, поэтому, кто «сделал» Февраль, если он не «сделался» сам. Будем исходить из того, что революция произошла на третьем году мировой войны, и попробуем ответить на вопрос об ответственности за конечное крушение Февраля. «Всякая неудача будет виной полководца, хотя бы он и сделал всё, что в силах человека», — говорится у Шекспира.
Февральская революция возникла и прошла под знаком коалиции. В этом было громадное преимущество и в то же время — огромный недостаток. Преимущество состояло в том, что соглашение устраняло угрозу разрешения конфликтов и несогласия между составившими коалицию партиями и группами физической силой. Коалиция предотвращала гражданскую войну или во всяком случае уменьшала шансы ее возникновения.
{388} Громадным же дефектом коалиции в бурную революционную пору было то, что ее предпосылкой являлось непредрешенчество, или отсрочка решений по острым основным вопросам. Такой лояльный член правительства, как кн. Львов, мотивировал свой уход в июле с поста министра-председателя «явным уклонением ее (декларации нового состава правительства) от внепартийного характера в сторону осуществления чисто партийных социалистических (?) целей». Провозглашение республиканского образа правления, постановление о роспуске Государственной Думы и Государственного Совета и даже проведение определенной аграрной программы вряд ли могут считаться мерами социалистическими. Тем не менее они выходили за рамки, намеченные первым составом коалиционного правительства, и вызвали правительственный кризис, который и в дальнейшем повторился.
«Временное» и «Революционное» плохо уживалось вместе. И взаимное самоограничение, сделавшее коалиционное правительство возможным, одновременно подтачивало его существование. Эта «диалектика» шла целиком на пользу большевикам, которые громко вопили о саботаже, в частности, выборов в Учредительное Собрание, а фактически больше других затягивали и тормозили возможность выборов.
Князь Львов был не первым и не последним, который в ходе революции упрекал коалицию, пришедшую на смену первому составу правительства, в том, что она отклоняется от «внепартийных» целей. А в историческом аспекте Временному Правительству ставится в вину как раз обратное — бездействие, а не превышение власти. «Временное Правительство, существовавшее с марта по октябрь, никакой власти не создало, никаких государственных мероприятий и программы не выдвинуло, всё откладывало до Учредительного Собрания», — {389} вспоминает и жалуется А. В. Тыркова в парижской «Русской мысли» 19 декабря 51 г. (Более компетентный проф. Нольде совершенно иначе расценивал законодательную деятельность Временного Правительства. Уже в исторической перспективе, в 22-ом году, он писал:
«Эпоха краткого существования Временного Правительства дала рождение ряду совершенно выдающихся по своим внутренним достоинствам законодательных актов — погребенных вместе с собой Временным Правительством в его крушении». В частности, «правила о выборах на фронте навсегда останутся единственным в своем роде прецедентом в истории избирательного права», — утверждал авторитетный автор. («Архив Русской Революции», Т. 7, стр. 11-12).).
Левые руководители Февральской революции повинны в том, что в большинстве случаев переоценивали опасность справа и недооценивали и презрительно отмахивались от угрозы слева, считая ее игрой расстроенного воображения «паникёров». Признавая это, не следует всё же допускать ошибку исторической перспективы и переносить в прошлое то, что открылось лишь позднее, когда познанное на опыте уже не могло быть исправлено.
Что государством управляют иногда фанатики, карьеристы и преступники, было известно, конечно, и раньше. Но что невежество может быть провозглашено положительным качеством для управления, это, действительно, трудно было предположить. Кому могло придти на ум, что властители станут призывать к грабежу награбленного или доказывать, что и кухарка способна управлять государством?
Деятели Февраля были и недальновидны, и непредусмотрительны. Но если сравнить их недальновидность с той, которую и после 30-летней практики большевиков, продолжают обнаруживать и в Европе, и в Америке, придется признать, что первые по времени жертвы большевистского обмана менее других повинны в легкомыслии. Кто знал, кто мог знать, что под маской {390} народолюбцев и социалистов, сторонников братства трудящихся и народов всего мира, окажутся виртуозы цинизма и жестокости, провокации и заложничества, концлагерей и пыток, ставшие предметом подражания для Муссолини и Гитлера в деле управления, пропаганды и воспитания «нового человека».
Что дело было всё-таки не так просто, как оно кажется на расстоянии десятков лет, следует, в частности, из того, как первоначально встречены были планы ныне канонизированного и непогрешимого «Ильича» в его же среде.
Достаточно напомнить, как отнеслись к знаменитым апрельским тезисам Ленина его ближайшие же единомышленники; какое сопротивление встретил Ленин в своем ЦК, когда поставил вопрос о захвате власти, когда захват сопровождался стрельбой по московскому Кремлю и когда встал вопрос о заключении сепаратного мира с немцами. Можно видеть «гений» Ленина именно в том, что он пошел напролом почти против всех и заставил в конце концов уверовать в себя и тех, кто в нем усомнился. И среди своих большевиков Ленин одно время оставался одиноким. Тем легче было со стороны принять это одиночество за изоляцию.
Власть в Феврале была недостаточно решительной и твердой. Это неоспоримо. Но... Не одно только Временное Правительство отталкивалось от применения насилия для поддержания своего авторитета. Столь же бессильными оказались и другие правительства, даже не революционные, преследовавшие свободолюбивые цели и опиравшиеся при этом на народное волеизъявление или общественное мнение. Если и был здесь порок воли, он не был проявлением специально русской черты или особого свойства русской интеллигенции 17-го года. Это был порок — или достоинство — всякой свободолюбивой общественности.
В период Февральской революции 17-го года {391} политическая мораль в России была не той, какой она стала после практики ВЧК-ГПУ-НКВД-МВД и МГБ, после Брест-Литовска, Мюнхена и соглашения Риббентропа-Молотова.
К гибели даже единиц относились бережно, а к гражданской войне относились почти с суеверным страхом. На одной из эс-эровских конференций, если не ошибаюсь, чуть ли еще не в июне 17-го года, М. А. Спиридонова предложила партии с.-р., в виду общего разброда, объявить свою диктатуру. Даже среди своих единомышленников Спиридонова не встретила сочувствия и поддержки. Все другие ее высмеяли.
Во всякой революции различимы два фаса или лика. Один обращен к свободе: это протест диссидента и «нонконформиста», возмущение и восстание против гнета и насилия, прорыв к новому. Другим своим ликом революция обращена в сторону насилия и подавления всего и всех несогласных с нею и с тем, что она провозгласила и утвердила. Это революция «углубленная» или выродившаяся.
Для меня революция произошла в Феврале и Февралем себя исчерпала. В этом отношении я был консерватором, считая необходимым поддерживать Временное Правительство всех составов. И когда десятилетием позже Д. П. Святополк-Мирский, обличая в своих «Верстах» журнал «Современные записки», как «орган русского либерального консерватизма», находил, что «Вишняк, а не Струве имеет право на это имя», я нисколько не был этим ущемлен.
Да, я был «охранителем» Февраля и, как мог, противился всем попыткам его углубить. После радикального упразднения самодержавия главной задачей было закрепить достигнутое — ввести стихию революции в берега, а не подхлестывать ее.
Тотчас же по приезде Ленин засвидетельствовал в тех же своих апрельских тезисах, что «Россия сейчас самая свободная страна в мире из всех воюющих стран».
{392} Он повторил это за месяц с небольшим до октябрьского переворота: «Революция (февральская) сделала то, что в несколько месяцев Россия по своему политическому строю догнала передовые страны». И Сталин был того же мнения. На 6-ом съезде большевистской партии, 30 июля, он признал, что «такой свободы, как у нас, нигде не существует в условиях войны... нигде у пролетариата не было и нет таких широких организаций». Это не помешало большевикам упрекать Временное Правительство в диктаторских устремлениях и произвести переворот. Это, с другой стороны, должно было побудить каждого противника большевиков видеть во Временном Правительстве точку приложения всех свободолюбивых сил. Только при этом можно было рассчитывать на то, что силы разума и социального сцепления одержат верх над силами распада и разложения.
До-февральский аппарат власти оказался неспособным предупредить революцию или противостоять ей и был ею сметен. Новая власть не сумела создать свой аппарат власти. Не успела и не могла. Психология руководящих групп в значительной мере питалась убеждением, что всякая власть и принуждение, если и не от дьявола, то всё же от злого начала в человеке и обществе, и, чем власти меньше, чем сильнее ее ограничить, чем больше людей и учреждений будут ее контролировать, тем будто бы лучше будет для людей, надежнее для свободы. Это был в 20-м веке русский вариант оптимистического и рационалистического 18-го века, когда Запад был убежден, что управление может быть осуществлено путем добрых законов, которые устранили бы злых.
Много имеется оснований считать превентивную войну — внешнюю и внутреннюю — преступлением: и несомненный агрессор обычно ссылается на то, что он был вынужден прибегнуть к насилию, чтобы предупредить нападение на него. Отталкивание от гражданской {393} войны, как братоубийства, было всеобщим в период Февральской революции. Никто не хотел быть ответственным, что ее начал или «развязал», — но одни искренне и убежденно, а другие — лицемерно.
Февраль, может быть, и удался бы, если бы он пошел путем Брест-Литовска. Но этот путь ему был заказан именно потому, что Февраль не был Октябрем прежде всего морально-политически. История никогда не была логикой, которая не мирится с противоречиями и неразрешимыми задачами. История знает и безвыходные положения, когда люди, группы, целые народы оказываются без вины виноватыми. Именно в таком положении оказались Россия и Февраль в 1917-ом году, когда исторически назревшая революция разразилась в неурочное время — во время войны. Это было общей бедой, не снимающей ответственности с активных участников и деятелей Февраля, но в значительной мере смягчающей их вину.
За восемь месяцев Февральской революции исторические условия не могли, конечно, существенно измениться. Прежние факторы продолжали действовать. Силы разложения, подрывавшие и подорвавшие старый порядок, способствовали и успеху Октября. Неустойчивость февраля оказала свое влияние на тех, кто «делали историю».
Почему в беге на скорость между силами сцепления и силами распада победу одержали последние?
Потому что затянувшаяся война и поражения обострили и углубили дурные страсти в человеке: его природный страх и жестокость, его цинизм по отношению к {394} духовным ценностям, к отечеству и свободе. «На что мне твоя земля и воля, если я буду лежать в земле?»
Потому что внезапный и радикальный разрыв с вековым прошлым стер границы между осуществимым и невозможным, между дозволенным и недопустимым не только в представлении масс, но и в понимании «элиты».
Потому что с утратой чувства ответственности утрачено было и ощущение реальности и меры. Компромисс или среднее решение считались постыдными. Максимализм стал популярным на обоих флангах русской общественности: чем хуже сейчас, тем лучше для будущего.
На фоне общего нестроения и разброда «маленькая, но хорошо организованная и централизованная вооруженная группа» (выражение Ленина), точно знавшая, чего она хочет и не брезговавшая никакими средствами, чтобы достичь цели, имела с самого начала все преимущества перед другими, каждой группой в отдельности и всеми, вместе взятыми. Все они не могли придти к соглашению и, не находя выхода, отступали перед угрозой гражданской войны: они были «вегетарианцами» для тех, кто, стоя в стороне, справа и слева, не имели ничего против того, чтобы без них и для них водворились в России свобода и порядок.
После того как Февраль бесповоротно победил, всеобщим стал страх гражданской войны. Он давил на сознание всех. От угрозы гражданской войны аргументировали. В скрытой приверженности к ней изобличали противника. Ею пугали. Если в военном деле нападение считается лучшим видом обороны, — вырвать инициативу и самому выбрать время и место наступления значит предопределить исход столкновения, — в политике дело обстоит как раз наоборот. Кто вызвал столкновение, «зачинщик», признается «агрессором» и виновником, подлежащим ответственности, тогда как состояние необходимой обороны считается оправданным в уголовном и в {395} международном праве. Политический маневр — и искусство — состояли в том, чтобы, выбрав по своему усмотрению время и место нападения, приписать «агрессию» противнику.
Русские демократы в 17-ом году отталкивались от гражданской войны с таким же полумистическим ужасом, с каким демократы Франции, Англии и Америки отталкивались в 38-39 гг. от внешней войны. На крайних флангах в 17-ом году тоже обличали гражданскую войну, но одновременно мечтали о другом, замышляли и подготовляли другое. В частности, большевики, обвиняя Временное Правительство в диктаториальных замыслах, растили в себе волю к диктатуре чрез гражданскую войну.
С идеей о превращении «несправедливой» внешней войны в «справедливую» внутреннюю, гражданскую, Ленин носился еще с 15-го года. Ревностным и убежденнейшим сторонником этого плана и практическим его осуществителем стал и примкнувший к большевикам формально лишь в августе 17-го года Троцкий. Уже 19-го августа Ленин выступил с историческим оправданием неизбежности гражданской войны: «Кто же не знает, что всемирная история всех революций показывает нам не случайное, а неизбежное превращение классовой борьбы в гражданскую войну».
После же провала корниловского «восстания» Ленин окончательно распоясался. Он признал, что и в июльские дни «движение» шло «под влиянием и руководством» большевистских лозунгов. Но тогда «политически мы не удержали бы власти, ибо армия и провинция, до корниловщины (курсив всюду Ленина), могли пойти и пошли бы на Питер».
Тогда «не было такого «озверения», такой кипучей ненависти и к Керенским, и к Церетели-Черновым... Теперь картина совсем иная...
За нами большинство народа... За нами верная победа, ибо народ {396} совсем уже близок к отчаянию» (Сочинения, Изд. 4, т. 26, стр. 5-6). Так пришпоривал Ленин своих большевиков в письме к ЦК, которое стало известным лишь через четыре года. Тогда же он выступил со статьей, в которой издевается над «кадетскими криками «потоки крови». Не пугайте же, господа, гражданской войной».
Одновременно продолжалась прежняя игра и мистификация. Ровно за месяц до переворота петроградский совет, по предложению своего председателя Троцкого, осудил новый состав Временного Правительства, «которое войдет в историю революции как правительство гражданской войны». А накануне самого переворота, 24-го октября, уже с диспозицией предстоящих военных действий в кармане, тот же Троцкий заявлял: «Правительство провоцирует выступление, издавая приказ об аресте Военно-Революционного Комитета». «Если вы не дрогнете, то гражданской войны не будет, так как наши враги сразу капитулируют».
И до, и непосредственно после октябрьского переворота большевики не рисковали открыто призывать к гражданской войне или оправдывать ее даже в качестве предупредительной меры. Но позднее и Ленин, и Троцкий, и Сталин сами признали, что изобличение ими гражданской войны служило лишь прикрытием их собственной подготовки к вооруженному нападению. Откровеннее других был Сталин, когда на съезде профессиональных союзов 19 ноября 24-го года упомянул об «одной оригинальной особенности тактики (большевистской) революции... каждый, или почти каждый, шаг своего наступления революция старается проделать под видом обороны... Революция как бы маскировала свои наступательные действия оболочкой обороны для того, чтобы тем легче втянуть в свою орбиту нерешительные, колеблющиеся элементы. Этим, должно быть (? М. В.), и объясняется внешне-оборонительный характер речей, статей и {397} лозунгов этого периода». (Сочинения. Т. 6, стр. 342. — Изд. 1947.).
Кто сам не пережил этих месяцев, может получить некоторое представление о тогдашней тактике большевиков в России, наблюдая, как она в более замедленном темпе проводится сейчас в международном масштабе. «Холодная война» и — голуби мира в Стокгольме, Париже, Берлине, Вене; 258 бесплодных конференций о мире с Австрией, «освобожденной», а не покоренной по большевистскому же признанию; нападение на Южную Корею, выданное за гражданскую войну внутри Кореи, и нападение интервентов на Северную Корею; обвинение в ведении бактериологической войны и решительный отказ от обращения за проверкой обвинения к международному суду, к организации ОН, к Красному Кресту, к нейтральным — Швейцарии и Швеции.
В октябре 17-го года в России лозунги были другие, не те были обвинения, и посулы, но и тогда, как и сейчас, фальшивые обвинения и посулы исходили из того же источника, вдохновлялись одинаковыми замыслами и перекладывали вину с больной головы на здоровую.
В октябре 17-го года большевики представляли собой лишь «маленькую, но хорошо организованную и централизованную силу», но вооружена она была не одними только винтовками и ручными гранатами. В ее обладании было оружие и взрывчатые вещества другого порядка: обещание немедленного окончания войны и мира всему миру, справедливого и всеобщего с правом национального самоопределения вплоть до одностороннего отделения; немедленная передача земли крестьянам; немедленный созыв Учредительного Собрания; рабочий контроль на фабриках и заводах; отмена смертной казни даже для дезертиров с фронта.
Требовалась громадная выдержка и высоко развитое политическое сознание, чтобы не прельститься всем {398} этим и не поддаться большевизму. Вековая темнота и невежество, как и чистая вера и энтузиазм, были одинаково использованы «профессиональными революционерами» для осуществления неосуществимого. Октябрь не был, конечно, неизбежен, — он мог и не удастся. И когда он победил, мало кто думал, что это всерьез и надолго.
Сами большевики этого не думали. «Самое удивительное это то, что так-таки и не нашлось никого, кто немедленно выкатил бы нас на тачке», — признавался Ленин. И позднее: «Советской власти помогает чудо... Чудо — октябрьский переворот. Чудо — польская война. Чудо — трехлетняя выносливость русского мужика и рабочего».
То же утверждал и Троцкий: «что советская Россия в состоянии бороться и даже просто жить, этот факт есть величайшее историческое чудо». И еще. «Все осыпалось, не за что было зацепиться, положение казалось непоправимым... В течение месяца здесь (под Казанью) решалась заново судьба революции (октябрьской)... Многого ли в те дни не хватало для того, чтобы опрокинуть революцию?.. Здесь (под Свияжском) судьба революции в наиболее критические моменты зависела от одного батальона, от одной роты, от стойкости одного комиссара, т. е. висела на волоске. И так изо дня в день» (Л. Троцкий «Моя Жизнь». Т. II, 125-126).
Что и большевики ошиблись, и события повернулись в выгодную для них сторону, им ни в какой степени не повредило. Легкомысленный же просчет антибольшевиков усилил их пассивность. Большевизм представлялся таким явным вздором, порождением необузданной демагогии, противоречащей истории, что и некоторые антибольшевики из отвернувшихся от Февраля испытывали чувство удовлетворения от свержения Временного Правительства. «Дождались», — злорадствовали те, кто усвоили броскую, но политически пагубную формулу Плеханова: «Полуленинцы хуже ленинцев». Отдельные чины полиции, жандармерии и черносотенцы не только {399} сочувствовали свержению правительства Керенского, но, как могли, тому и содействовали. А «обыватель» — и, увы, не только он — «держал нейтралитет» в ожидании, чем «бедлам» кончится.
«Великий Октябрь» — своеобразное явление русской истории и истории вообще. Но он не специфически русское только начало, не продукт непременно славянской души, мистики и разгула. Одно из многих тому доказательств — разноплеменность человеческого материала, который был и продолжает быть причастен к Октябрю. И до Ленина история знала революционеров-авантюристов, ни пред чем не отступавших.
И французская революция прошла чрез террор, бессмысленный и беспощадный. Но по своей длительности, количеству унесенных жертв и надругательству над человеком и над всем, что провозглашалось накануне Октября, французский террор не может выдержать никакое сравнение с отечественным, красным.
После первой мировой войны Октябрь прорвался на короткое время в Баварию и Венгрию. Когда же он проявил неожиданную жизнеспособность, это поразило воображение революционеров и контрреволюционеров во всем мире. Октябрь и его техника показались заманчивыми, их стали изучать и перенимать. Быстро появились подражатели — успешные, малоуспешные и безуспешные. Муссолини, Кемаль-паша, Гитлер, Франко, Тито — все пошли путем Ленина и Троцкого, все обязаны им большим или меньшим. Идеологии были разные, но техника переворота и захвата власти была схожа.
37-летие Октября — удел одной России. В непререкаемости этого факта осуждение русского прошлого. Октябрь не предотвратили ни изумительные взлеты и достижения русского духовного гения, ни восьмимесячное «интермеццо» Февраля. Но после 2-ой мировой войны ни одна страна не оказалась свободной от «октябристов».
{400} По подсчетам на 1950-ый год, одних сталинистов земной шар вмещает до 24 миллионов. Это меньшинство — один процент всего народонаселения — рассеяно по всем континентам, и каждая страна сейчас на собственном опыте убеждается, что способна проделать «маленькая, но хорошо организованная и централизованная сила», располагающая не только морально-политической поддержкой КПСС.
Большевистская напористость нарастала у всех на глазах, свидетельствовала о том, что большевики всё увереннее в своем успехе. Но когда они преуспели в захвате власти, это оказалось неожиданностью едва ли не для большинства. Когда это свершилось, не только сознанием, но всем своим существом я ощутил, что произошло нечто фатальное, постыдное и гнусное, может быть, непоправимое: во всяком случае, пока большевики у власти, — не будет покоя и мира на земле — в мрак и произвол, в обман и террор будут погружены и Россия, и весь мир. Октябрь ударил по моему сознанию гораздо сильнее, чем Февраль. Я ощущал и себя лично ответственным за то, что Февраль оказался бессильным и неспособным предотвратить Октябрь.
Я не предвидел, конечно, ни красного террора, ни военного коммунизма, ни насильственной коллективизации, ни ужасов «ежовщины», ни мракобесия «ждановщины». Но я достаточно хорошо знал большевизм и большевиков, чтобы правильно оценить их «Великий Октябрь».
Ибо сущность его вовсе не в социализме и коммунизме, не в обобществлении средств производства и не в упразднении эксплоатации труда частным капиталом. За три с половиной десятилетия большевики многократно меняли свою политику, тактику и стратегию. Менялась и личина Октября, но существо его оставалось себе равным. Экономика эпохи военного коммунизма так же непохожа на, так называемый, НЭП, как этот последний {401} на экономику пятилеток и сплошной коллективизации. Но ВЧК, ГПУ, НКВД, МВД и МГБ — родные братья и сестры, все на один лад. И в этом «душа» Октября. Не в его провозглашениях, программах и целях, которые, как правило, у всех людей и групп — благие: кто же стремится к злу, как злу, или к насилию, как насилию.
Существо Октября было не в том, во имя чего он действовал, а как он действовал, какими средствами и методами он стал тем, чем стал.
Отказывались ли большевики от всякой аннексии и контрибуции или захватывали чужие земли и народы, нефтяные источники и доки под видом «репараций»: легализовали ли аборты или преследовали за них; отвергали ли патриотизм во имя интернационализма или принимали его, отвергая «безродный космополитизм»; заключали ли соглашение с Муссолини и Гитлером или воевали с ними; вели ли кампанию безбожничества или сотрудничали с князьями Церкви; изобличали ли демократию за «формализм», как выдумку плутократии, или, наоборот, прославляли свой строй, как наиболее совершенную демократию, — большевики себе равны всегда.
Противоречивость большевистских утверждений и отрицаний не прошла бесследно и для антибольшевиков. В смущении они предлагали «отказаться от критики советского правительства и на Антона, и на Онуфрия...
Если было правильно обвинение советского правительства в «разбазаривании» России, то нельзя изобличать его в «империализме», когда оно ликвидирует последствия этого разбазаривания. Если мы протестовали против гонения на религию, то мы не должны представлять переход правительства к более либеральной политике в этой области, как «сделку» с церковью» («Новый журнал», № 10, стр.358).
Это писалось в момент крайнего головокружения от военно-дипломатических успехов Кремля, захватившего после войны и антибольшевистские круги. Эта {402} аргументация сохраняет свою силу — вернее, слабость, — независимо от того, что пострадавшие от головокружения уже пришли в себя и признали ошибочность своих суждений и упований. И «разбазаривание» России, и «собирание» русской, точнее советской, земли, как и гонение на Церковь, и «сделка» с нею — не были отступлением от существа большевизма. Они были разным проявлением и осуществлением того же самого.
Советское государство было первым по времени государством тоталитарного типа. На Съезде Советов, который должен был санкционировать разгон Учредительного Собрания, Ленин говорил: «Демократия есть одна из форм буржуазного государства, за которую стоят все изменники истинного социализма... Пока революция не выходила из рамок буржуазного строя, мы стояли за демократию, но как только первые проблески социализма мы увидели во всем ходе революции, — мы стали на позиции, твердо и решительно отстаивающие диктатуру пролетариата» (Сочинения, Изд. 4-ое. Т. 26, стр. 430).
Ленин совершенно отчетливо разъяснил существо этой диктатуры. «Мы говорим на основании учения Маркса и опыта русской революции — пролетариат должен сначала низвергнуть буржуазию и завоевать себе государственную власть, а потом эту государственную власть, т. е. диктатуру пролетариата, использовать, как орудие своего класса в целях приобретения сочувствия трудящихся». (Там же, т. 30, стр. 240). Этой перестановкой цели и средств: сначала захватить и завоевать «себе» (подчеркнуто Лениным) власть, не считаясь с мнением и волей трудящихся, и только потом искать сочувствия у последних и «организовать социализм» на свой лад, тоталитарная власть везде, в России, Италии, Германии, Испании, Югославии, Аргентине, оправдывала свой неустанный надзор за всеми функциями тела и духа ей подвластных, — начиная с детской и спальни и кончая художественным творчеством.
Дата добавления: 2015-08-26; просмотров: 26 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Февраль в Москве. — Тревога и озабоченность. — Газета «Труд». 8 страница | | | Февраль в Москве. — Тревога и озабоченность. — Газета «Труд». 10 страница |