Читайте также: |
|
Его место было рядом с моим. С его лица не сходила улыбка, отмеченная снисходительным презрением ко всем не приобщенным к обладанию единой и абсолютной истиной. Он никогда не удостаивал меня разговором. Когда же сибирячки начинали слишком неугомонно трещать, Кровопусков переставал змеевидно улыбаться, а отпускал вслух презрительное замечание по адресу недоразвившихся до образа большевика существ.
После обеда время уходило на занятия в анатомическом театре или в семинаре. А к вечеру в положенные дни я отправлялся с медиком старшего курса Яковом Гавронским, братом моей приятельницы Амалии, уже носившей фамилию Фондаминской, в психиатрическую клинику на лекцию проф. Хохе с демонстрацией пациентов. Это посещение формально не воспрещалось, но вряд ли было достаточно плодотворно. Мне, однако, не терпелось, и я вскоре так набил себе руку в распознавании видов душевной болезни, что часто ставил {82} совершенно правильный диагноз. Наметанность глаза при эмпирическом наблюдении, конечно, не была подлинным знанием, но в ряде университетов, в частности, во Франции этому методу обучения отдавали предпочтение перед методикой и систематикой германской школы.
Потрудившись верой и правдой весь день на пользу просвещения, я спешил к кузине ужинать. У той же хозяйки, в соседней комнате поселилась новая медичка — Анюта Королева. Оказался во Фрейбурге и Коля Якушкин, очаровательный во многих отношениях студент гагаринского политехнического института в Петербурге. Он интересовался главным образом политической экономией и ботаникой. И меня он как-то увлек послушать прославленного Шульце-Геверница. Но я остался к последнему более чем равнодушен, вероятно потому, что самая экономика меня мало занимала. Иногда Коля вместе со мной приходил ужинать, и получался у нас квартет, хотя музыкальной среди нас была одна лишь Анюта, — она владела голосом, правда, не слишком сильным и капризным. У меня в это время почти ежедневно поднималась к вечеру температура — последствие малярии, вывезенной из Поти, — и я бывал в несколько повышенно-жизнерадостном настроении. Обменявшись впечатлениями и новостями, мы после ужина расходились наверстывать упущенное за время отдыха, готовиться к предстоявшим на следующий день занятиям.
Русская колония во Фрейбурге 1903-04 года не могла равняться с гейдельбергской или берлинской ни по численности, ни по известности своих сочленов. В ней существовали партийно-политические группировки, но и те, кто в них участвовал, главное внимание обращали на университетские занятия.
Нелегальная литература меня не привлекала. Одно время я интересовался, правда, «Освобождением», но по особому мотиву. Очутившись за пределами {83} досягаемости русской цензуры, я послал в «Освобождение» корреспонденцию о настроениях московского студенчества, как я их воспринимал. Подписался я «Аврелий». Корреспонденция не появлялась, и в «Почтовом ящике» не было указаний, что она «не подошла». В конце концов, я послал сердитый запрос с указанием своего адреса. В ответ сообщили, что меня не могли уведомить, потому что я был не единственный «Аврелий», — их было три.
Лично я был ближе связан с эс-эровской группой. Ее возглавляли Яков Гавронский и его жена, Роза Исидоровна, — вернее, Роза Исидоровна и ее муж. Они оба заканчивали свое медицинское образование и активно интересовались политикой и междупартийными взаимоотношениями.
Во Фрейбурге жил тогда и страдавший от туберкулеза ноги кузен Гавронских, Михаил Осипович Цетлин, — он же поэт Амари и редактор нью-йоркского «Нового журнала» в будущем.
Жена Гавронского, урожденная Шабад, была старшей в роде, и ее сестра Раля, как и кузины: Циля, Роза и Соня, все тяготели к эс-эрам. Роза Исидоровна и Раля погибли мученической смертью в виленском гетто. Их кузина Розочка была убита еще в 1905 г. в Минске на демонстрации по случаю опубликования Манифеста 17-го октября.
Наконец, Соня или как все мы ее звали за миниатюрный ее рост, Сонечка — она была моей соседкой по работе над трупом, — лишилась рассудка... Все эти трагедии разразились позже.
Тогда же во Фрейбурге будущие жертвы своего и чужого безумия усердно учились, сдавали, зачеты и экзамены, бегали на лекции и в клиники, отдавали досуги спорам о роли личности в истории и сравнительных преимуществах «Искры» и «Революционной России».
У Гавронских в более тесном кружке читались рефераты. И я вызвался прочесть реферат о праве и нравственности. Я наметил его как отрицание {84} революции, которую нельзя оправдать ни с моральной, ни с правовой точки зрения и которая исторически при всех обстоятельствах обречена на неудачу, ибо сама в себе несет семена разложения и контрреволюции. Сделать этот доклад мне, впрочем, не удалось, — не потому, что его отказались выслушать, а потому что не хватало времени ни мне, ни другим.
Изредка происходили и публичные доклады. Так доклад был прочитан Лейбочкой Яффе, поэтом и сионистом, погибшим при взрыве здания Еврейского агентства во время англо-еврейской гражданской войны. Я встречал его на семинаре у Риккерта. Яффе не упускал никогда случая в стихах и прозе пропагандировать сионистское решение еврейского вопроса. Он вызывал к себе всеобщую симпатию, как человек и как оратор, но единомышленников навербовал немного.
Сионизм не был в фаворе у еврейской молодежи того времени: его считали утопией и, в нынешних терминах, «эскапизмом» от стоявших на очереди социально-политических проблем. В своем большинстве эта молодежь встревоженно ждала исторических и даже мировых сдвигов.
Изредка наезжали во Фрейбург и гастролеры из других русских колоний. Так из Гейдельберга приехал с философским докладом Абрам Гоц. Политики он не касался, тем не менее и Шопенгауэр, и Тренделенбург, которых Гоц усердно цитировал, привлекались не столько в целях отыскания философской истины, сколько для обоснования призыва крепить личную волю к поиску и защите справедливости и свободы.
Были в колонии и люди политически нейтральные или политические симпатии коих никак не проявлялись. Была Гита Трахтенберг, скромная, русалочного типа миловидная девица, с которой дружил Коля Якушкин. Двадцать с лишним лет спустя я встретил ее в Кишиневе женой врача и матерью двух дочерей, тяготевших, увы, к Советам.
Была приятельница Анюты Королевой {85} Бялыницкая-Бируля, заканчивавшая медицинское образование. Были трое крохотных Каценеленбогенов — мал-мала-меньше. Была немногим крупнее их Шварц, кузина Моносзона. Были и другие, с которыми я не имел случая — ни времени, ни возможности — познакомиться.
Изредка удавалось найти время для развлечений. На Рождество целой компанией отправились в экскурсию. Отъехав на некоторое расстояние от Фрейбурга по железной дороге, на санях добрались до подножья Фельдберга и стали взбираться на гору. Где-то ночевали, мерзли, опять маршировали до усталости, получая огромное наслаждение от воздуха, от разрядки избыточной энергии, от дружеской компании, от нерассуждающей своей молодости.
Оторванная от родной страны, русская колония жила своей жизнью — более связанной с жизнью мира, нежели с жизнью России. «Изоляционизм», не принципиальный конечно, достигал такой степени, что, когда японцы коварно напали на русские суда и началась война, это событие прошло как-то мимо сознания большинства членов колонии, если не считать тех, кто подлежал призыву на военную службу в силу мобилизации.
Семестр кончался, и, сдав в спешном порядке свои зачеты, я помчался в Москву. За шестинедельный перерыв между зимним и летним семестрами во Фрейбурге мне предстояло подготовиться и сдать экзамены для перехода на последний, 4-ый, курс юридического факультета.
Это была не слишком сложная задача, но всё же требовавшая сосредоточенных усилий. К тому же в Москве были свои соблазны — упущенные, которые хотелось наверстать, — и новые. Контакт с друзьями был восстановлен немедленно. За время разлуки наиболее сильная перемена произошла с Шером: он самоопределился как экономист марксистской школы. Влияние {86} Свенцицкого на сей раз оказалось бессильным, и ему пришлось довольствоваться язвительными насмешками над неразумным, одурманенным и ослепленным Васей.
Я спешил хотя бы мельком побывать тут и там, — точно для того, чтобы убедиться, что всё обстоит как было: война и в Москве не всюду давала себя знать.
В литературно-художественном кружке подвизались привычные ораторы: Брюсов, Бальмонт, Андрей Белый, Мих. Львов, Мандельштам, три брата Койранских. На собраниях, устраивавшихся «Вопросами психологии и философии», выступали философы самых разных направлений: от Лопатина и Трубецкого до Фриче, Суворова, Шулятикова, — они тоже считали себя философами. А в религиозно-философском обществе подобрались все люди единой философской веры: Рачинский, Трубецкой, Котляревский, Свенцицкий, Эрн.
Много времени этим посещениям «для души» я уделять не мог. Ждали меня учебники, и за них надо было засесть вплотную. У профессора Озерова «Финансовое право» надо было знать, потому что он шуток не любил и умел различать знающих его курс от тех, кто в его тайны не был посвящен. Я курс проштудировал и получил «весьма». Оставались еще полицейское право и, менее трудное, — церковное.
Полицейское, или административное право в значительной мере сводилось к пересказу всевозможных регламентов и уставов, которые требовали главным образом напряжения памяти. Курс церковного права состоял из систематизации исторических взаимоотношений между церковью и государством. С полицейским правом я покончил на «весьма». С церковным вышла заминка. И неудивительно: в моем распоряжении осталось всего трое суток на подготовку к экзамену. Дело всё же кончилось благополучно: узрев ли во мне иноверца, чуждого церкви и его праву, или почему-либо другому, но проф. Суворов поставил мне «у» — удовлетворительно, и я был вполне удовлетворен.
{87} Я сдавал экзамены в первые же дни, положенные по каждому предмету, — чтобы возможно скорее вернуться к занятиям во Фрейбург. Всё же к началу семестра я опоздал. Пропустил, в частности, вступительные лекции по гистологии и демонстрацию того, как обращаться с микроскопом. Пришлось потратить много лишнего времени и усилий, чтобы самому наверстать упущенное. Я стал себя чувствовать неуверенно не только на занятиях по гистологии. Скачка с препятствиями привела к тому, что я не всюду поспевал во время, а то и вовсе не поспевал, и здесь и там накапливались пробелы и провалы. Я задавал себе вопрос: так ли уж был неразумен запрет одновременного обучения на двух факультетах? Малодушие, однако, скоро проходило, и я с прежним усердием продолжал носиться с лекции Риккерта на Вейсмана, а оттуда в анатомический театр — препарировать уже не ногу, а руку.
Не отказался я и от участия в экстраординарном событии — в праздновании университетом зачисления своего двухтысячного по счету студента. Студент, оказавшийся волею случая двухтысячным, стал баловнем судьбы — объектом всяческого чествования, прославления, подношений. Портные, парикмахеры, рестораторы, фотографы взапуски рекламировали себя, как бесплатных поставщиков «двухтысячного». Празднество носило характер типично-немецкого академического фестиваля, но в более крупных размерах.
Началось с парада по городу студенческих ферейнов в полной форме, со знаменами, шпагами, шмисами. Затем профессора и студенты собрались в парке, где среди зелени были раскинуты деревянные столы без скатертей и салфеток. Угощали сосисками с картофельным салатом и горчицей и в неограниченном количестве — пивом, пивом, пивом. Сосед по столу изготовил открытку, чтобы послать домашним. Он протянул ее мне.
{88} На ней значилось:
— Heute offiziell besoffen: сегодня пьян с официального разрешения.
Стали говорить речи с демонстрацией того, что было и что будет. Воображаемый тысячный студент был представлен в виде пожилого старца, грядущий же трехтысячный был показан в детской коляске, которую медленно катил почтенный Вейсман. Снова пили пиво, пиво и пиво. Читали приветствия от баденских и имперских властей. Пели хором и пили до самого вечера. Празднество закончилось эффектным фейерверком.
Я умудрился съездить и в Гейдельберг — в гости к московским друзьям. Фондаминские повели меня слушать — вернее, показывать — Виндельбанда, Куно Фишера, Георга Еллинека. Каждый из них пользовался если не мировой, то европейской известностью. Каждый из них был опытный, авторитетный и превосходный лектор, к слову коего аудитория настороженно прислушивалась. Мои впечатления были, конечно, мимолетны, но мне почудилось, что самим лекторам несколько прискучило из года в год читать всё то же или всё о том же. Вырабатывалась некоторая рутина, которая плохо уживалась с живым творчеством.
Когда много лет спустя я, удовольствия ради, ходил послушать прославленных профессоров Германии и Франции, чтобы посмотреть да посравнить, я убедился, что самым замечательным из всех, кого довелось мне слышать был Анри Бергсон в Париже. Изящный, худощавый, собранный и стильный — фигурой, сосредоточенной напряженностью, горящими глазами немолодого, но румяного лица, — он не читал, а говорил. Не было перед ним никаких записей, листов или портфеля. Речь лилась ровно, без задержки, но и без чрезмерной легкости. Он не жестикулировал, а как бы только опирался на корешок книги, которую время от времени вертел в руках. Иногда лектор точно поддавался вперед и ввысь. Создавалось впечатление, что философ излагает {89} не заранее подготовленное, а тут же в присутствии слушателей творимое.
Евангелие (Библия) утверждает, что в начале было Слово. Гёте в Фаусте, — что в начале было Дело. Внимая Бергсону, казалось, что в начале была Мысль. Аудитория приобщалась к процессу самого зарождения мысли, облечения ее в словесную ткань и логического оформления. «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная», — утверждал Пушкин. Конечно, и Бергсону приходилось повторять самого себя — заниматься «автоплагиатом», как обнаружил Ходасевич в «Поэтическом хозяйстве Пушкина». Но слушателям это не было заметно. Они ощущали себя сопричастными тайне творчества. В этом магическом воздействии проявлялся исключительный талант и высшее искусство. Если Ключевский с замечательным мастерством воспроизводил прошлое как сущее и реально зримое, Бергсон приподнимал аудиторию до себя, вовлекал ее в тайны духовного творчества.
Пред самым окончанием семестра удалось устроить и небольшую экскурсию: отправились на знаменитый рейнский водопад. Доехали до Шафгаузена, а оттуда пешком к водопаду и на лодке к островку. Видели всё, что полагалось видеть, и всё шло благополучно, пока не наступило время возвращаться домой. Неизвестно откуда внезапно налетела гроза, и наше утлое судёнышко стало вертеться в разные стороны, но, в конечном счете, выгребло. Ливень продолжался, и, когда мы высадились на берег, с нас стекала вода, образуя лужи. Мы думали нас не впустят не то, что в вагон, но и на площадку вагона. Но обошлось. Поздно ночью вернулись мы в свой Фрейбург, ставший уже родным, уставшие, отсыревшие, напоенные невиданным зрелищем и разошлись по своим комнатам.
Летний семестр бывал короче зимнего, а для меня тем более, ведь я запоздал к его началу. На конец {90} июля по новому стилю назначен был день нашего, отъезда. Накануне отъезда мы сидели на открытом воздухе за столиком кафэ: Анюта Королева, Бялыницкая-Бируля, кузина и я. Обменивались прощальными репликами, как вдруг послышались выкрики. Мальчишки неслись по улицам с выпуском экстренных телеграмм в руках. На первой странице громадными буквами сообщалось, что в Петербурге убит русский царь.
Это оказалось «материальной ошибкой»: убит был не царь, а его всемогущий министр внутренних дел Плеве. Это существа не меняло: очевидно, в России происходит что-то серьезное. В такое время нельзя быть в нетях. Мы снялись с места и понеслись домой, не отдавая себе ясного отчета, к чему и для чего. Кузина направилась прямо в Москву.
Я на три недели задержался у родных в Вильно, — чтобы посмотреть, как живут в черте еврейской оседлости, какие там общественные учреждения и как они действуют.
Никак я не предполагал, конечно, что больше никогда не увижу милого Фрейбурга и, больше того, — что навсегда расстаюсь со своими планами изучить психопатологию.
{91}
III. РЕШАЮЩИЙ ГОД
Первый арест. — 9-ое января. — Приобщение к революции. — Пропагандист, составитель прокламаций, оппонент. — Первомайский урок. — Нелегальное положение. — Первые литературные шаги. — 17-ое октября в Алупке. — Кто кого: Герценштейн,
П. П. Маслов, Чернов. — Декабрьское восстание. — Первый съезд партии с.-р. — Третий арест и побег. — Петербург. —
Дата добавления: 2015-08-26; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Театр, «Молодые побеги». — Поездка заграницу. — Окончание гимназии. 4 страница | | | Вступление в литературную группу Кочаровского. — Одесса. — Свеаборгское восстание. — «Личность и право». — Отъезд заграницу. |