Читайте также: |
|
Иудаизм есть несовпадение со временем, имеющее место в самом совпадении: в радикальном смысле слова, он есть анахронизм, сосуществование юности, внимательной к реальности и горящей нетерпением ее изменить, со старостью, всё видевшей и восходящей к началу вещей. Забота о том, чтобы соответствовать времени, не составляет высшего императива человеческого существования, но уже есть характерное выражение самого модернизма — отказ от интериорности, от истины, покорность смерти и, в низких душах, довольство наслаждением. Монотеизм и его нравственное откровение — это конкретное, по ту сторону всякой мифологии, осуществление изначального анахронизма человеческого существа.
Иудаизм глубже, чем история, не от нее он получает смысл и не делается ее добычей. Вот почему он не ищет освобождения от времени в статусе мертвой цивилизации, вроде античной Греции или Рима. Эти последние подвержены ходу событий даже в своих могилах. «Когда я умру, — гаворил рабби Иоси бен Кисма ученикам, — заройте мои останки поглубже в землю, ибо ко всем пальмам Вавилона однажды будут привязаны кони персов, и не будет в Израиле гробницы, которая не послужила бы корытом для овса коням мидийцев».
Презирая эту ложную вечность, иудаизм всегда хотел быть одновременно и вовлеченностью, и свободой. Человек, глубже всех вовлеченный в жизнь — тот, кто не может молчать, пророк — есть так-
же и самый обособленный человек, менее всего способный стать институцией. Только ложный пророк наделен официальными функциями. Мидраш с одобрением рассказывает, как Самуил отклонял все приглашения во время странствования по Израилю. Повсюду он нес с собой собственный шатер и собственную утварь. И Библия проводит эту идею независимости, даже хозяйственной, вплоть до того, что изображает пророка Илию питающимся воронами.
Но это существенное содержание, неприкосновенное для истории, нельзя выучить, словно катехизис, или резюмировать в виде символа веры. Его также нельзя ограничить негативным и формальным провозглашением категорического императива, не заменить кантианством. Еще менее оно может быть дано в силу некоторой привилегии либо расового чуда. Оно стяжается в образе жизни — в ритуале и в щедрости сердца, где человеческое братство и внимательность к настоящему соседствуют с вечной отстраненностью от современности. Оно есть аскеза, воспитание борцов. Наконец, оно стяжается и удерживается в том особом типе интеллектуальной жизни, который представляет собой изучение Торы — это постоянное начинание, возобновление содержания откровения, где могут подвергаться суду все ситуации, через которые проходит приключение человека. Именно это и есть откровение: ставки еще не сделаны, пророки и мудрецы Талмуда еще не знают об антибиотиках и ядерной энергии; но все категории, необходимые для понимания этих будущих новшеств, уже находятся в распоряжении монотеизма. Он есть вечное предшествование мудрости по отношению к науке и к истории. Без него успех был бы равнозначен разуму, а разум — необходимости жить в ногу со временем. Откуда идет суверенный отказ от успеха и моды — от монахов, воздававших кесарю кесарево? Или от левых, не рискующих дойти до конца, к которому подталкивает их политическое мышление, и вопреки разуму останавливающихся, словно в приступе головокружения, на краю собственных выводов?
Не мессианства недостает человечеству, готовому надеяться и узнавать свои надежды во всем, что предвещается, самоутверждается, одерживает победу и выдает себя за достижение цели. Отныне всякий национализм — носитель мессианского провозвестия, всякий народ — избранник. Монотеизм — это не только отвращение к идолам, но и чутье на лжепророчество. Нужно особое терпение — нужен иудаизм, — чтобы отвергнуть преждевременные мессианские притязания.
Эти молодые люди, горящие нетерпением действовать рационально и поворачивающиеся к иудаизму спиной, потому что он подобен развеявшемуся сну и недостаточно проясняет для них сиюми-
нутные проблемы — ту «обширную реальность, которая разыгрывается за пределами иудаизма», — эти молодые люди забывают, что правомочие оспаривать в определенные моменты значимость этого огромного мира, впечатляющего самим своим размахом, составляет привилегию иудаизма и самое чистое учение, какое он несет людям. Они забывают, что откровение дает ясность, а не рецепты; что вовлеченность сама по себе — вовлеченность любой ценой, неколебимо-упрямая, сжигающая за собой все мосты, даже те, по которым вновь приходят в себя, — не менее бесчеловечна, чем вовлеченность, диктуемая страхом за свои удобства, в котором костенеет общество, превратившее нелегкое дело иудаизма в исповедание, принадлежность буржуазного комфорта.
Несомненно, эти пылкие приверженцы вовлеченности подобны ученикам рабби Носи бен Кисма, которые спрашивали Учителя: «Когда же придет Сын Давидов?» Наверно, уже они свидетельствовали о бесплодности «галахических» споров, чуждых жгучим проблемам мессианства, проблемам смысла и конца истории. Рабби Иоси уклонился от прямого ответа: «Боюсь, вы требуете знамения». Ученики еще сочтут мудрость Учителя слишком общей и абстрактной. Но уже сейчас они думают, будто мессианские времена возвещаются в событиях истории, словно плоды в завязях, и что пору зрелости освобождения можно с точностью предсказать, словно пору сбора урожая слив. Скажет ли Учитель?
Ученики не потребуют знамений. Тогда рабби Иоси заговорит о периодичности истории, о чередовании эпох величия и упадка, откуда мессианские времена не проистекают ни логически, ни диалектически и куда им предстоит встроиться как бы извне: «Когда врата этого города будут разрушены и построены, и вновь разрушены и вновь построены для следующего разрушения, то строители не закончат еще свою работу, как придет Сын Давидов».
Не замыкается ли Учитель в общих понятиях, чтобы избежать обсуждения проблем? История отделена от своего завершения, политика — от морали. Строгая сцепленность событий не гарантирует счастливого исхода. В нее не вписано знамений. Пусть так. Но откажет ли Учитель в необходимых знамениях тем, кто уклоняется от добрых, но ложных вестей? Откуда возьмет иудей силу для отказа и уверенность в основании собственного бытия в этом мире, пересекаемом энергийными и жизненными потоками, где он — ничто; потоками, изобилующими ключевой водой, поднимающей со дна все канувшие туда первоначала и радостно уносящей строителей государств, режимов и церквей? Чтобы сказать Нет, нужен критерий. Рабби Иоси даст требуемый знак: «Пусть воды Памаисской пещеры превратятся в кровь! И они превратились в кровь» (Санхедрин 98 а).
Памаис — один из трех легендарных источников, оставшихся открытыми к концу Потопа; Памаис — исток Иордана3*. Воды всех целей истории, всех национализмов (даже иудейского национализма), бьющие подобно неудержимым силам природы; воды всех крещений и всех исчезновений, воды всех мессианизмов! Следуя своим путем, люди не могут отвратить взгляда от проливаемой ими невинной крови.
Государство Израиль и религия Израиля56
Идея религиозной привилегированности Израиля в конце концов надоела всем. Одни видят в ней неоправданную гордыню, другие — невыносимую мистификацию, которая во имя некоего возвышенного предназначения лишает нас земных радостей. Быть похожими на все народы земли, с их полицией и кинотеатрами, кафе и прессой — какое достижение! Какое удовлетворение — едва утвердившись на земле, иметь наконец, подобно всем «современным нациям», свою маленькую проблему взаимоотношения между государством и церковью.
Это чувство удовлетворения туриста при виде еврейской униформы и почтовой марки принадлежит, несомненно, к нашим внутренним радостям. Устоять перед ним трудно. Оно навязывается силой контраста, порождаясь самим присутствием отвергаемого прошлого в настоящем. Оно выявляет одержимость традиционным иудейским идеалом и в то же время всё то, что есть лживого в его завершенности, ставшей буквальной. Оно свидетельствует также о том престиже, каким пользуется в глазах современных людей — пусть даже евреев — всё, что несет на себе штемпель государства.
Вольно некоторым обличать это идолопоклонство! Говорить так — значит не понимать природу современного государства. Государство не есть идол именно потому, что оно обеспечивает человеку возможность полного самоосознания. Человеческая воля, эта смешная воля — она хотела бы, да не может волить универсум, который сама отталкивает. Суверенность государства заключает в себе универсум. В суверенном государстве гражданин наконец-то может волить. Он действует абсолютно. Досуг, безопасность, демократия знаменуют обладание ситуацией, начало свободного бытия.
Вот почему современный человек — в его достоинстве гражданина и, еще более, гражданина на службе государства — признаёт его духовную природу. В судьбе западных народов государство представляет их человеческое усовершение. Совпадение политики и ду-
ховности знаменует зрелость человека, ибо духовная жизнь, как и жизнь общественная, очищается от полумрака всего сентиментального, фрагментарного, частного, чем еще питаются религии. Возвышение к духовному больше не равнозначно одержимости Священным. Духовная жизнь без священного! Только грубое аналитическое мышление могло притязать на то, что люди, забыв Бога, найдут себе другого бога. Упадок религий, конституированных в виде церквей, неоспорим. Он объясняется не злодейством людей, а возникновением государств. В сравнении с универсальностью политического порядка порядок религиозный неизбежно принимает оттенок беспорядочности и клерикализма. Современный, гуманистический человек есть человек-в-государстве; он является, поверх всякой вульгарной мелочности, подлинным антагонистом религии, даже в самом государстве Израиль.
*** '
Но достаточно ли восстановления государства Израиль для политической жизни? И способна ли эта жизнь, пусть даже она будет жизнью духа, вместить в себя иудаизм? Бедное государство, какое противоречие! Заёмная, словно свет спутников, сможет ли его суверенность возвысить души людей до полного владения собой? Очевидно, что Израиль утверждает себя иначе.
Религиозная история продолжает в бесконечность, в головокружительную глубину прошлого скромные пределы его территории. Но, в отличие от национальных историй, это прошлое древней цивилизации простирается над нациями, словно звездное небо. И тем не менее мы — та живая лестница, которая ведет к небу. Не в том ли уникальность израильского прошлого, что оно принадлежит вечности и — одновременно — нам? Это явленное неоспоримым иудейским опытом особое право называть своим учение, в то же время открытое для всех, — вот истинная суверенность Израиля. Его величие основано не на его политическом, художественном или даже научном гении (несмотря на их многообещающий характер), но на гении религиозном! Таким образом, авторитет государства, осуществляемого еврейским народом, идет от религии, которую вытесняет современная политическая жизнь.
Парадокс был бы неразрешимым, если бы этот религиозный гений не заключался именно в борьбе против индивидуального восторга с его опьянением — за трудное и мудрое дело справедливости. Эта религия, где Бог освобождается от Сакрального, — эта современная религия была установлена фарисеями, размышлявшими над Библией, в конце эпохи второго Храма. Она стоит над государством,
но уже реализовала в себе само понятие о том духе, который возвещается современным государством.
В сборнике, опубликованном в Нью-Йорке на иврите, Хаим Гринберг, глава отдела культуры «Agence Juive», собрал статьи нескольких израильских авторов, посвященные отношению между религией и государством57. Когда читаешь эти тексты, служащие прежде всего свидетельствами, поражает та легкость, с какой совершается переход от религии к этике. Создается впечатление, что не мораль присоединяется к догме, но «догма» и есть сама мораль. Громкие слова — «любовь», «божественное присутствие» — конкретизируются с подлинным величием в низких делах обеспечения продовольствием, наличия рабочих мест, решения жилищного вопроса. Вопреки мистической восторженности, которая, в соседстве с христианством, воодушевляет либеральные или правоверные тенденции в диаспоре, израильтянин переживает известный контакт с Богом в социальных начинаниях. Вера в Бога не побуждает к справедливости — она и есть установление справедливости. Но разве речь идет о справедливости как абстрактном принципе? Разве религиозное воодушевление не ориентировано, в конечном счете, на саму возможность Общества, возможность человеку увидеть лицо другого?
Значение государства Израиль заключается не в осуществлении древнего обетования и не в первых шагах эры материальной обеспеченности, которая им знаменуется, — но в представившейся наконец возможности воплотить в жизнь социальный закон иудаизма. Иудейский народ жаждал своей земли и своего государства не из стремления к бессодержательной независимости, а ради дела своей жизни, которое он смог наконец начать. До сих пор он исполнял заповеди; позднее он занялся искусством и литературой, но все эти свершения, где он выражал себя, оставались как бы пробами сил затянувшейся молодости. И вот наступает наконец время создать шедевр. Мучительно быть единственным народом, определяющим себя через учение о справедливости, и в то же время быть единственным народом, не имеющим возможности воплотить его в жизнь. Разорванность, ощущение рассеяния. В подчиненности государства социальным обетованиям иудаизма выражается религиозное значение воскресения Израиля, чье присутствие на земле, как и в древние времена, оправдывается практикой справедливости.
Именно в этом пункте дело выходит за рамки политического события. И именно в этом пункте возможно наконец провести черту между религиозными и нерелигиозными евреями. Противостояние между ними — это противостояние между теми, кто взыскует государства ради справедливости, и теми, кто взыскует справедливости ради того, чтобы обеспечить выживание государства.
***
Но не являются ли религиозными те, кто занят делом, — нерелигиозные, другие? Различение, годное для диаспоры, где обряды, отделенные от поддерживающего их Дела, неким магическим образом сохраняют иудаизм, — годится ли оно на заре новой эры? Не следует ли видеть истоки бунта против обрядовости в противостоянии этим пережиткам магии; не открывает ли он доступ к подлинной сущности ритуализма? Несомненно, существует абсолютная связь между справедливостью и законченной цивилизацией иудейского ритуализма, которая выражает ее предельную осознанность. Пожалуй, именно в справедливости киббуца вновь дает о себе знать ностальгия по обряду. Но — при условии, что люди, не доверяя неосознанным порывам, захотят осмыслить эту справедливость. Религиозный либерализм восходил от обряда к чувству смутной религиозности. Он ожидал от истории обратного хода, и это достигается в лучших семьях. Но если обряд действителен, он рождается только в мужественной зрелости действия и мысли.
Религия и религиозные партии не обязательно совпадают. Справедливость как основание бытия государства — вот религия. Она предполагает высокую науку справедливости. Государство Израиль будет религиозным через осмысление своих великих книг, которые оно не вправе забыть. Оно будет религиозным в силу самого акта, который утверждает его в качестве государства. Оно будет религиозным — или его не будет.
Но как читать эти книги? Исследования, объединенные Гринбергом в указанном сборнике, являют дух Торы, возвещая сущностные ценности демократии и социализма, достойные воодушевлять передовое государство. Здесь возможны сомнения. Для чего, в конце концов, связываться с Торой? И как приложить ее к настоящему времени, столь отличному в политическом, социальном и экономическом отношении от устроения, предусмотренного Законом? Этим вопросом задается один из авторов сборника58. Исполнять закон — не значит прежде восстановить устаревшие институты; не идет речь и о том, чтобы оставить все современные формы жизни за пределами иудаизма. Политическая и социальная ситуация, описанная в Библии и Талмуде, — пример заданной ситуации, которую закон сделал человечной. Отсюда возможно вывести справедливость для любого положения дел.
Это идея, которую мы считаем фундаментальной. В самом деле, великие книги иудаизма — не притчи, открытые произволу поэтического воображения, и не схематичные понятия, но примеры, ни в чем не искажающие те бесконечные отношения, из которых соткано полотно
социального бытия. Они взывают к истолкованию столь же строгому, сколь расплывчаты притчи, и столь же богатому, сколь бедны понятия. Каждый прикасался к Талмуду, но стоит только человеку найти настоящего учителя, это сразу заметно. Другие называют это оцеживанием комара! Нужно высвободить из старых примеров содержащиеся в них принципы и категории, чтобы затем приложить их к новым ситуациям. Это значит, что между еврейским государством и учением, призванным его вдохновлять, помещается знание. Потрясающее знание. Отношение между еврейским государством и еврейской религией — не отваживаюсь сказать «Церковью» — есть учение.
Нарастающее иссякание на Западе талмудических и гебраисти-ческих штудий в XIX в. привело к тому, что прервался светский контакт иудаизма с этой пророческой моралью, на исключительность которого он притязал. Оторванная от раввинистической традиции, которая обеспечивала этот контакт самим чудом его непрерывности; усвоившая себе отныне, через современную ей философию и филологию, весь так называемый научный инструментарий престижных западных университетов, — эта мораль, словно поэма в переводе, несомненно утратила свои самые характерные и, быть может, самые мужественные акценты. Сведя ее к тому, что всем известно, растеряли то, чему она должна была нас научить.
Теперь задача в том, чтобы вернуться к самым сильным сторонам раввинистической экзегезы. Эта экзегеза заставляла говорить сам текст, в то время как критическая филология говорит о тексте.
Одни принимают его за источник знания, другие — за вещь. Вопреки своему методу и кажущемуся смирению, критическая история претендует на то, что она уже преодолела любопытство к эксгумированным археологическим находкам и не в большей степени приглашает нас пользоваться этими дряхлыми истинами, нежели рубить лес каменным топором. Напротив, все кажущиеся уловки и ухищрения другого метода заключаются в том, чтобы спасти текст от несчастья быть книгой, то есть вещью, и заставить снова звучать живой и сильный голос учения.
От нарастания нигилизма к плотскому иудею59
Быть взрослым человеком между 1939 и 1945 гг. и пережить окончание войны — значит несомненно присутствовать при зарождении новой волны человечества. Смена поколений не обязательно должна выражаться в форме антагонизма. Но возвратное движение искажает перспективу. В истории мы притязаем лучше видеть издалека. Сдвиг заключается именно в этом утверждении прав истории. На-
цистские гонения и, вскоре после массовых уничтожений, удивительное осуществление сионистской мечты — основание государства, где жить в мире означает жить рискованно, — мало-помалу становятся историей. Это страдание, в котором было сожжено всё, и это мужество начать всё заново еще вчера воспринимались как признаки самого избранничества или проклятия, то есть — невзирая на противоположные знаки, с которыми их оценивают — как признаки равно исключительной судьбы. Современники носили ожог в груди, словно они видели слишком много запретного и навсегда были обречены позору за то, что выжили. Об этом прекрасно сказал Эли Визель4*. Чем бы ни была мысль того поколения — бунтом, отрицанием, сомнением или уверенностью, обретшей славное подтверждение в унижениях, — она несла на себе печать предельного испытания. Для самих христиан, через двадцать веков анахронического существования, иудаизм вновь сделался театром Божественной Комедии. Именно на таком уровне создавалось государство Израиль. Оно воскресло в 1948 г. как вызов, брошенный всем социологическим, политическим, историческим вероятностям. Сионистская мечта, родившаяся из того, что есть самого верного, самого постоянного, самого подлинного в ностальгии, восходила к первоистокам Откровения и откликалась на самые возвышенные чаяния. Она постепенно становилась реальностью ценой трудов и жертв, требуемых величием задачи и невидимых для тех, кого не преследовала эта мечта, кто видел рядом с этими нищими лачугами только жалчайшую из земель Востока, где вместо молока и меда чередовались лишь пустыни и болота.
Западное еврейство внезапно оказалось вблизи своей забытой традиции, которая, как оно думало, утратила смысл после века философствования, спиритуализации и неизбежной критики. И вот этот фундаментальный опыт тоже оспаривается, как и само учение, которое, благодаря этому опыту, появляется на горизонте.
Начало положили наши враги: они поставили под сомнение факты и цифры. Этот процесс продолжился среди нас. Несказаное, должное стать словом, не становясь литературой, на устах тех, кого низлагали перед лицом истины — Льва Полякова, Люсьена Штейн-берга, Йозефа Биллига и всей этой когорты, вскормленной духом Яд Вашем5*, — оказалось'во власти воображения многотиражных романистов. Они ставили мизансцены. Они вели спектакль. Бесстыдство и святотатство оправдывались талантом — как если бы Искусство могло найти в этих формах, еще теплых и кровоточащих жизнью, выражение для этой жизни и этой крови. Были разработаны идеологии. Идеологию мученичества перед лицом смерти сменила уже пригодившаяся прежде идеология мученичества ради
справедливости. В ней мы, евреи, предстаем виновниками собственного уничтожения. Вскоре, лишенное всякой подлинной тайны, это больше не вызывающее веры бумажное и беллетристическое таинство исчерпает себя в социологических, экономических и политических необходимостях. В нем не останется ничего от того смысла, который, помимо знания причин, проясняет события, призывая людей и нации к бытию. Вот уже молодой и успешный автор сводит геноцид концлагерей к проблемам, которые встают в связи с положением рабочих на заводах Рено. Религиозный конформизм и плоский атеизм рождаются одновременно. Угасание неизгладимого за истечением срока давности кажется им высшим деянием Времени и Духа. И разве на Соборе6* мы не слышали, как от заседания к заседанию затихают отзвуки грозы, о чьих апокалиптических раскатах тщетно пытался напомнить, среди всеобщей сумрачности, кардинал Беа? Что касается Израиля, его значение государства подчеркивали с таким упорством, что полностью свели его к политическим категориям. Но его строители вдруг оказались в числе колонизаторов; независимость Израиля тотчас была названа империализмом, подавлением местного населения, расизмом. Факты отделились от Идеала. На смену эсхатологической мечте пришли соблазны туризма; и через восемнадцать лет после основания государства Израиль журналы на глянцевой бумаге все еще потчуют своих читателей одними и теми же невероятными фотографиями, на которых мускулистые девушки радостно маршируют навстречу восходящему солнцу. В этом мире так же мало проблем, как в мире рекламных плакатов, восхваляющих современные электроприборы. Быть может, впервые в истории евреи оказались отброшенными в сторону реакции, и сердце их разрывается между инстинктивной уверенностью в своих привер-женностях и непростительным прогрессизмом. Сомнение гложет души молодых, прогрессистский язык изменников обманывает самих изменников.
То, что возвещается в конце этой двадцатилетней эволюции, есть возврат сил, которым мы в действительности подлежали после нашей эмансипации. Это не силы Зла. Опасность ассимиляции — если она еще сохраняет какой-либо смысл — связана не с тем значением, какое заключает в себе любой национализм. Она связана с сущностной двойственностью замечательно свободной мысли, которую невозможно отвергнуть, но которая не защищена против тирании, то есть нигилизма. Ибо во все то время, пока она длится, она вопрошает о победителях сегодняшнего, завтрашнего и послезавтрашнего дня. Фактически она столь почтительна, что ей грозит опасность быть пойманной в ловушку свершив-
Дата добавления: 2015-08-20; просмотров: 52 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Избранное: трудная свобода 321 15 страница | | | Избранное: трудная свобода 513 |