Читайте также: |
|
Алексей Власов
Антоновское восстание» в памяти очевидцев
Часть первая: «Мария Пархунова»
В прошлом номере журнала «Литературный Тамбов» мы завершили публикацию уникальных «крестьянских мемуаров» – дневника уроженца села Большая Ржакса Ивана Евдокимовича Макеева. Тему «антоновского восстания» продолжит публикация воспоминаний очевидцев этой непростой эпохи. Уникальные материалы собраны по деревням и селам Тамбовщины энтузиастом, студентом ТГУ им. Г.Р. Державина Алексеем Власовым и предоставлены редакции «Литературного Тамбова» доцентом, кандидатом исторических наук Владимиром Дьячковым.
Публикуемые воспоминая представляют собой дословную расшифровку видеозаписей, сделанных Алексеем Власовым, благодаря чему полностью сохранена живая, природная речь свидетелей событий 20-х годов прошлого века и последующей советской эпохи.
Воспоминания Марии Ивановны Пархуновой
(записаны 4 июля 2008 года)
Была я маленькая... антоновская банда приезжает к нам – мы жили бедно, избенка маленькая у нас была. Приезжают бандиты и в штаб становятся, у нас был штаб, а избенка была плохенькая, и нас три было у матери, – из-за этого и становились, чтобы их не заметили. Вот в большой дом Семенычев (Тихона Семёновича Федотова – А.В.) не становились, а у нас становились, в бедности. Я стояла еще небольшая, а полная была, а один, я не знаю, из них, кто он, бандит ли, красный ли, я еще их не разбирала, а он на меня и говорит: «Ох, какая девочка! Сейчас из неё кровь и брызнула бы!» А я-то не понимаю, я думаю, он меня хвалит, а другой сидит да говорит: «А причем она виновата?» Вот тут-то я поняла, что он меня пожалел, а этот хотел посмотреть, как кровь из меня свиснет. Вот чего бандиты выделывали – кровь им была нужна. Остервели они, как собаки.
Потом ночью лежим, спим с мамой – стучит в окно: «Открой, хозяин, хозяин!» А мама говорит: «Его нет». «Ну, выходи сама, хозяйка!» Она, собирается, идет. А ночь, холод, мороз: окна все были замерзшие, избеночка маленькая, окошечки маленькие. Она меня посадила: «Манька, продувай в окно, смотри, чего они надо мной будут делать, как они будут издеваться!» А где ж там я? Коль я продую, это там семь человек убить можно! Льду было, не знаю, сколько на окне – оно мёрзлое. Ну, так и продувала, гляжу – пришла ничего, вся была в порядке. «Хозяин где?» «Нет хозяина». «Иди, давай овес лошадям». Ну, она пошла, там им насыпала.
Потом уж это на моих глазах было, я уж помню, хорошо помню: ведут человека к нашему дому. А у нашего амбара столб стоял казенный, и вот его привели и хотели душить на нашем столбе. А мы уж все убегли из дома, боимся – мама чего же – одна с нами мучилась. Ну, потом хотели повесить, не повесили, что-то не знаю, раздумали. Пошли, повели в лощину его, и народу много, мужиков с ними – наши мужики то, а он совсем безвинный, наш человек, совсем безвинный молодой человек, парень был, сирота, он Ивану Ивановичу Гасникову родной какой-то был. К тетке ходил, к Никольскому, у них там ночевал и вот оттуда шел – встретили его и вот издевались над ним.
Ну, чего же, вырыли яму, а мы стоим, убегли из дома далеко, и видим, как его постановили у края ямы, а он только сказал: «Простите!» – и его хлопнули, и он в эту яму то… и упал – зарыли. А мы уж боимся, недалеко ведь от нас, в лощине.
На другой день собрались его выкапывать, перехоранивать. А нас маленьких, много ребятишек прибежало. Когда его стали оттуда вынимать, я испугалась и убегла на Золотовку. А его вытаскивают – он весь грязный, он, должно, еще живой был, а его закопали и всё… и пропал человек.
Одного тоже изрубили прямо на части, во ржи нашли его, а после весной привезли – всего в червях, в мешке, сложили и схоронили. Потом еще там два каких-то, я не знаю, чужие – это Тимоня Артемов рассказывал, да и многие говорили, я-то не видела, двух тоже над Аксютки Сергачевой над двором убили и закопали там, не знаю чьи…
А то бывало, идешь, глядишь – везут на телеге человека два-три, везут сюда, в сельсовет (в Чубаровку – А.В.), документы, что ли какие проверяли, и потом увозили на кладбище, хоронили их. И все наше детство прошло такое: то голодовка, то банда, то колхоз. Ой, замучили!
У меня одна мать была (отец Марии Ивановны умер от чахотки в 1916 г. – А.В.). Она всю жизнь водовая была, нас три у ней было. И больше всех мне и досталось. Настя (Анастасия Ивановна Власова (1911 – 1981) – А.В.) – эта была хитренькая и с норфом (вспыльчивая – А.В.), бабка ее боялась будить. Бывало, меня пошлет, а я раз разбудила, она на меня поругалась, другой раз разбудила, а третий раз пошла будить, она вскочила и давай меня лупцевать. А я вставала с ней. Она встает – и я встаю, маленькая была, а вставала корову доить. (…)
Это мама (Марфа Андреевна Пархунова (1891 – 1975) – А.В.) болела, я еще маленькая была, а за ней одна ухаживала. Настя – эта по нянькам ходила, в няньках была, а Фекла Ивановна (Максимова (1910 – 1986) – А.В.) – эта ходила по всем помогала, вроде рабочая. Она на мне одной всё отживалась, и вот я (с ней) маму-то и ворочала, а болела дизентерией, ну а чего там с меня спросить, а из-под нее, бывало, вытащу все подстилки, там вон какие были, собираю и иду на пруд полоскать, а там какой пруд – болото было. И вот там полоскали и оттуда вытаскивали, а сама едва ноги тащу, ребенок была. Потом врачей не было, какой-то ходил ветеринар, ну тогда их не ветеринарами звали, а еще как-то. Вроде дал лекарство, порошок насыпал, сказал кипятком разбавить. А я чего же, ничего не понимала, самовар вскипятила да кран отвернула и в бутылку в эту высыпала его, бутылку подставила. Полилось, все руки мне обварило, и я осталась с руками с больными и за ней ходила. (…)
А с каких пор вязать начала! Мама лежала, хворала, а ведь косить надо, ведь тогда гектар был. А дядя Петька – это дядя был мой и тёткин муж – к нам пришли косить, а вязать некому – чего же Настя маленькая, а я еще меньше, и поехали в поле. Я хоть маленькая была, а думаю, с какого бока подходить к снопу-то, не знаю. Вижу, там, вперед какие приехали, коль вяжут, я переняла у них. Заставили косить! Они, вон какие бугаи, а мы вон какие, и по одной – она мала, а я еще меньше и одна за крюком. Вот какие, хоть старые люди, хоть Бога боялись, ничуть не пожалел ни тот, ни другой, хоть бы они с вяслов когда-нибудь всучили. Всё голые руки-то, когда уж большая стала и нарукавники шила и варежки, а это чего же мы все в крови, кой ряд дойдешь, с ума сойдешь. (…)
Нечего было совершенно есть. Один раз, как сейчас помню, мама пошла кругом деревни, ходили с иконами – дождя не было. Она ушла, да и долго ее не было. А я есть захотела, а есть нечего. Трава сухая, муруха. Я ее промыла, сворила, на сковороду и сметаной полила. Ну и ждала-ждала её, нет и нет, а есть хочу. Я села есть, ведь голодный желудок-то. На сковороде я побольше съела, а поменьше долинку оставила. А я чую, что я меньше оставила, и думаю, или она уж будет скандалить, скажет: «Да еще вон, трава-то есть, пожалуйста, жарь да ешь». Она, упокойница, пришла, глянула, что ей поменьше оставила-то, она на меня фыкнула и есть не стала и я села, давай кричать – она не емши осталась! (…)
С Вальгартово пришел дядя Сёмка, упокойник, он сроду нас жалел, сирот, пришел и чуть не кричит: «Марфунька, чего же – помираем, у тебя нет ли хлебца, я ведь тебя не бросал?» – они, правда, нас жалели. Мама последнюю буханку ему отдала, и он взял и пошел, рад до смерти. Говорит, пришел, схоронил за щит, и разыскали и взяли. (…)
Ну, уж страшнее голодовки ничего не было. Ой, как же мы остались живые, не знаю! Ну, нечего было есть, совершенно нечего. Бывало, траву нарвешь, муруху, промоешь, своришь, а потом поджариваешь. Корову еще держали. Корма тоже не было. Крышу она сама доставала и ела.
А про колхоз чего же рассказать. Подгоняли, никто не шёл, подгоняли, грабили, все тащили «мила не за мила», вон до чего доходило: даже вот в чугуны насыплют там чего-нибудь, пшена и в печку постановят – разыскивают и отбирают, всё брали не на милость, все шаболы собирали, всё брали и скотину отымали, так вот и подгоняли. Вперед, вроде, как и весело было, и хлеб стали давать нам, за хлеб работали, а потом за деньги стали работать. Работали от души, а доходило вон до чего вперед, когда вогнали, нечего было в рот положить. Идешь, бывало, на работу первый раз, а выгоняли с песнями, с гармошками, а мы, как мухи, голодные да холодные. А идут-пляшут – весело вроде было, веселились, играли. В колхоз пойдем на работу, нам по блину дадут, мы идем в поле и с поля приходим, не успеем там дома умыться, дома-то ничего нет, приходим: либо стакан пшена или стакан проса заработали. Вот дадут тебе, и ешь, наживайся-разживайся, как хочешь. И чего схоронят – это дядя Ефан (Феофан – А.В.) был, упокойник, крыл крышу у нас. А лаз был только пролезть человеку оттуда, снаружи, а он машинку (имеется в виду швейная машинка – большая ценность в тогдашнем крестьянском обиходе, – А.В.) в кошёлку положил, да вроде бы крышу кроет и туда её спустил, к нам на чердак (на потолок). День-два, что ли не прошло, пришли и забрались в эту нору, пролезли, и эту машинку подобрали. Вот оставались без куска хлеба. Так вот и в колхоз подходили. А какие в колхоз вперед зашли, эти они хорошо – не брали у них ничего. Ну, тогда много было народу, кто не заходил вперед в колхоз. Это хоронят, бывало, хлеб печеный, схоронят его за щит – разыщут и это всё вытащат, вот оставляли голодных и холодных, ни одеть, ни обуть, ничего не было. (…)
И где только ни работала, и на комбайне штурвальным, как тяжело, невозможно. Комбайны были не как сейчас, а комбайн, а откуда выпадает солома, там нечем было спихнуть. Вот нас двух каких-нибудь выберут, какие «беспризорные», без мужиков, и вот мы едем. Комбайн едет на ходу, накладёт кучку какую, и мы вилами спихиваем. И, сколько раз, вместе с кучкой упадешь там, на эти ворота (привязаны были), на воротах мы стоим и вот переворачиваемся, чуть ли не падаем. И за плугами ходила. Один трактор, а две плуги – и вот по ним и ходила. Ведь это Бог миловал, и ни разу не упала. На ходу трактор идет, плуги чищу, хожу. Крюком косили, наперегонки зарабатывали – все на наших плечах было. А мне больше всех доставалось да без мужика, и вроде где ни стану, везде я справлялась с мужичьими работами. На машине бывало, где мужики стоят, меня становят туда с мужиками – как мужик, так и баба. Один раз у вязков стояла, вязки вязала и прицепила вязку отправлять, и за юбку меня зацепило, а ему в уши шумнули: «Пошел!», вроде – тащи вязку, и меня потащил со всей вязкой. А вязка-то ведь вон, какая здоровенная, и, думаю, под вязкой останусь, задушусь, не вылезу оттуда. Отсюда уж зашумели – он, правда, остановился. (…)
Да, вот еще какую страсть я пережила, что значит не умереть мне. Раз на Ильин день строгий был праздник, мы собрались – чего же, девками были – чем свет, приходим, дрожим, все замерзли, рано, бабы-то они опосля приходили. Ну и собрались, зашли, где движок Ивана Ивановича, он работал на движке. В уголке стоим, а он стал прочищать этот движок. Он зафыкал, резко он, правда, зафыкал, а я стояла, а за мной Дуня «Ломая нога» стояла, а он зафыкал, а правда страшно, все-таки, он зафыкал, вроде – поломка. Как она пихнет меня, и я – под ремень. Вот лежу, тут яма, тут ремень ходит, а я лежу, тут голова, тут ноги и встать я же не могу. А Иван Иванович после мне сказал: «Я, – говорит, – растерялся, хотел ремень снимать». Если бы он ремень снял, то бы из меня дребедень получилась бы. Подошел за руку меня как схватит, и вытащил. Всё лицо содрала, обедать прихожу вся ободратая и матери рассказываю: «Теперь бы я лежала бы на переду…» Она закричала, жалко показалось. (…)
Вот Ефан (Феофан Иванович Власов (1910 – 1981) – А.В.) был кладовщиком, а был дождик, промочил крышу и зерно взросло. Он пришел, испугался и хотел душиться, а мама его уж уговорила: «Ефан, погоди, дай мне ключи, я пойду, посмотрю сама». Да пошла и разглядела всё, а там всё хорошо, да и он остался. Вот тут он по-моему и вышел из кладовщиков. Чего же – нету зерна. Когда наделали всего до всего и всё изломали, остались все и кладовые. Какие кладовые у кого были, у колхозников, были такие, каменные, как у Феклы Ивановны. Она к Филиппу Ивановичу выходила замуж. Он богатый был. Две кладовые каменные были, тоже зерном были насыпаны. У кого изба порожняя, так насыпали, куда попало, а унести, избави Бог, судили, сноп кто возьмет. А чего же – голодовка, пойдешь, бывало, на работу, есть захочешь, рожь уж вязали, и колосочки там нашелухаешь да и там-то поешь, ничего, а чего домой не неси. Я за всю жизнь один раз набрала. Варежка у меня была. В неё. И вот тебе! Едет председатель, верхом скачет, и забросила варежку. Судили прямо безо всяких. А Марья Павловна сидела год, подружка она мне была, тоже со снопами, снопы унесла. Уж я когда замуж вышла с мужиком ехала, я уж в Орехове (Орехово-Зуево – А.В.) была, а он из армии ко мне в Орехово приехал. А оттуда едем, сюда домой и с ней нечаянно повстречались. Я с работы (в Орехове работала), а она была в тюрьме и в вокзале я увидала её, как есть, прямо сикилет (скелет – А.В.). Я говорю: «Манька, что же это ты теперь такая-то?» Она говорит: «Я болела». А ведь есть хочет. А у меня с собой только хлеб (давали по 400 грамм на сутки) дадут и всё, и у него сухарики были. Я ей дала четыре сухаря, она прямо враз начала есть. Я ей говорю: «Манька, смотри, как бы с тобой чего не случилось». Ну, ничего, всё-таки обошлось благополучно.
В Орехово-Зуево я работала, пожалуй, хорошо. Когда первый раз приехали, как на грех дождик моросил, зашли в барак – постели нету, ничего нам не готово. Мы стали в бараке в коридоре, и стоим, все сырые. Они нас просят, начальник: «Ну, заходите, заходите в комнату, а завтра всё будет – и койки, и постель будет». Стояли, стояли, так и зашли. Зашли – чужие там были и нас двенадцать человек отсюда, кой кашавские, чубарские и первочакинские, и ночевали. Легла я спать, думаю, пропащее дело, приехали, не знаю куда, и уснула. Вижу во сне, прямо женщина подходит ко мне во всем черном, хорошая, молодая и говорит: «Ты думаешь, что ты тут умрешь, а ты тут будешь жить хорошо». А я говорю: «Ну, я только и думаю, что я умру с голода». «Не бойся, ты будешь здесь в почёте». Ну и в самом деле, была в почёте. И как прямо из всех, меня одну выбрали, и в столовой работала. В столовой, чего же, умрешь, что ли? Чего ничего, а поешь. И, бывало, мужики уж меня узнали. На них поглядишь, они старики, вон какие бородатые. Бывало, настановят котёлики на окно, а я вперед не знала, ну что там, котёлики и котёлики стоят, а потом у повара спрашиваю: «Дядь Коль, это чьи котёлики стоят?» А он говорит: «Мария Ивановна, это их тебе настановили, будешь котлы чистить, ты туда собирай всё». Ну, я так и делала. Бывало, не дадут выйти из барака, я в этом бараке, они в том шумят: «Марья Ивановна, здравствуй!» А я шумлю: «Здравствуй, здравствуй!» Вот в каком почёте была. А одного кормила-кормила, он более всех ел. Бородатый старик прям весь. Кормила, но всё равно котёлик принес мне. И, гляжу, пропал. Власов – его фамилия была. Я еще у дяди Коли спросила: «Что-то Власова не видать?» Он говорит: «Не знаю, куда-то его переселили». И вот одно время послали меня за хлебом в другой посёлок, и мужчина один, и еще женщина. Мы приезжаем туда, захожу – стоит парень молодой, сытый, красивый и смотрит, и смотрит на меня. Я думаю, да что такое, не знаю. Ну, мало ли, думаю, смотрит и смотрит. Потом, когда уж поехали оттуда, а этот, какой с нами мужчина (а я-то на дрезине по линии) был, говорит: «Марья Ивановна, ты не догадалась, что на тебя смотрит этот мужчина?» Я говорю: «Я не знаю, Петь, чего он смотрел на меня». Он говорит: «Это Власов». Я говорю: «Да откуда же чего взялось, был бородатый старик, а то прям молодой-размолодой, рубашка белая на нем, косоворотка». (…)
Ехали туда (в Орехово-Зуево – А.В.) одиннадцать суток, а оно от Москвы 70 км, а мы вон сколько ехали. И одна женщина ехала с двумя детьми, эвакуированная. Сидим в одном купе (какое там купе), так, перегороженные были, грузовым поездом. Залезла я на полку, поесть там. Они шумят (две девчонки были), а ее звали Лёлей, они ее звали Лёля – она им мать, а они её Лёлей звали. «Леёль, мы к Марье Ивановне, наверх». Я говорю: «Ну, идите, идите». Она их посадила. Я им дала курятинки поесть, они ко мне привыкли. А у них нечего есть, совершенно нечего есть. И вот я их всё кормила. А потом уж прямо подъезжать начали, она мне говорит: «Марья Ивановна, дай мне картошечки, я доеду домой (она домой едет, а мы-то на работу), отдам тебе». Я говорю: «Лёля, когда тонут, всегда топор солят. Ну, приедем мы, нужна я тебе буду, ты приедешь домой, у тебя теперь там всё есть». Она: «Марья Ивановна, я тебя век не забуду». Бывало, как нас за чем-нибудь пошлют в мастерскую, в какую только нас посылали, чубарских, нас 5 человек было, и нас не посылали на торф, а так разгоняли по посёлку, всякие разные работы работали. Ну и под конец эта самая Лёля (а наш поселок был в 10 км. от них) одно время звонит, к телефону меня вызывает. Я подхожу: «Алло!» Она говорит: «Марья Ивановна, это я». Я говорю: «Что с тобой случилось?» – «Марья Ивановна, ничего не случилось, я просто прошу тебя, пожалуйста, приди ко мне, у меня муж приехал в отпуск, с войны. Девки только и галдят: «Марья Ивановна, Марья Ивановна!» А он говорит: «Да что же такая за Марья Ивановна? Ну-ка, вызовите ее!» Она на меня: «Приходи, приходи, он тебя хоть посмотрит». Я ей говорю: «Лёля, что же я пойду за 10 км, это легко дойти то, нужна я ему была!» И так и не пошла. Я когда оттуда приехала, в отпуск с ним (с мужем – А.В.), приехали, идём по Кашаевке, а Морозова Маша стоит и говорит: «Ой, Марья Ивановна, какая же ты хорошая!» Она думает, уж если уехала, то пропащее дело. Я-то перемолчала, а он и говорит: «Вы ее согнали, думали, что она там пропадет, а она к вам на показ пришла». (…)
М.И. Пархунова с матерью М.А. Пархуновой (слева) и дочерью Валей. (д. Чубаровка, 1952 г.)
. М.И. Пархунова и А.В. Власов (п. Чакино, 2011 г.)
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 138 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
АКСАКОВ С.Т. СС в 4 т. Т. 3. М., ГИХЛ, 1956. 810 с. 10 страница | | | П У Т Е В Ы Е З А М Е Т К И |