Читайте также: |
|
«Старый ребенок»
Фатеев В. А. Жизнеописание Василия Розанова – Изд. 2-е, испр. и доп. – СПб.: Изд-во «Пушкинский Дом», 2013. – 1056 с., [32] с. ил.
Опубликованное в 2002 году и только что вышедшее вторым, исправленным и дополненным изданием, жизнеописание Василия Васильевича Розанова, созданное Валерием Александровичем Фатеевым, остается по сей день лучшей биографией Розанова. Лучшей не только с научной точки зрения – хотя и в этом отношении другие объемные биографические опыты, опубликованные на данный момент, не выдерживают с ней конкуренции, – но в первую очередь по форме и тональности повествования. Слова о «сложности», «противоречивости» – или, мягче и сложнее, об «антиномичности» Розанова настолько привычны, что на них практически перестаешь обращать внимание – они становятся чем-то само собой разумеющимся с первого же опыта обращения к его текстам. Равно как, вероятно, и другой – противоположный, в подтверждение заявленной «антиномичности» – образ «простоты», нередко складывающийся как итоговый результат, – когда прямо противоположные розановские заявления не отменяют друг друга, но, отменяя буквальные смыслы, дают некий третий смысл, заключающийся не в том, «что сказано», а «как», «когда», в конечном счете ведя к смыслу, неотделимому от говоримого. Можно сомневаться, и, возможно, вполне резонно, скажут ли статьи Розанова что-то о самом Гоголе или Михайловском, о Государственной Думе или о рецензируемой книге, но вот об авторе они говорят всегда и много – говорят как по его воле, так и против нее, сказываясь в оговорках, повторяющихся образах, внимании к какой-то определенной детали: он присутствует в своих текстах независимо от своей воли, физиологически. Но и последнюю формулировку сразу же следует уточнить – эта «естественность», «физиологичность» вырабатывалась долго и сложно, ему пришлось почти всю жизнь работать над собой, чтобы «стать естественным».
И вот его, сложнейшего, двоящегося, ускользающего от всякого однозначного определения, Фатеев описывает в медлительной, почти старомодной манере, обозначая и самый жанр не как «биографию», но, отсылая к пухлым фолиантам XIX века, как «жизнеописание»: сложность персонажа здесь великолепно умеряется простотой избранной формы, напоминая так любимые самим Розановым подробные биографии, с массой деталей, цитат из писем, дневников и мемуаров, вниманием к деталям, в которых, согласно Розанову, сама жизнь – к петербургским адресам Василия Васильевича, к издательским хлопотам, собиранию нумизматической коллекции и т. д. и т. п. То, что на наш вкус можно отнести к недостаткам работы, это все то, что выбивается из избранной стилистики жизнеописания – великолепные первые две-три сотни страниц, со вкусом рассказывающие о детстве и молодости Розанова, его учебе в Москве, первом браке, учительстве в Брянске, Ельце и Белом, петербургских мытарствах, по мере того как Розанов становится все более известным публицистом и писателем, сменяются все чаще пересказом его текстов и обзором критических отзывов – сама «жизнь» проваливается между опубликованных статей. Даже важнейшее событие в жизни Розанова – его переход в суворинское «Новое время» и отношения, складывающиеся у Розанова в газете, – оказывается оттесненным на второй план; газетные будни, на которые пришлось без малого двадцать лет его жизни, целая треть, даны лишь немногими заметками, к тому же лишенными временной перспективы. А ведь Суворин в биографии Розанова – фигура не менее значимая, чем в биографии Чехова: сам Розанов писал, что Суворин его «спас», положив ежемесячную плату в 300 руб. (в два раза больше, чем он получал, служа в Госконтроле), а затем – очень характерная для Суворина «черта» – дав тысячу рублей на поездку в Италию, что Розанову, задерганному и измученному, было просто необходимо (и результатом чего стала необыкновенная, единственная в подобном роде книга – «Итальянские впечатления»). Суворин много значил для Розанова – не случайно уже после смерти Суворина Розанов издал (разумеется, со своими примечаниями) его письма к нему: шаг не только не конъюнктурный, но едва ли не вредный для Розанова (во всяком случае планы публикации некоторых писем вызвали конфликт с одним из сыновей издателя; да и другие сотрудники «Нового времени», ничуть не менее обязанные Суворину, не особенно торопились написать что-либо, выходящее за пределы «ритуально необходимого» в память умершего патрона). Суворинская газета, созданный им «парламент мнений», была весьма значима в плане формирования особенной розановской стилистики – начиная от требований газетного быстрописания, необходимости уместиться в жестко заданный небольшой объем (что для ставшего вскоре великолепным газетчиком Розанова первоначально было проблемой – ведь его основной формой в первой половине 1890-х была журнальная статья, очерк) и заканчивая «авторским» характером рубрик: фельетоны Буренина и Амфитеатрова, «маленькие письма» Суворина, «мой дневник» Меньшикова и т. д. – сильно меняясь во времени, вплоть до 1900-х, когда Суворин стал отходить от дел, «Новое время» была яркой авторской газетой, имеющей свое лицо и линию поведения (в дальнейшем она все чаще из «парламента» превращалась в «свалку мнений», уступая первенство другим газетам, в первую очередь сытинскому «Русскому слову», не сумев удержать своих лидирующих позиций и не успевая за переменами в газетном деле – благодаря способности почувствовать и первой реализовать которые она и добилась успеха в 1876—1880-х годах). Мы привели лишь один момент – как раз бытовых взаимоотношений, которые лишь мельком даны у Фатеева, нарушая гармонию и, как нам кажется, самый «жизнеописательный» замысел книги. Но равным образом можно сказать и о почти отсутствующих сюжетах работы Розанова у Сытина (в бытовом, повседневном плане), о том, что семье Розанова – второму браку, отношениям с детьми, с женой – отведено несоразмерно мало места. Гармония текста восстанавливается лишь ближе к концу, когда вновь «повседневный» план отвоевывает себе место наряду с философскими, литературными и политическими спорами. Впрочем, это все «жалобы от изобилия» – мастерство первых и заключительной глав книги столь велико, что на его фоне другие разделы представляются слабыми – но это «эффект соседства», желание, чтобы повествование, нашедшее превосходный ритм и меру в начале, продолжалось так же до финальной точки, не снижаясь.
Бесхитростность повествования, чуткий и благожелательно-внимательный взгляд биографа складывают год за годом жизнь
Василия Васильевича – но, окидывая прочитанное одним взглядом, поражаешься, насколько насыщенной, плотной она была. Ее ведь вполне хватит на несколько человек: гимназический учитель, всякую свободную минуту урывающий, чтобы писать свой огромный (и до сих пор почти что никем не прочитанный) трактат «О понимании», а затем с товарищем-преподавателем вздумавший в Ельце переводить на русский «Метафизику» Аристотеля (здесь все уникально – и то, что до них перевода не было, и то, что почти не знающий греческого Розанов берется за такое дело, от себя «вкладывая» в перевод философское понимание, поскольку товарищ в этом деле ему нужен преимущественно как знающий греческий – и еще то, что перевод этот так никому оказался и не нужен, прекратившись после пятой книги). Знакомство еще в Ельце, по переписке, с «русскими консерваторами» – несколькими людьми, «русскими чудаками», в разных углах, недолюбливая, а то и прямо не терпя друг друга, думающих свои странные для окружающих мысли. Почти на десять лет он станет одним из них – чтобы затем, на рубеже веков, «прыгнуть» едва ли не одновременно к «декадентам» (пытаясь пристроиться в «Северный вестник», а затем благополучно прижившись в «Мире искусства») и в «Новое время», стать «душой» Религиозно-философских собраний 1901–1903 годов и все напряженнее и неудобнее для окружающих спрашивать о вере, о церкви, о поле, о браке, о семье – по существу, задавая один и тот же вопрос – о Боге – о том, что такое «мир», как его не «понять», а «прожить», «прочувствовать». В этом плане не удивляет его почти одновременный интерес к архимандриту Федору Бухареву и Тарееву – притом что для одного целью было распространить христианство на весь мир, всех приобщить к Богу, а для другого вера к миру никакого отношения не имела, между Христом и миром был разрыв: для Розанова ведь важным оказывалось, что и у того и у другого додумывание, доделывание – либо «все с Богом», либо «Бог совсем вне мира», но никак не «брак освящаем, а родящей брезгуем», «помолиться за родящую. не желаем». Тот Розанов, которого в первую очередь знают и помнят, это Розанов всего лишь нескольких лет, в первую очередь шедевров: «Уединенное» и два короба «Опавших листьев», но тут же одновременно и бесконечная газетная поденщина, и корреспонденции из Киева, где умирает Столыпин, и переписка – которая сама по себе у Розанова становится отдельным родом литературы, обрамленная «примечаниями» – от одного слова до целых эссе, иногда едва ли не случайно цепляющихся за слово, по ассоциации – где записочки следуют «в порядке чтения», последующие спорят или отменяют ранее написанные, схватывая сам процесс чтения, тот ход и размышлений, и самых ощущений, который мы стремимся отбросить – и в чем для Розанова оказывается «суть дела».
Это невероятное богатство жизни, ее насыщенность при этом противостоят «событийности». И вроде бы «событий» в жизни Розанова тоже хватало: достаточно вспомнить скандал вокруг «дела Бейлиса» и исключения Розанова из Религиозно-философского общества – скандал, им самим спровоцированный, когда он отказался выйти «по собственному желанию», заявив, что формальная процедура исключения «представляет свой интерес».
Но «события» в его жизни о нем самом как раз мало что говорят – они с ним «происходят», «случаются», но – в отличие от другого типа людей – он в них не «раскрывается», даже в них он тот, кто наблюдает (в том числе и за собой, в том числе и спровоцировав сам ситуацию), проживает – но не действует. Ведь даже вечера РФС трудно представить как «события» в жизни Розанова; и уж в куда большей мере таким событием (уже без кавычек) будет рисование «хоботов» с Ремизовым.
Пожалуй, одна из главных черт Розанова (дальше и, видимо, глубже его «юродства», которое осложнено, отрефлексировано, «надстроено» над ним) – его детскость. О службе отца в Госконтроле Татьяна Васильевна Розанова рассказывала Пришвину, что там его очень мучили сослуживцы, и, когда обижали особенно сильно, он приходил домой, очень расстроенный, «ложился в кровать и плакал как ребенок». Лет за десять до того, в 1885 году, когда предстояло сдавать в печать «О понимании», первую и главную книгу Розанова, «уже в типографии он вдруг решил спешно “запутать изложение” первых трех страниц, испугавшись, как бы читатели не поняли его претензии на “построение всей будущей науки”» – здесь все характерно: и невероятная претензия, и испуг, наступивший в последний момент, и желание «замести следы», обмануть читателя, принизившись – мол, не подумайте, это не обо всем, не о том, что больше самой науки – о понимании, а так, «ученая книжка». Не умножая примеров – приведу лишь один, относящийся к концу 1880-х:
«Когда спрашивали (коллеги-учителя из гимназии в Ельце. – А. Т.), сколько же экземпляров <“О понимании”> продано, он отделывался шутками. О содержании речи никто не заводил, но потихоньку вокруг книги начало расти злословие. Особенно подозрительно всем показалось то обстоятельство, что в ней совсем не было ссылок на литературу. Подозревали, что автор откуда-то все списал, но откуда именно, никто сказать не мог. Интересовались у него между делом, не знает ли он иностранных языков, в подозрении, что эти сотни страниц списаны у какого-нибудь иностранного философа, – однако выяснили, что языки он знает только на уровне гимназиста старшего класса.
Все по-прежнему оставалось непонятным. Розанов же учительской компании сторонился. И учителя решили: “Не нашего поля ягода”. Постепенно отношение к нему ухудшалось. В насмешку стали звать Розанова “философом” и “понимающим”. Учитель латыни, заядлый картежник М. В. Десницкий, частенько повторял в учительской про Розанова: “Нашелся понимающий среди ничего не понимающих”. Все это злословие продолжалось и позже, когда Розанов стал посещать учительские вечеринки. Однажды он попал на холостяцкую попойку у учителя женской гимназии Желудкова. <…>
“Здесь слово за слово разгорелся спор между Розановым и Десницким, который ‘на все корки’ честил философию и философов, крича с азартом: ‘И мы тоже кое-что понимаем!’ В разгаре спора Десницкий схватил с полки книгу ‘О понимании’, преподнесенную Розановым Желудкову, расстегнул брюки и обмочил ее при общем хохоте присутствующих: ‘А ваше понимание, Василий Васильевич, вот чего стоит’…”».
О ком еще можно вспомнить подобную историю, особенно с ее концовкой – точнее, ее отсутствием: ничего не произошло, Василий Васильевич так и остался жить с нею – как обиженный до глубины души ребенок (вспомнив ее двадцать с лишним лет спустя, в статье 1910 года) – и, что важнее, кому бы пришло в голову так оскорбить другого? Давно, лет двадцать назад, кем-то было дано
Розанову хорошее определение – «русский даос». Совершенно не похожий на китайского мудреца, он схож с даосами в главном – в том, что истинный мудрец, как Лао-цзы, должен быть «старым ребенком», где мудрость неотделима от детскости, а детскость – непосредственность взгляда. О Розанове и о его темах говорили как о пошлых, грязных, порнографических и т. п. – но это больше говорило о говорящих, о том, сквозь какую призму они смотрят и видят, тогда как в Розанове сильнейшим (и отталкивающим или приближающим к нему других) было «неведение греха». В 1914 году, назвав его «морально невменяемым», Струве нашел на редкость точную формулировку – Розанова, по крайней мере с тех пор, как он нашел самого себя, интересовало «Древо Жизни», но ничуть не «Древо познания Добра и Зла».
Дата добавления: 2015-07-25; просмотров: 67 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В спорах о и с Владимиром Соловьевым | | | Промежуточный Розанов |