|
I
лово о полку Игореве» было переведено на русский язык сорок четыре или сорок пять раз —и всякий раз по-другому. В каждом из этих сорока четырех или сорока пяти переводов отразилась и личность переводчика со всеми ее индивидуальными качествами, и та эпоха, когда был создан перевод, так как каждый переводчик вносил в свою версию именно те элементы, которые составляли основу актуальной в то время эстетики.
Всякий новый перевод, таким образом, представлял собой новое искажение подлинника, обусловленное вкусами того социального слоя, к которому адресовался переводчик. То есть, иными словами, каждая эпоха давала переводчикам свой собственный рецепт
отклонений от подлинника, и этого рецепта они строго придерживались, причем их современникам именно в данных отклонениях и чудилось главное достоинство перевода.
Эпоха ложноклассицизма диктовала поэтам такие переводы «Плача Ярославны»:
Я горлицей сама к Дунаю полечу,
Бобровый свой рукав в Каяле омочу,
И раны оботру на Игоревом теле,
На бледном, может быть, и хладном уж доселе '.
Получались пышные александрийские вирши, явно предназначенные для декламации на театральных подмостках. Таким стихом писались «громогласные» трагедии Озерова, Княжнина, Сумарокова. Ярославна становилась похожа — как родная сестра — на княжну Оснельду, которая такими же стихами декламировала в сумароковской трагедии «Хорев»:
Я плачу, что тебе бессильна отслужить!
Но верь мне, верь, мой князь, где я ни буду жить,
Я милостей твоих вовеки не забуду
И с ними вспоминать тебя по гроб мой буду!
Эпоха романтизма требовала, чтобы переводчик превратил «Плач Ярославны» в романс:
Не в роще горлица воркует, Своим покинута дружком. Княгиня юная горюет О князе Игоре своем.
О, где ты, где ты, друг мой милый? Где Ярославнин ясный свет? Кто даст мне, грустной, быстры крылы И легкой ласточки полет?
Ах, я вспорхну— и вдоль Дуная Стрелой пернатой полечу...
И т. д.2
Получался чувствительный романс для клавесин. Перевод так и назывался: «Ярославна. Романс».
1 Перевод А. Палицына (1807).
2 Перевод В. Загорского (1825).
В ту же пору романтического культа старинной славянщины и восторженной реставрации фольклора переводу «Плача Ярославны» был придан такой архаический стиль:
Как в глухом бору зегзицын ЯрослЬвнин глас Рано слышится в Путивле на градской стене: Полечу — рече — зегзицей к Дону синему, Омочу рукав бобриный во Каяле я, Оботру кровавы раны князю на теле '.
В эпоху увлечения Гомером (вскоре после появления Гнедичевой «Илиады») Ярославна принуждена была плакать гекзаметром:
Слышен глас Ярославны: пустынной кукушкою с утра Кличет она: «Полечу, говорит, по Дунаю кукушкой, Мой бобровый рукав омочу во Каяльские воды» 2.
В эпоху распада той высокой поэтической культуры, которой была отмечена первая треть XIX века в России, «Плач Ярославны» снова зазвучал по-другому: ловким и звонким, но пустопорожним стихом, лишенным какой бы то ни было лирики:
Звучный голос раздается Ярославны молодой, Стоном горлицы несется Он пред утренней зарей. «Я быстрей лесной голубки По Дунаю полечу И рукав бобровой шубки Я в Каяле обмочу!» 3
Как всегда бывает в таких эпигонских стихах, их механический ритм нисколько не связан с их темой: вместо «Плача» получилась пляска.
В ту же эпигонскую эпоху, лет на восемь раньше, в самый разгар дилетантщины, появился еще один «Плач», такой же пустопорожний и ловкий, но вдобавок подслащенный отсебятинами сентиментального
1 Перевод Н. Грамматика (1823).
2 Перевод М. Делярю (1839).
3 Перевод Н. Гербеля (1854). См. «Слово о полку Игореве»
в серии «Библиотека поэта». Л., 1952, стр. 201.
стиля. Про Ярославну там было сказано, будто она «головкой» (!) склонилась на «грудь белоснежную» (?). И пела эта Ярославна такое:
Я косаткой по Дунаю
В свою вотчину слетаю (?),
А назад как полечу,
Так рукав бобровой шубы
Я в Каяле омочу!
Раны Игоря святые,
За отчизну добытые,
Я водою залечу'.
«Полечу — омочу — залечу» — эти три плясовые, залихватские «чу» меньше всего выражали тоску и рыдание.
А так как в то время в модных журнальных стихах (например, в «Библиотеке для чтения») процветала мертвая экзотика орнаментального стиля, это тоже не могло пс отразиться на тогдашнем «Плаче Ярославны»:
Ветер, ветер, что ты воешь, Что ты путь широкий роешь Распашным своим крылом? Ты как раб аварской рати (?) Носишь к знамю благодати (?) Стрелы ханских дикарей!
Эта цветистая отсебятина «раб аварской рати» кажется здесь особенно недопустимым уродством, так как в подлиннике это одно из самых простых, задушевных и потому не нуждающихся ни в какой орнаментации мест.
В эпоху модернизма «Плач Ярославны» зазвучал дешевым балалаечным модерном.
Утренней зарею
Горлицей лесною Стонет Ярославна на градской стене,
Стонет и рыдает,
Друга поминает, Мечется и стонет в тяжком полусне (!)
Белою зегзицей,
Вольнолюбой птицей
1 Перевод Д. Минаева (отца). «Слово о полку Игореве». М., «Советский писатель», 1938, стр. 133.
К светлому Дунаю быстро полечу
И рукав бобровый
Шубоньки шелковой Я в реке Каяле тихо омочу! '
Полусон, в который погрузил плачущую Ярославну ее переводчик, чрезвычайно характерен для декадентской поэтики.
Таким искажениям был положен конец только в нашу эпоху, когда искусство перевода стало все сильнее сочетаться с наукой. «Изучая переводы и переложения советской эпохи, — говорит современный исследователь, — мы наблюдаем общий более высокий уровень их художественной культуры по сравнению с дореволюционными переводами. Почти каждый из них представляет собой серьезную работу в художественном, а часто и в научном отношении, на них нет той печати провинциализма, кустарщины, которая отличает многие дореволюционные переводы, особенно предреволюционных лет (1908—1916). Значительно вырос интерес широких масс нашего народа к «Слову о полку Игореве». В нашей стране достигла высокого уровня теория и культура художественного перевода. К этим благоприятным условиям необходимо добавить значительно более глубокое изучение «Слова о полку Игореве» современной наукой. Все это помогает советским переводчикам совершенствовать свои переводы» 2.
В тридцатых годах «Плач Ярославны» переводился так:
Ярославны голос слышен. Кукушкой, неслышима, рано кычет.
1 Перевод Г. Вольского (1908). Многие тексты переводов
«Плача Ярославны» я заимствую из обстоятельной статьи С. Шам-
бинаго «Художественные переложения «Слова», хотя с некото
рыми его оценками этих текстов не могу согласиться. Последнее
стихотворение, например, С. Шамбинаго считает без всяких ого
ворок «надсоновским»; жаль также, что, говоря о влиянии «Сло
ва» на современных писателей, он не вспомнил «Думы про Опа-
наса» Э. Багрицкого.
2 «Слово о полку Игореве». Поэтические переводы и перело
жения. Под общей редакцией В. Ржиги, В. Кузьминой и В. Стел-
лецкого. М, 1961, стр. 301.
«Полечу, — молвит, — кукушкой по Дунаю, Омочу бобровый рукав в Каяле-реке, Утру князю кровавые его раны На могучем его теле» '.
Перевод — Георгия Шторма. Это не перепев, не пересказ, не вариация на данную тему, а максимально близкий к оригиналу подстрочник. Личность самого переводчика не выпячивалась здесь на первое место, как это было во всех переводах, которые цитировались выше. Георгий Шторм отнесся к тексту с объективизмом ученого: его перевод есть вклад и в «изящную словесность», и в науку. Таков установленный стиль переводческого искусства тридцатых — сороковых годов.
Одновременно с Георгием Штормом «Слово» перевел Сергей Шервинский, который руководствовался таким же стремлением к объективной научной точности и все же дал совершенно иной перевод, резко отличающийся от перевода Георгия Шторма: более женственный, более лиричный и, я сказал бы, более музыкальный.
В то время как у Шторма дана сухо рационалистическая стертая фраза:
Стяги трепещут, —
Шервинский сохраняет драгоценную метафору подлинника:
Стяги глаголют.
Перевод Шторма принципиальнее, основательнее, увереннее, но прозаичнее, жестче. И, однако, оба переводчика равно стремились отрешиться от внесения в свой перевод каких бы то ни было субъективных моментов. Ни у того, ни у другого нет, конечно, ни одной отсебятины, ни тот, ни другой не пытаются каким бы то ни было образом «улучшить» подлинник, «украсить» его, «подсластить», как это было свойственно переводчикам прежнего времени.
1 См. переводы «Слова о полку Игореве», сделанные Георгием Штормом и Сергеем Шервинским. М.—Л., 1934.
И тем не менее их переводы различны, как различны их индивидуальности.
Такая же научно-художественная установка в переводе «Слова о полку Игореве», принадлежащем Ивану Новикову. Этот перевод тоже чрезвычайно типичен для недавней эпохи: никаких прикрас и отсебятин, сочетание поэзии со строго научным анализом текста! Главная задача переводчика: воссоздание древнего «Слова» путем максимального приближения к подлиннику — к его ритмике, стилю, словарю, поэтическим образам. Рядом с этим новым переводом большинство переводов, сделанных ь XIX веке, кажутся дилетантскими перепевами, вольными переложениями великого памятника. Иван Новиков не навязывает «Слову» канонических ритмов, не «украшает» его бойкими, звонкими рифмами, как это делали Гербель, Минаев и Мей. Он пытается реставрировать стилистику подлинника, восстановить присущее подлиннику движение стиха. И хотя написанные им комментарии свидетельствуют, что в основу его перевода легла большая исследовательская работа над текстом, эта работа не только не уничтожила поэтической прелести «Слова», но, напротив, дала ей возможность проявиться во всей полноте.
«Плач Ярославны» в переводе Ивана Новикова таков:
Не копья поют на Дунае, — То слышен мне глас Ярославны: Кукушкой неузнанной рано
Кукует она:
«Полечу я кукушкой, — Говорит, — по Дунаю, — Омочу рукав я бобровый
Во Каяле-реке, Оботру я князю Раны кровавые На отверделом
Теле его».
И т. д.
Но, естественно, и здесь объективность перевода — лишь кажущаяся (не является ли поэтическим произволом то, например, обстоятельство, что первые четыре
строки звучат амфибрахием, две следующие — анапестом, а следующие — смешанным сказовым ритмом?).
И все же нельзя не признать, что объективно учитываемых отклонений от подлинника здесь гораздо меньше, чем в любом другом переводе «Слова о полку Игореве». Из всех сорока пяти переводов «Слова», сделанных за сто пятьдесят лет со дня первого напе-чатания текста, перевод Ивана Новикова наиболее соответствует буквальному смыслу подлинника и может служить превосходным подстрочником для всех изучающих «Слово».
Но, конечно, новиковский метод интерпретации этого текста не может считаться единственным. Велик соблазн для советских поэтов — приблизить «Слово» к современной эпохе, сказать о нем «слогом теперешним». Этому соблазну поддался Марк Тарловский и создал чрезвычайно любопытное произведение поэзии, которое лишь условно можно назвать переводом. Скорее всего, это переложение «Слова» на тот многостильный язык, который выработан современной поэзией. Заголовки отдельных частей перевода нарочито вульгарны— это заголовки авантюрных кинокартин и романов: «Наперекор затмению», «Наперекор судьбе», «В ловушке», «Уроки прошлого», «Сон Святослава», «Сон был в руку», «Один в поле не воин», «Слава Донцу», «Гзаку досада» — и даже: «Единый фронт». Плач Ярославны звучит в этом переводе так:
Среди придунайских плавней Копья в дали рассветной Поют в ответ Ярославне, Кукующей неприметно...
Вот эорный плач Ярославны В Путивле с башни дозорной: «О ветер, вихрун державный! К чему твой порыв задорный?
К чему ты стрелы поганых Крылом, натянутым туго, Несешь, во мглах и туманах, На знаменщиков супруга?
Иль мало тебе, что струги Несешь на волну с волны ты,
Что в небе пути для вьюги Заоблачные открыты?
Взамен веселья былого, К чему мне печаль бобылья, Тобой, государь, сурово Навеянная с кобылья?» '
Но, конечно, перевод Тарловского не характерен для переводческих тенденций современной эпохи. Он стоит особняком, как курьез, которому никто не подражает.
Массовая же практика переводчиков тридцатых — сороковых годов ставила себе совершенно иные задачи: объективность, точность, отсутствие отсебятин и всяческих прикрас, эквиритмию, эквилинеарность и прочее.
Все эти принципы казались совершенно незыблемыми, покуда в 1946 году не появился чудесный, подлинно поэтический перевод Николая Заболоцкого. Хотя этот перевод не удовлетворяет тем требованиям, соблюдение которых, казалось, обеспечивает переводу максимальную точность, он точнее всех наиболее точных подстрочников, так как в нем передано самое главное: поэтическое своеобразие подлинника, его очарование, его прелесть.
Никогда ни в одном переводе разрозненные образы «Слова о полку Игореве» не были сведены воедино таким могучим лирическим чувством. Стих всюду кованый, крепкий:
Уж с утра до вечера и снова С вечера до самого утра Бьется войско князя удалого, И растет кровавых тел гора. День и ночь над полем незнакомым Стрелы половецкие свистят, Сабли ударяют по шеломам. Копья харалужные трещат. Мертвыми усеяно костями, Далеко от крови почернев, Задымилось поле под ногами,
1 «Слово о полку Игореве». Под ред. Н. К. Гудзия и Петра Скосырсва. М., 1938, стр. 304—305.
И взошел великими скорбями На Руси кровавый тот посев.
«В соответствии с научным пониманием композиции «Слова», — говорит В. Стеллецкий, — переложение разделяется на три части и вступление. Заболоцким угадана мозаичность композиции «Слова», и все переложение, за исключением вступления, подразделяется на сорок пять различных по строению сложных или комбинированных строф... С большим тактом и вкусом вводит Заболоцкий в свое переложение отдельные строфы, написанные трехстопным хореем с дактилическим окончанием и четырехстопным хореем... Таким образом, можно с удовлетворением сказать, что Заболоцким был найден новый и правильный путь поэтического вольного воспроизведения «Слова о полку Игореве» '.
«Плач Ярославны» звучит у Николая Заболоцкого так:
Далеко в Путивле, на забрале, Лишь заря займется поутру, Ярославна, полная печали, Как кукушка, кличет на юру:
«Что ты, Ветер, злобно повеваешь,
Что клубишь туманы у реки,
Стрелы половецкие вздымаешь,
Мечешь их на русские полки?
Чем тебе не любо на просторе
Высоко под облаком летать,
Корабли лелеять в синем море,
За кормою волны колыхать?
Ты же, стрелы вражеские сея,
Только смертью веешь с высоты.
Ах, зачем, зачем мое веселье
В ковылях навек развеял ты?»
На заре в Путивле причитая, Как кукушка раннею весной, Ярославна кличет молодая, На стене рыдая городской:
«Днепр мой славный! Каменные горы
В землях половецких ты пробил,
1 В. Стеллецкий. «Слово о полку Игореве» в художественных переложениях и переводах XIX—начала XX вв. Сб. «Слово о полку Игореве». М, 1961, стр. 308—309.
Святослава в дальние просторы До полков Кобяковых носил. Возлелей же князя, господине, Сохрани на дальней стороне, Чтоб забыла слезы я отныне, Чтобы жив вернулся он ко мне1»
Здесь отчетливо видны все преимущества нового метода — сочетание научного знания с поэтическим чувством. Заболоцкий назвал свой труд переложением, но это переложение вернее воспроизводит подлинник, чем многие другие переводы, так как оно передзет лиризм великой поэмы.
II
«Плач Ярославны» я привел лишь в интересах наглядности. Точно так же, в зависимости от изменчивых читательских вкусов, менялись в XIX и XX веках методы переводческого искусства при воспроизведении французских, английских, немецких произведений поэзии: каждая эпоха диктовала переводчикам свой особенный стиль, и этот стиль считался наиболее пригодным для интерпретации данного автора.
Классической эпохой украшательских переводов является XVIII век, когда считались вполне установленными единые всеобщие нормы прекрасного. Индивидуальное своеобразие подлинника не имело в ту пору цены: переводя иностранного автора, писатель XVIII века старался тщательно стереть в переводе все частные черты оригинала, все его национальные особенности, отзывавшиеся «варварским вкусом».
Французы XVIII века, принадлежавшие к аристократическим придворным кругам, мнили себя единственными обладателями совершенного вкуса, прямыми наследниками древних греков и римлян; они притязали на абсолютную правильность всех своих литературных оценок и, перекраивая чужеземные произведения на свой собственный лад, делая их приятными для вкуса «имущих и просвещенных представителей нации», были убеждены, что тем самым приближают эти произведения к идеальному совершенству.
Превосходно сформулировано тогдашнее отношение к искусству художественного перевода в статье Г. А. Гуковского о русском классицизме.
«Одной из существенных точек опоры эстетического мышления середины XVIII века был принцип абсолютной ценности искусства. Принцип этот, может быть, правильно было бы считать неосознанным, но характерным оттенком эстетического сознания, своего рода чувством абсолютности.
В свою очередь принцип абсолютности опирается на внеисторический характер мышления того времени. Тогда отсутствовала привычка локализовать в индивидуальном месте исторической перспективы каждый воспринимаемый культурный факт — привычка, по преимуществу созданная XIX веком; в осмыслении фактов преобладала оценка, обоснованная внеистори-ческими мерилами, а не характеристика. В частности, художественные факты не окрашивались местным колоритом.
В прямой зависимости от принципов и точек зрения в оценке поэтических явлений находится, например, столь характерная для литературного мышления XVIII века специфическая техника переводов. Именно с тем обстоятельством, что большинство переводимых пиес рассматривалось как приближение к абсолютной ценности, следует связать и пресловутое неуважение переводчиков к переводимому тексту. Поскольку автор оригинала не достиг цели, а лишь приблизился к ней, нужно, отправляясь от достигнутого им и воспользовавшись достижениями поэтов, пришедших после него, прибавить к его достоинствам новые; нужно сделать еще один шаг вперед по пути, на котором остановился автор подлинника, нужно украсить, улучшить оригинальный текст в той мере, в какой текст в этом нуждается. Перевод, изменяющий и исправляющий текст, лишь служит на пользу достоинству этого последнего. Важно ведь дать читателю хорошее произведение, по возможности близкое к идеальному, а вопросы о том, что хотел дать в своем произведении его первичный автор, или о том, сколько человек участвовало в постепенном создании произведения и в какой мере согла-
сованы их творческие усилия, не могут иметь существенного значения...
Переводчики в стихах и в прозе, с полным сознанием ответственности за свое дело и за методы своей работы, подчищали и исправляли переводимый текст согласно своим представлениям об эстетически должном прекрасном, выпускали то, что казалось лишним или нехудожественным, неудачным, вставляли свои куски там, где находили неполноту, и т. д. Наоборот, если текст представлялся переводчику абсолютно совершенным, достигшим степени единственно прекрасного разрешения данной эстетической задачи, — переводчик относился к нему с величайшей бережностью, с несколько даже рабской покорностью следуя оригиналу; он усердно старался передать его слово в слово, если это были стихи — стих в стих» '.
Высшего развития эта догматика достигла в тогдашней Франции, и поэтому всякий иностранный писатель в переводе на французский язык не мог не сделаться таким же светским, элегантным и «приятным», как и любой из французских писателей. Даже Сервантеса и Шекспира французские переводчики превращали в маркизов.
Когда Антуан Прево в 1741 году переводил с английского знаменитый роман Ричардсона, он так и заявил в предисловии, что переводчику необходимо прилагать все усилия, дабы доставить «приятное» читающей публике.
В романе Ричардсона была описана смерть. Прево выбросил всю эту сцену, так как, по его словам, она слишком груба и мрачна. «Правда, англичанам она по душе, — объяснял переводчик, — но краски ее столь резки и, к сожалению, столь противны вкусам нашего народа, что никакие переделки не смогут сделать ее сносной для французов».
В другом.романе Ричардсона тот же Прево произвольно изменил последние главы и похвалялся при этом, что «придал общеевропейский характер тем нра-
1 «Поэтика», сборник статей. Л., 1928, стр. 142—145. 288
вам, которые слишком отзываются Англией и могли бы шокировать французских читателей».
Тогдашний французский переводчик Лоренса Стерна пошел еще дальше: он так и заявил в предисловии, что, находя шутки и остроты английского юмориста неудачными, считает нужным заменить их своими!
Переводчик Сервантеса точно так же исказил «Дон-Кихота» на том основании, что «Сервантес был не француз, а испанец и писал для своей нации, которой вкус не сходен с нашим».
Французский переводчик пушкинского «Бахчисарайского фонтана» Жан-Мари Шопен озаглавил свой перевод: «Фонтан слёз». Шопен даже не осмелился назвать прославленный Пушкиным фонтан его настоящим именем, опасаясь, «как бы татарское слово не оскорбило привыкшего к благозвучию слуха некоторых французов»'.
Но всех превзошел Дидро, который, по собственному признанию, даже не глядел в переводимую книгу, а «прочитал ее два раза, проникся ее духом, потом закрыл и стал переводить».
Правда, книга была философская, но французы точно таким же манером поступали и с литературой художественной. От них это самоуправное отношение к переводимому подлиннику перешло и в Россию. Молодой Жуковский, переводя «Дон-Кихота», повторяет мнение Флориана, что рабская верность оригиналу есть порок.
«В «Дон Кишоте» черты худого вкуса — для чего их не выбросить?.. Когда переводишь роман, то самой приятной перевод есть, конечно, и самой верной»2.
«Есть недостатки в Серванте, — говорит вслед за Флорианом Жуковский в предисловии к своему переводу. — Некоторые шутки часто повторяются, иные слишком растянуты; есть неприятные картины. Сервант не везде имел очищенный вкус... Я осмелился
1 Ш. К о р б е. Из истории русско-французских литературных
связей. Сб. «Международные связи русской литературы». Изда
тельство АН СССР, 1963, стр. 220.
2 И. В. Р е з а н о в. Из разысканий о сочинениях В. А. Жу
ковского. СПб., 1906, стр. 351—353.
Дата добавления: 2015-07-17; просмотров: 76 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
VII ЗАПИСКИ ПОСТРАДАВШЕГО | | | Ю К. Чуковский 289 |