Читайте также:
|
|
Мои регулярные встречи с Фюсун упорядочили и мою деловую жизнь. Так как теперь я высыпался, то каждое утро приходил на работу рано. (Инге, все так же мило улыбавшаяся мне с боковой стены дома в Харбие, мимо которого я шел каждое утро в контору, продолжала пить «Мельтем», но, по словам Заима, продаже это не очень способствовало.) Теперь я был в состоянии думать еще о чем-то еще, а не только о Фюсун, однако вокруг меня тем временем плелись интриги.
Новая фирма Османа, «Текяй», управлять которой он поручил Кенану, неожиданно за короткое время превратилась в серьезного конкурента «Сат-Сата». Но это произошло не из-за успешной деятельности брата с Кенаном, а потому, что Тургай-бей, при малейшем воспоминании о «мустанге» которого, его фабрике и любви к Фюсун у меня сразу отчего-то портилось настроение – хотя я уже не испытывал никакой ревности, – поручил распространение части своих товаров «Текяй». Со своей всегдашней обходительностью он забыл о том, что его не позвали на помолвку, и сейчас дружил с Османом домами. Зимой они вместе ездили на Улуг-даг кататься на лыжах, за покупками в Париж и Лондон и подписывались на одни и те же журналы о путешествиях.
Я был удивлен, как быстро и агрессивно растет «Текяй», но ничего не мог с этим поделать. Молодых и энергичных управляющих, приглашенных мною на работу, и двух управляющих средних лет, которые из-за своего трудолюбия и честности за многие годы стали опорой «Сат-Сата», бессовестно переманил Кенан, предложив им немыслимо высокие зарплаты.
Несколько раз я жаловался за ужином матери, что брат из страсти к деньгам и стремления обвести меня вокруг пальца строит козни против основанного отцом «Сат-Сата». Но она отказалась мне помогать. Думаю, не без помощи Османа мать решила, что я, расставшись с Сибель и начав постоянно бывать у Кескинов, веду странный образ жизни, пошел по кривой дорожке, а поэтому не смогу достойно распоряжаться отцовским наследством.
За два с половиной года визитов к Кескинам наши ужины, беседы, прогулки по Босфору, куда мы отправлялись теперь уже и зимой, переглядывания с Фюсун, – все превратилось в повторяющуюся обыденность, но обыденность прекрасную, существующую вне времени. Мы никак не могли начать съемки фильма Феридуна, делая вид, будто вот-вот к ним приступим.
Фюсун поняла, что хороший художественный фильм требует еще некоторого времени, коммерческое же кино, снятое у посторонних, оставит её в одиночку на опасном пути. Она не отводила смущенного взгляда, как раньше, а с гневом смотрела мне прямо в глаза, чтобы напомнить обо всех моих недостатках. И тогда я расстраивался и радовался одновременно, потому что понимал: раз она не сдерживает гнев, значит, считает меня близким человеком.
Теперь перед уходом я снова спрашивал её: «Фюсун, как продвигаются рисунки?» Если Феридун бывал дома, все равно с моих уст срывался этот вопрос. (После истории в ресторане «Хузур» Феридун стал реже уходить из дома и ужинал с нами. Правда, киноиндустрия в то время переживала трудные времена.) Как-то раз мы втроем встали из-за стола и долго смотрели на её рисунок голубя.
– Мне очень нравится, что ты работаешь так медленно, терпеливо, Фюсун, – еле слышно сказал я.
– Я ей все время говорю, чтобы открыла выставку, – так же тихо проговорил Феридун. – Но она стесняется...
– Я рисую лишь за тем, чтобы прошло время, – всегда отвечала на такие слова Фюсун. – Самое сложное, чтобы перья на голове голубя получились блестящими. Видите?
– Да, видим, – кивнул я.
Воцарилось долгое молчание. Тем вечером Феридун остался дома – думаю, только для того, чтобы посмотреть выпуск спортивных новостей. Когда из телевизора раздалось: «Г-о-о-л!», он поспешил увидеть повтор. Мы с Фюсун продолжали молчать и смотреть на её рисунки. Господи, как был я счастлив в такие минуты.
– Фюсун, давай как-нибудь съездим в Париж, вместе увидим все картины, все музеи. Мне очень хочется...
Эти смелые слова я произнес в наказание за её кислую мину, нахмуренные брови, молчаливый и неприветливый вид, которым она встречала меня несколько вечеров подряд. Фюсун ответила очень мягко:
– Я тоже хочу поехать, Кемаль.
Как многие в детстве, школьником я увлекался рисованием, и в годы учебы в средней школе и лицее подолгу рисовал для себя в «Доме милосердия», мечтая в будущем стать художником. В те годы у меня была наивная мечта поехать в Париж, чтобы посмотреть картины. В 1950-е и в начале 1960-х годов в Турции не было ни одного музея живописи, ни одной книги по живописи, ни одного альбома с репродукциями. Но мы с Фюсун живопись никогда не обсуждали. Нам просто нравился процесс раскрашивания птицы с черно-белой фотографии.
По мере того как странные удовольствия этого непорочного, простодушного счастья, которыми я все больше наслаждался в доме Кескинов, овладевали мною, жизнь за дверями дома Кескинов, на улицах Стамбула представала все более отталкивающей. Смотреть на рисунки, сделанные Фюсун, наблюдать за её медленной работой, обсуждать, какую из стамбульских птиц, снятых для неё Феридуном, нарисовать следующей – горлицу, коршуна или ласточку, – раз или два в неделю, по нескольку минут в дальней комнате тихим голосом, доставляло мне невыразимое счастье.
Однако слова «счастье» здесь недостаточно. Попытаюсь иначе описать поэзию и глубокое удовлетворение, которое дарили мне те мгновения, которые мы проводили с ней в дальней комнате: у меня появлялось чувство, что время остановилось и все таким и останется навсегда. Вместе с этим я испытывал приятное чувство защищенности, постоянства и домашнего очага. Рядом с ней мне верилось, что все в мире просто и хорошо, и от этого становилось легче на сердце. Ощущение покоя мне дарили созерцание лица Фюсун, её изящная красота и любовь к ней. Разговаривать с ней в дальней комнате само по себе было блаженством. Но оно оказывалось таким благодаря небольшому пространству, в котором мы находились. (Мера счастья стала бы другой, поужинай мы в «Фойе».) Столь неизбывный покой, которым я проникался, накладывал отпечаток на все, что окружало меня: её медленно продвигавшиеся рисунки птиц, плетеную дорожку черепичного цвета на полу, обрезки ткани, пуговицы, старые газеты, очки для чтения Тарык-бея, пепельницы, спицы тети Несибе. И даже запах комнаты служил ему. А какой-нибудь наперсток, пуговица, катушка, которую я незаметно опускал себе в карман, позднее напоминали мне обо всем этом в квартире «Дома милосердия», и я вновь окунался в испытанную глубину счастья.
После каждого ужина тетя Несибе, убрав все кастрюли и обеденные тарелки, поставив оставшуюся еду в холодильник (он всегда казался мне волшебным), брала вязание, лежавшее в большом потертом пакете, или просила Фюсун принести его. Часто это совпадало с тем моментом, когда мы уходили в дальнюю комнату, поэтому она говорила дочери: «Кто пойдет в ту комнату, пусть принесет мне спицы!» Ей нравилось вязать перед телевизором. Тетя Несибе не возражала, чтобы мы оставались наедине, но, полагаю, из-за Тарык-бея через некоторое время сама входила к нам под каким-либо предлогом: «Сама возьму вязание. „Осенний ветер любви" начинается. Будете смотреть?»
И мы шли с ней. За восемь лет я, должно быть, пересмотрел у Кескинов сотни фильмов и сериалов; но, запомнив мельчайшие, даже самые незначительные детали, любую мелочь, связанную с Фюсун и с её домом, совершенно не сохранил в воспоминаниях целиком какой-нибудь фильм, сериал или теледебаты по случаю государственных праздников, да и вообще хотя бы одну из тысяч программ, которые мы видели. В памяти оставались лишь отдельные фрагменты, мгновения. (Это явно понравилось бы теоретику времени Аристотелю.)
Фрагмент объединялся с определенной картинкой и только так попадал в кладовую сознания. Например, движения ног американского детектива, когда он бежит вниз по лестнице; труба какого-то старого дома, которая не нужна была оператору, но все равно попала в кадр; ухо и волосы женщины во время поцелуя (за столом в этот момент воцарялась тишина); прижавшаяся к отцу испуганная девочка среди тысячной толпы мужчин на футбольном матче (должно быть, её не с кем было оставить дома); нога в носке совершающего поклоны прихожанина рядом с оператором в мечети в ночь откровения; пароход на Босфоре на заднем плане турецкого фильма; консервная банка от долмы, оставленная злодеем, и множество других образов соединялись с выражением лица Фюсун, которое я замечал. Мне был виден край её губ, поднятые брови, положение руки; иногда она клала вилку на край тарелки, внезапно хмурилась или, нетерпеливо затянувшись, тушила сигарету – такие фрагменты надолго запечатлевались, как сны, которые невозможно забыть. Я много рассказывал об этих картинках разным художникам, чтобы нарисовать их для Музея Невинности, но ни от кого не смог получить исчерпывающего образа. Мне хотелось о многом спросить Фюсун. Почему так расчувствовалась на том эпизоде? Что заставило её с таким вниманием слушать эту историю? Или смотреть фильм? Мне хотелось расспросить её обо всем, но Кескины всегда обсуждали скорее не воздействие фильма, а его мораль.
– Подлеца наказали по заслугам, но парня жаль, – например, подытоживала тетя Несибе.
– Перестань, о парне никто и не вспомнил. Эти типы только и верят, что в деньги. Выключи ты этот телевизор, Фюсун, – требовал Тарык-бей.
«Эти типы» – странные европейцы, американские гангстеры, опозорившаяся семья и даже горе-сценарист с режиссером, выдумавшие фильм, – все они мгновенно погружались в бесконечную тьму и исчезали от одного нажатия пальца Фюсун на кнопку. Как только экран телевизора гас, Тарык-бей иногда говорил: «Слава Аллаху! Наконец мы от всех них избавились!»
«Всеми» могли быть герои турецкого или европейского фильма, острослов-ведущий или глупые участники телевикторины. От этих слов на душе становилось еще спокойнее, потому что самое важное здесь и сейчас – сидеть с Фюсун и её семьей. И тогда мне хотелось остаться подольше, не только ради удовольствия сидеть в одной комнате с Фюсун, но и ради блаженного осознания, что я в этом доме вместе с её семьей. Переступающий порог моего музея входит в волшебное место. Любовь к Фюсун постепенно распространялась на весь её мир, на все с ней связанное и её касавшееся, на все, к чему прикоснулась она.
Чувство пребывания за рамками Времени, которое я испытывал, когда смотрел телевизор, то ощущение безмерного покоя, сделавшее возможным восемь лет визитов к Кескинам и сама любовь к Фюсун, нарушалось, только когда шли новости. Страна катилась к гражданской войне.
В 1978 году бомбы по ночам взрывались и в нашем квартале. Улицы, уходившие в сторону Топхане и Каракёя, были под контролем националистов и радикалов, а в газетах писали, что в здешних кофейнях планировалось немало убийств. На выложенных брусчаткой, покрытых ухабами извилистых улочках вверх от Чукурджумы, в сторону Джихангира, обосновались курды, алевиты, рабочие, студенты и мелкие служащие, симпатизирующие различным левым группировкам. Они тоже любили оружие. Удальство этих двух враждующих лагерей часто перерастало в вооруженные столкновения ради контроля над какой-нибудь улицей, кафе или маленькой площадью: иногда обе стороны переходили в наступление после взрыва бомбы, подложенной секретными службами, либо боевиками, находившимися под тайным контролем властей. Четин-эфенди, который обычно оставался между двух огней, не зная, куда припарковать машину и в какой кофейне меня ждать, в то время намучился немало; но, когда я сказал ему, что вечером могу ездить к Кескинам сам, не позволил мне этого сделать. Улицы Чукурджумы, Топхане и Джихангира никогда не бывали пустыми в поздний час. Возвращаясь домой, мы всегда видели кого-то, кто вешал афиши, расклеивал объявления, писал лозунги на стенах.
В вечерних новостях постоянно рассказывали о бомбах, убийствах и массовых расстрелах, но Кескины не беспокоились, потому что, «Слава Аллаху!», находились у себя дома. Волновались они только по поводу своего будущего. Так как от новостей становилось невыносимо тяжело, мы любили поговорить не о том, что слышали, а о красивой ведущей, читавшей их, Айтач Кардюз. В противоположность раскованным и спокойным западным телеведущим она сидела точно истукан, никогда не улыбалась и весь текст читала по бумажке, без выражения, без единого жеста и очень быстро.
– Остановись дочка, переведи дух, а то задохнешься, – то и дело твердил Тарык-бей.
Эту шутку он повторял, наверное, десятки раз, но мы все равно все смеялись, будто слышали её впервые, потому что ведущая, по виду которой была ясно, как она дисциплинированна, как любит свою работу и как боится совершить какую-нибудь ошибку, иногда до конца предложения не останавливалась, чтобы вдохнуть воздуха; а если попадалась длинная фраза, читала быстрее, чтобы не задохнуться окончательно, и тогда лицо у неё краснело.
– Ай, Аллах! Опять краснеет, – сетовал Тарык-бей.
– Детка, постой, набери немного воздуха... – качала головой тетя Несибе.
Айтач Кардюз, словно вняв тетиным словам, на мгновение отрывала взгляд от бумаги в руках, поднимала глаза на нас, то ли с тревогой, то ли с интересом следивших за ней из-за стола, и глотала слюну, с большим усилием и трудом, напоминая ребенка, которому только что вырезали миндалины.
– Молодец, дочка! – одобряла тетушка.
От этой ведущей мы узнали о том, что Элвис Пресли умер у себя дома в Мемфисе; что боевики Красных бригад похитили и казнили бывшего премьер-министра Италии Альдо Моро; что журналиста Джеляля Салика застрелили вместе с сестрой в Нишанташи прямо у лавки Алааддина.
Другим способом Кескинов оградить себя от внешнего мира, стучавшегося к ним в дом новостными сообщениями, были сравнения появлявшихся на экране людей с нашими близкими знакомыми и долгие обсуждения за ужином, насколько схожи эти люди. В тех спорах и я, и Фюсун принимали искреннее участие.
Помню, когда в конце 1979 года советские войска вторглись в Афганистан, мы долго обсуждали, что временный президент Афганистана Бабрак Кармаль похож как две капли воды на кассира из пекарни в нашем квартале. Разговор начала тетя Несибе, которая любила находить общее во внешности людей; впрочем, Тарык-бей воодушевлялся ничуть не меньше. Так как иногда мы с Четином заезжали в пекарню купить к ужину свежего горячего хлеба, я знал работавших там курдов в лицо. Поэтому сразу согласился с тетей Несибе. А Фюсун с Тарык-беем упрямо спорили, что кассир нисколечко не смахивает на нового президента.
Иногда мне казалось, что Фюсун спорит со мной только затем, чтобы поперечить. Например, когда я сказал, что президент Египта Анвар Садат, убитый во время военного парада на стадионе (в Турции генералы так же расправлялись с неугодными им политиками) – копия продавца газет на углу проспекта Богаз-Кесен и спуска Чукурджума, она отвергла мое предположение, как мне показалось, лишь потому, что я так сказал. Сообщение об убийстве Садата несколько дней не сходило с первых полос газет и из новостных программ, поэтому спор между нами перерос в напряженную баталию, которая мне очень не нравилась.
Если чье-то сходство не вызывало сомнений, то важного человека, чье лицо мелькало по телевизору, называли по имени его другого, похожего. И Анвар Садат стал бакалейщиком Бахри-эфенди. На пятый год наших ужинов у Кескинов я уже привык к тому, что одеяльщик Назиф-эфенди – это известный французский актер Жан Габен (мы пересмотрели с ним много фильмов); что Аила, жившая с матерью на первом этаже, который Кескины сдавали внаем, одна из подруг Фюсун по кварталу, которых она скрывала от меня, – пугливая ведущая, рассказывавшая иногда о погоде на завтра; что покойный Рахми-эфенди – пожилой председатель исламистской партии, каждый вечер выступавший по телевизору с резкими заявлениями; что электрик Эфе – известный спортивный обозреватель, каждый воскресный вечер рассказывавший о голах за неделю; а Четин-эфенди – новый американский президент Рейган (особенно из-за бровей).
Когда эти знаменитости появлялись на экране, каждому из нас хотелось пошутить. «Бегите, дети, посмотреть на американскую жену Бахри-эфенди, какая красивая!» – смеялась тетя Несибе.
Иногда сразу было не решить, кто на кого похож. Например, мы долго не могли решить, кого нам напоминает Генеральный секретарь ООН Курт Вальдхайм, пытавшийся остановить вооруженный конфликт в Палестине. Тетя Несибе часто спрашивала: «Как вы думаете, на кого он похож?», и пока мы терялись в догадках, за столом наступали долгие паузы. Потом знаменитость на экране исчезала, появлялись другие, шли новости, реклама, но молчание продолжалось.
Тем временем со стороны Топхане и Каракёя раздавался гудок парохода, он напоминал нам о шумном городе, полном людей, и когда я пытался представить, как пароход причаливает к пристани, сам того не желая замечал, как я влился в жизнь Кескинов, сколько времени провел за этим столом и как незаметно между гудками пароходов протекли месяцы и годы.
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 41 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Взгляды | | | Колонка светских сплетен |