Читайте также: |
|
в мудрость темным, лежат на платье твоем
и дыханием волны изчертится тебе новое,
Мысль твоя сейчас воспримет очертания и наложит
печать поступи твоей.
* * *
Разум, первое образование лика человека
Интуиция — смутное образование второго лика
нового образования будущего человека. Но предопределяется
в глубине времени начало третье,
которое завершит собою целое звено мирового строения
от него ничто не скроется и многомильонные страницы
мира будут читаться сразу, ни одна деталь не ускользнет
из будущего черепа сверхмудрости.
но то, что сейчас в тайне, будет яснее солнца.
* * *
Бог как Троица, в таком виде обрисовался
в одной части людей. Бог Бог Сын и Бог Дух
Бог — нечто, не виденное, непостижимое, — тайна,
которая создала природу, и которая
должна идти к нему через сына Бога бывшего
среди нас. Но Дух святой над ними. Небо место
пребывания триликого Бога.
В этом грубом рассказе нашего разума
не кроется ли предчувствие того
что в сыне — есть человек, который стремится
к Богу т. е. к новому своему лику, и новому
Миру. Дух святой — не будет ли третье состояние
человека, перевоплотившегося в нематериальное
будущее, где как в царстве небесном не нужно
будет ничто из мира сего.
* * *
В легендах и сказаниях мы стремимся удалить
с себя груз тела, облегчить себя, для этого рисуем себе сверх
образ, и формы жизни его, чтобы через него перевоплотить
себя.
Легенда о Христе рисует образ и жизнь его в такой
форме, что признан за Бога сына, как говорили пророки
распятый на кресте пострадавший за нас (но это в сторону)
взят на небо, т. е. в другое бытие. Но дух его летал
и вернулся в третий день к телу своему. Очевидно
в интуитивных предчувствиях человечество не нашло
другие формы для облачения духа, как только воплотить
опять в тело и вместе с ним вознестись на небо.
Но это только устремления, а субъекты на долю которых
выпало быть свыше других лишь отдельные ступени
к отдаленному будущему.
И многое в легендах и рассказах людей существует
нагромождение обстановки, которая
к делу не относится
но многое путает, и зачастую обстановку принимает
за настоящее.
В данном случае небо, ангелы молитвы — все это обстановка
Так как на самом деле перевоплощение мира совершается
здесь в неустанной работе и движении, сбрасывая с себя
мир прошлого.
Христос воскрес, и ушел в небо, с начала предал
живой дух свой Богу отцу, который через три дня вернулся
и вместе с телом вознес.
Отсюда и предположение, что и мы в день страшного
Суда воскреснем дух наш вернется и возьмет свое бренное
тело. Святые пойдут в небо грешники в пекло.
Так закончится жизнь наша на земле.
Все эти предположения есть загромождения, за которыми
мы не можем видеть перевоплощения на земле. Но в отдаленном
видятся сказания нематериальны первых основ — я мечтаю
ехать, но еще не еду и когда нематериально<е>
приближается к реальному становится телом
так что нематериальность дух-первоосновы прозрачна
становится материальной
Христос умер и дух его не возвратился больше
к телу его, но построил себе другое: церковь —
из катакомб развившееся в роскошные храмы.
Христос преобразился в церковь, и церковь новая его
оболочка. Прожившая уже 2000 лет, и может быть проживет еще больше.
Бессмертный Бог.
«Я нахожусь в 17 верстах от Москвы…»*
Я нахожусь в 17 верстах от Москвы
Сейчас 3 минуты первого 11 июля 1-й час 1918
Три минуты закончило время нашего
быстрого дня во мне. мчались миллионы полос. тупилось
зрение и осязать не могло лучами места.
Я перестал видеть. Глаз потух в новых проблесках,
темп и ритм начинают тяжить неповоротливостью,
и мы тревожим его вихрем интуитивных вскипов.
Колышем пространство. Темп и ритм рычаги,
которые подымают вертящиеся в бесконечности
нашего сознания и как мелкое зерно старый
материализм высыпается шелухой из тыла
иного свойства темпа и ритма.
Многое оказалось не подготовлено уснуло
и спало в утробе смерти.
4 минуты первого в буре поднесен был я[75]
и ощутил зачатие свое я увидел начало
и свое зарождение я смотрел на себя как зарождаюсь
Я. Температура в великом вращении в своем
разбеге рождала меня.
Так зачался я неустанный бег иду к опровержению
обеспеченности знаков смертию. потому касаюсь
всего выступающего на гладкой поверхности
но и гладкую поверхность шлифую быстриной
всего ритма каждый ритм разделяю цветом
и мчу себя, сокрушая и выправляя.
Я стал тем чем бывает ветер, и примите
осторожность своего знака все кто черепу
своему не дал в рытвинах спиральное вращение
Новое материальное мое утверждено оно служит
шарами пят моих
Отныне не имею практического мышления
Таково новое свойство мое и такова организация
новых идей материального, то что считали
материальными отныне умерло даже не умерло
а исчезло.
Все готовится встретить меня
Художник*
1913 г. июнь
Представляю себе миры неисчерпаемых форм невидимых
Из невидимого мне — состоит бесконечный мир
буду говорить о себе ибо не знаю как представляет
мир каждое в природе.
Среди мне подобных каждый представляет мир
по-своему, а множество приемлет уже готовое.
Художник цвета художник звука и художник объема
есть те люди, которые открывают скрытый мир и
перевоплощают его в реальное
Тайна остается раскрытой реальности, и каждая
реальность бесконечно разнообразна и многостороння
Человек был раскрыт художником, и через многие
века дошел до совершенства
Художник открывает мир,
И являет его человеку
Предыдущие художники не знали яркость света солнца
Не знали туманов
Человек и зверь был схематичен
Тоже не видели пейзажей и отражения неба
на листьях.
Раскрывали в природе симметрию и познавали
род дерева.
Так до бесконечности каждый видел по-иному
И рассказывал о своем видении в вещи то что друг
его не мог увидеть.
Если собрать все картины от первобытного художника
и до наших дней — увидим как менялся мир в форме
и какие добавки увидели в нем теперь[76].
Исключительные индивидуальности коим дано
увидеть грань мира или вещи по-иному, создали способ
передачи, и способом возбуждая у меньших себя размножая
целый ряд трактующих грань и еще более раздробляя увиденное
Следовательно художнику принадлежит часть открытия
реализма мира вещи такая же часть принадлежит
другому открывателю, увидевшему вещи по-иному и противоположному художнику.
Таким образом из суммы результатов мы получаем
представление о мире вещей в целом.
Следовательно быть художнику среди вещей необходимо
ибо через него открывается новое видение, новая симметрия
природы, он находит (как принято называть) красоту
Но красота плод воспитания и привычки иногда вначале
некрасиво после становится красивым: красота второстепенная
Иными словами то что скоро укладывается в помещение
уюта чувств становится принятым и красивым
Поэтому в Искусстве некоторые формы нового вида
вызывают протест. И не принимаются.
Но раз неприемлемое есть, то оно уже попало в уют
чувств, и будучи неизбежным рано или поздно
разрушит уют — и займет место среди усвоенных вещей.
Многие художники увидевши мир сильнее проникши
глубоко вовнутрь, были протестантами, до боли разрушая
еще живое представление вчерашнего.
Они прежде, чем наступает медлительное угасание
вчерашнего представления, насильно выносили всю обстановку
вещей и устанавливали в себе новую.
Но много лет они жили сами, и никто не мог
отдохнуть в их обители.
Заметка о поэзии, духе, душе, ритме, темпе*
Сутью или основой поэзии есть ритм и темп, согласно ритму и шлифуется форма, выражающая мысль.
Поэзия — выраженная форма особенностей, полученных от созерцания форм природы, нечто такое, что выражает внутренне уже построенный ритм впечатления. Полученное от природы впечатление приводится в строй ритма, который вводится в разное время текучести, статики, бурливости, покоя. Есть поэзия, где поэт описывает клочок природы, связывая его ритмом; есть поэзия, где ритм подчиняется предметам, где они доминируют; есть поэзия, которая ради ритма уничтожает предмет, оставляя <слагающие> его единицы, поскольку они упруги, гибки, стучащие, мягкие, громкие и т. д.; есть поэзия, где остается чистый ритм как масса, располагающаяся или опирающаяся на буквы, освобожденные от вещи. Все это есть в музыке и живописи (академизм, передвижничество, кубизм, футуризм, супрематизм).
Загораются краски, бьет вихрем ритм в поэта, это его особенное, чем поддерживается его сущность, это буря его «Я», оно хочет говорить так, как никто. Но, будучи окован природой, будучи обложен утилитарными вещами, <он> так окован, что еле заметны щели, и ритм «Я» поэта, просачиваясь сквозь вещи, застывает на солнце, еще больше скрепляя собою вещи, и поэт еще сильнее и крепче спаян вещами. Оттого у него тоска и ложь изречения, оттого у него печаль и разочарование, бессилие выразить себя, выразить голос, язык своего «Я».
Поэты, которые выражают реальное грубо, как видит глаз, им легче, ибо не знают протеста выражаемой вещи; выражая вещь, ритм «Я» касается тела вещей и изгибается в силу утилитарного разума.
Оттого так все не верно и так трудно достигнуть мастерства, и кто достиг его, считается гением. Но гениального нет совсем здесь, есть обыкновенный мастер, пригоняющий вещь к вещи путем чистки, точки, перестановки, все время подкладыва<ющий> вещь под строгающее колесо ритма, но это в лучшем <случае>, ибо вещи все-таки теряют свое в силу настойчивости ритма.
В других случаях вещи только перестанавливаются в ритмическом порядке, оставаясь нетронутыми.
Если рассмотреть строку, <то она> получается странная, дикая, в строку набираются, устанавливаются всевозможные вещи, мы можем встретить лошадь, лес, небо, седло, табурет, буфет, звон, колесо, церковь, окорок, сырную Пасху, проститутку, закат солнца. Если бы исчертить строку, изобразить <ее> в рисунке, можно было бы убедиться, какими несуразными формами пользуется поэт.
Ритм и смысл <стиха> — повествование о чем-либо, но главное <все же> в стихе приведение его в ритм. В вещи разыскивается в целой или части ее ритмическое созвучие, в двух-одной букве находят необходимое спаивающее[77] созвучие.
Стихотворение образует собой форму из всевозможных вещей и придаточным <к ним> понятиям, ритм спайка, но самого чистого говора «Я» нет, оно томится, стиснутое как в кладовой, где свалены всевозможные предметы. Так было в живописи, где цвет, язык «Я» живописца, был задавлен вещами. Живопись освобождается, идя к оголению себя от вещи, <т. е.> идет к своей супрематии.
Так должно тоже быть в поэзии, ибо голос творчества высшего экстаза есть соприкосновение с Божественностью «Я», творящего из ничего реальный звук, формы которого рисуют напряженность, литургийность своего духа. Не находя форм, поэт включает, втискивает его мощь в буквы-вещи, в результате искажение, неполное представление того, что чувствует в себе, отсюда поиски средств в природе.
Тоже в духовном, религиозном дух ищет своего торжества, своей супрематии, но форма церкви (обрядность, одежды, всевозможные знаки, книги, кадения, песнопения) все так же постороння, все так же чужда, груба и оскорбительна, ибо всё там создано материально-вещественно, <и,> как бы ни было подобрано гармонично, какие бы ритмы не создавались, оно не в состоянии достигнуть своего торжества, ибо разум, распределяющий знаки, груб, невежествен перед моим творческим «Я», перед его движением, ведь все уже свершенное во мне.
(Религия неудачная форма ритма духовного.)
Все формы, во что одета религия, не суть важны, но ими выражают акт религиозности, и сами по себе знаки есть символы, зачастую сам знак не похож на то, что символизирует.
Люди, которых дух ведет по пути религиозности, особенному Божескому состоянию своей особи, мечутся, <и> в проповедях, молитвах, в церк<овном> служении всевозможными жестами дополняют ясность выражения своего состояния.
Очевидно, духу мало выражения <в> слове, <для> его полноты необходим жест, но, чтобы не быть диким, пустым, — просто взмахнул без всякого значения — разум устанавливает смысл, что такой-то жест означает то-то, поднятие руки вверх то-то, наложение креста, соединив три пальца, означает то-то. Все осмысленно и в порядке.
Этот порядок многим не нравится, [мученик] и священник бежит из церкви, ибо всё не удовлетворяет его «Я». Голос, звучащий внутри его, звучит иначе, а когда увидит его в натуре уже реальным, то <голос> проходит через слово Бог, Христос, Евангелие, крест, ангелы и т. д. В результате получилось уродство, и чистое непорочное <звучание> вошло в чуждое, нелепое нагромождение каких-то начал другого порядка.
(Об Истине, ритме и темпе.)
Другой бежит в церковь, ибо думает найти Истину. Треть и уходят в горы, пещеры, и те, кто ушли в горы, пустыню, те ближе стоят к истинному своему царству, своему небу и Богу.
В пустыне нет ничего, ушел от мира — ушел от вещи и сутолоки, чтобы по-иному издать крик своего Бога, самого себя, услышать свой говор, ведь до сих пор я никогда не говорил собой, я говорил чужими словами.
Но зачастую отшельники уносят огромный багаж и незаметно для себя расставляют его в пустыне, пустыня перестает быть пустыней. Но это наименьшее <зло, отшельник вещей> не видит, видит пустыню, и <когда становится> все тише, слышен крик, <Бог> кричит из него, он раскрывает только рот, чтоб его Богу свободнее можно было бы кричать, Бог творит звуки и говорит ими о своем бытии.
Крик его уносится дальше и дальше, как семя ветром, будучи живым, уходит далеко, и люди, которые слушают, воспринимают родственно<сть> рассеянного Богом, идут искать источник, чтобы приобщиться; приобщаясь, творят целое.
Отшельник соединился с народом, и народ с ним, но это уже смерть, народ принесет и унесет память о нем вроде символов.
Но самое чистое есть крик, чистый звук приобщения, где бы то ни было, на площади ли, городе или пустыне.
Жесты как таковые, крик как таковой, ничего не имущие кроме себя, в них и будут голоса мое<го> «Я».
Но для этого нужна необыкновенная сила стать и быть готовым, когда беснуется Бог (т. е. я начинаю говорить с собой, потрясая небо и землю в новом перестроении). В Искусстве должна наступить чистота, в религии тоже.
Футуризм указал только на новый порядок вещей и шумов. Кубизм в поэзии сделал бы настоящее дело, он раскрепостил <бы> слово от вещи, как цвет <в живописи от предмета>, но поэты, как и живописцы, не совсем богаты слухом, чтобы слышать себя, <лишь> немногие живописцы достигли беспредметности в цвете, слово, же только достигало этого, но испугался поэт и ушел опять в вещи, облепливая тяжестью их веса купол ритма.
Говорили, что такую мазню живописную можно наделать, сколько хочешь без затруднения и <всем> кто хочет; оказалось, что это не так. И если кто видит набор букв, по-особому сложенных, то тоже говорит — <это> нетрудно и сколько хочешь можно набрать, ни смысла, ни логики не нужно.
Но я думаю, что это величайшая ошибка, что этого не сделает никто и никогда. Спорю, Пушкину и другим возможно подражать и сделать тоньше и ловчее, ибо здесь мастерство совершенствующееся. А в крике Уле еле лел ли оне есть бегущее время, есть самый большой напряженный момент экстаза творца непонятных словообразований. Здесь чистый, непорочный крик моего Бога, моего «Я», здесь мастерства быть не может, здесь совершенство.
В Уле эле лел ли оне нон язык духа, язык моего «Я», язык Бога. Только в этом исчерпывающее сказанье поэзии во мне, здесь великое Божественно чистое единение.
Но для этого надо быть совершенным разумом и чистым в нем.
Уле эле лэл ли оне нон — словами нельзя исчерпать их настоящий ритм и темп, явившийся лишь выражением моего «Я», слова бессильны, ибо вещественны, тяжелы.
Искание церкви — искание ритма и формы, искание реальных знаков, <где> воплоща<ется> жизнь моего «Я».
Идти в церковь <мы> побуждаемы духом, который во мне есть не что иное, как личность изобретателя, творца имени <Бога>; поддержанный коллективом, <дух> переселяется с большей или меньшей силой в индивидуальные единицы.
Дух почему-то наиболее связан с Божеством. Божественный <дух> в религии, религия <зиждется> на нем, и он <главный> в религии. Церковь и все церковное носит наибольшую его печать, каждый знак и жест в церкви <являются> его печатью, вызывающей представление о Божественном духе; <эти знаки> вызывают в единицах то или иное представление о силе, образе, морали и т. д. Последнее только ненужное наслоение, вызванное социальной жизнью, и <мораль> служит спайкой с целым потопом причин, связующих земное с церковью.
Церковь нечиста, каждый ее знак затаскан земным, приспособлен к домашнему порядку, она участвует в порядке дома, она старается удалить грех, посеять добро, удалить ссору, посеять мир. Влезая в это болото, она теряет свою настояще<сть>, в ней есть что-то, но нет, ни греха, ни ссоры, ни мира, <а ведь> не будь ссоры — не будет мира, мир рождает ссору, ссора рождает мир.
Ложно началось строиться представление о мире в человеке, в этом его несовершенство, вопль его «Я» есть фонтан его строительства и радуга есть его знак, прежде всего, но не Бога. Вся его ложь в том, что, будучи источником Божества, <человек> вынес его в неизвестное, невидимое, недосягаемое, в недосягаемом он увеличил или превратил себя в бесконечность, он установил себе бессмертие. <Однако> бесконечное отдал вынесенному куда-то Богу, чем отдал ему жизнь, оставив своему бренному телу смерть и ничтожество.
Тогда как <человеку> нужно было оставить в себе истоки Божественности и в бесконечном признать свое совершенство. Необходимо раскрепостить себя, разорвать разум и посмотреть в нем его уклад вещей и почуять в духе его ритм.
Как разум, так и дух странны <сами> по себе. Мы говорим, что нужно поднять дух воинов, дух религиозности, дух в Божественном, дух в дьявольском[78]. Везде один и тот же дух, его можно употребить в разные формы и дела и достигать результатов; очевидно, дух есть слепая сила, динамика, которая вращает знаки, приспособленные разумом. Следовательно, о духе как о <чем-то> чистом и непорочном, не может быть речи, ибо он связан с земной ложью представлений, в силу чего установился тот или иной порядок. Тогда как к душе мы можем отнестись как к чему-то чистому. И душа не слепа, она страшно борется и ведет войну и с Разумом, и с духом за свою чистоту, ее нельзя употребить как силу на что угодно, и народ защищает всегда в первую голову душу, он не говорит, что убили человека, ему человек не нужен, а нужна его душа, «душу погубили». О духе народ меньше говорит, чем о душе, душа как бы одна у человеков, и каждый в народе о душе беспокоится, дух ненавистен народу — даже в церкви молящиеся видят душу и о ней молятся, т. е. отражают от нее греховность, ибо она не может защитить себя, на ней чертит земное свой грех, дух же понимается народом в грубой форме как Бог, Сын и т. д.
Но церковь опирается на дух и во имя его святое возводит купол своего существа. Зло ее в том, что она деспотична и своим порядком устанавливает рельсы, по которым могут бежать паровозы разных систем, тогда как этого не должно быть, ибо система человека одна, но вмещает в себя разные пути, и способ передвижения его «Я» разный. Став на рельсы церкви, мы очутимся у ее алтаря, очутимся у знаков, которые требуют таких-то поворотов и жестов, <которые и> есть служба.
Тогда, когда каждый, будучи свободен духом, найдет в себе свой ритм церкви, тогда он <станет> совершенен и побудит других к своему совершенству, образуя общину, которая <в свою очередь> должна распасться и дать десять новых; община, которая держится века, мертва.
Когда кипит в духе мое «Я», и когда убежит от меня все, и выйдут знак ритма олое май оием ри риол сомиекул лэне, я делаюсь чистым, о душе здесь не может быть речи.
Мое «Я» метает формы, в которых воплощается дух; будучи во мне, форма побуждает пламя духа, и рост его, темп силы зависит от формы, они могут быть такими, что дух в огромном порыве затопляет разум и сознание.
Дух сила слепая, ею горит религия, ею живет Бог в своей святости, ее воин несет смерть, и она — в поэте и художнике цвета и в науке и в миросозерцании; сила духа поднимает все клапаны организма разных заключений, они выходят, познают и строят, опирая свою стройку на духе, — все же вместе образуют мое «Я».
Таким образом мое «Я» состоит из миллионов частиц, упругих, гибких, мягких, жестких, тупых, острых, кривых, круглых и т. д. Мое «Я» должно быть как законченный образ момента.
Поэзия*
1) Поэзия, нечто строящееся на ритме и темпе, или же темп и ритм побуждают поэта к композиции форм реального вида.
2) Поэзия — выраженная форма, полученная от видимых форм природы, их лучей — побудителей нашей творческой силы, подчиненная ритму и темпу.
Иногда поэт реальную форму мира облекает в ритм и темп, а иногда побуждает поэта буря восставшего в нем ритма чистого, голого к созданию стихотворений без форм природы.
В первом поэт перебирает кладовую природы вещей, беря подходящее по форме и по содержанию в себе ритма и строит строку в неустанно текущем ритме и темпе.
Законченное стихотворение зависит или от определенной высказанной мысли, или угасания в себе ритма. Последнее наивернейшее состояние и отношение. В первом случае мысль, во втором напряжение.
Есть поэзия, где поэт описывает клочок природы, подгоняя его под загоревшийся в нем ритм, есть поэзия, где ритм идет в угоду форме вещей. Есть поэзия, где ради ритма уничтожает поэт предметы, оставляя разорванные клочки неожиданных сопоставлений форм.
Есть поэзия, где остается чистый ритм и темп как движение и время, здесь ритм и темп опирается на буквы как знаки, заключающие в себе тот или иной звук Но бывает, что буква не может воплотить в себе звуковое напряжение и должна распылиться. Но знак, буква зависит от ритма и темпа. Ритм и темп создают и берут те звуки, которые рождаются ими и творят новый образ из ничего.
В других случаях, например, в описании вечера, сенокоса — здесь природа очаровала поэта, и он хочет оправить ее в ритм, сделать ее поэтической, передать ее поэзию уже в иной форме, и сами вещи являются довлеющими, а ритм как орудие обработки. Здесь под ритм и темп подгоняются вещи, предметы, их особенности, характер, качество и т. д.
Тоже в живописи и в музыке.
В художнике загораются краски цвета, мозг его горит, в нем воспламенились лучи идущих в цвете природы, они загорелись в соприкосновении с внутренним аппаратом.
И поднялось во весь рост его творческое с целой лавиной цветов. Чтобы выйти обратно в мир реальный и создать новую форму. Но получается совершенно неожиданный случай. Разум, как холодильный колпак, превращает пар опять в капли воды и бурный пар, образовавший нечто другое, чем был, превратился в воду.
Тоже лавина бесформенных цветовых масс находит опять те формы, откуда пришли ее побудители. Кисть художника замалевывает те же леса, небо, крыши, юбки и т. д.
Тоже художник объема, скульптор — форма его главный побудитель, вызывающий в нем силу нового, особенного строения и как таковая иногда заставляет отдалять свой побудительный образ.
Но и здесь объемовед вырубает те же формы, рубит старое, не может никак съехать в сторону от Венеры.
Буря форм, их новая конструкция, новое тело под колпаком сводится к Венере Милосской, к Аполлону. А то настоящее, творческое, новое, лежит в отрубленных кусках под ногами Венер и фавнов. В отбитых кусках мрамора, глины, дерева лежит то сокровенное, что не лежит в пустых формах виденных скульптур.
Слово
Жизнь не создала для поэта слово, специально для его поэтического творчества, и он сам не позаботился об этом.
Предметы родили слова или слово родило предмет, а утилитарный разум приспособил их к своему обиходу, он был большим работником и, пожалуй, главным в создании себе знаков для своего удобства.
Поэт пользуется всеми словами и в свою очередь хочет их приспособить к своему переживанию, к нечто такому, что, может быть, ничего не имеет <общего> ни с какой вещью и словом, если я скажу «плачу» — разве можно исчерпать в слове «плачу» все. Если я скажу «тоскую» — тоже. Все слова есть только отличительные знаки, и только. Но если слышу стон — я в нем не вижу и не слышу никакой определенной формы. Я принимаю боль, у которой свой язык — стон, и в стоне не слышу слова «стонет». И сам стонущий больше облегчает себя в стоне, нежели говорит, что болит. Ибо «болит» есть добавочное, пояснительное о стоне, о его причине.
Поэт даже не поступает так, как живописец и скульптор. Он не возвращает полученное от форм природы — природе. Ибо природа получила одежду разумом, он ее одел для отличия, одел все тончайшие ее отростки в обувь, платье, качество и т. д.
И поэт говорит лишь через одежду об одежде, о тех отличительных знаках, которые нужны разуму, его гастрономии, его ломбарду.
Для поэта не всегда солнце бывает солнцем, луна — луной, звезды — звездами. Поэт может перемешать все названия по-своему. Ведь может сказать, что потухло солнце.
Но с точки разума — оно вовсе не потухло, а зашло. Пользуясь совсем неподходящими средствами в поэте тоска и почти на редкость бывают стихотворения, где бы поэт не плакал, не тосковал, кроме <своего> горя — невозможности передать то, что хотел сказать о природе, ибо хотел говорить о природе, а говорит в стихотворении об одежде, о слове. А она хотя и сшита хорошо, но все же не то тело, о котором хотелось говорить.
Еще впуталась «она», «любовь», «Венера» — с ней поэт совсем закис, застонал и ищет спасения в смерти.
* * *
Поэту присущи ритм и темп и для него нет грамматики, нет слов, ибо сами поэты говорят, что мысль изреченная — есть ложь[79], но я бы сказал, что мысли еще присущи слова, а есть еще нечто, что потоньше мысли и легче и гибче. Вот это изречь уже не только что ложно, но даже совсем передать словами нельзя.
Это «нечто» каждый поэт и цветописец-музыкант чувствует и стремится выразить, но когда соберется выражать, то из этого тонкого, легкого, гибкого — получается «она», «любовь», «Венера», «Аполлон», Наяды и т. д. Не пух, а уже тяжеловесный матрац, со всеми его особенностями.
Ритм поэты чувствуют, но силу его, силу своего настоящего употребляют как спаивающее средство. Себя обкладывают предметами, подчищая их, подтачивая, или просто подбирая друг к другу, и спаивают, связывают ритмом. Самое подбирание и оставление форм в темпе и ритме и есть характерность, отделяющая поэта от поэта.
Сходство их в пользовании одними и теми же вещами и песни о «ней» в постановке есть мастерство. Пушкин достиг большого мастерства, может быть, и многие другие достигли, и достигают молодые поэты.
Но мастерство как таковое грубое, ремесленное даже в том случае, когда говорят о художественности и еще вплетают «красота», а если хотят еще тоньше выразить, говорят «одна поэзия».
* * *
Поэт есть особа, которая не знает себе подобной, не знает мастерства или не знает, как повернется его Бог. Он сам внутри себя, <он не знает,> какая буря возникнет и исчезнет, какого ритма и темпа она будет. Разве может в минуты, когда великий пожар возникает в нем, думать о шлифовании, оттачивании и описании.
Он сам как форма есть средство, его рот, его горло — средство, через которое будет говорить Дьявол или Бог.
Он сам поэт, которого никогда нельзя видеть, ибо он, поэт, закован формой, тем видом, что мы называем человеком.
Эта видимая форма есть такой же знак, как нота, буква, и только. Он ударяет внутри себя, и каждый удар летит в мир.
Поэт слушает только свои удары и новыми словообразованиями говорит миру, эти слова никогда не понять Разуму, ибо они не его, это слова поэзии поэта. И когда Разум выявил их в понятие, они реальны и служат единицей мира. Будучи непонятым, но действительно реальным.
Дата добавления: 2015-07-19; просмотров: 40 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Манифесты. Декларации. Статьи 17 страница | | | Манифесты. Декларации. Статьи 19 страница |