Читайте также: |
|
Но так как, в сущности, обе были довольно неспособны, такой порядок не мог продолжаться долго. Роскошь двора — все, точно при внезапной перемене декорации, теперь соперничали друг с другом в великолепии — и безумная расточительность Зои скоро истощили казну. Раз не хватало денег, верноподданнические чувства становились слабее, и все больше и больше, все настоятельней стала чувствоваться потребность в твердой мужской руке; кроме того, такое совместное пребывание двух враждующих между собой сестер, продолжаясь долго, становилось затруднительным, и двор между ними двумя разделился на две враждебные партии. Чтобы покончить с таким положением, Зоя решила, что осталось только одно: выйти в третий раз замуж. Ей было тогда шестьдесят четыре года.
V
Приняв такое решение, — и, надо сказать, как ни странно это может показаться, что все приближенные ее в этом поддерживали, — старая императрица принялась искать себе мужа. Прежде всего она подумала о Константине Далассине, которого Константин VIII хотел некогда дать ей в мужья. Но этот важный вельможа, большой честолюбец, не раз даже заподозренный в том, что замышлял государственный переворот, не высказывал ни достаточной покладистости, ни должного почтения, приличествующих царю-супругу. Он откровенно высказался, поставил свои условия, сообщил планы больших реформ, твердые и мужественные решения. Не такого императора ждали во дворце, и этого неудобного человека отправили в его провинцию. Тогда Зоя вспомнила о своем прежнем фаворите, церемониймейстере Константине, вследствие ревности Михаила IV удаленном из Константинополя. По характеру последний вполне годился; к несчастью, как некогда Роман Аргир, он был женат, и жена его не была так покладиста, как жена Романа; она предпочла скорее отравить мужа, чем уступить его другой.
Наконец, после многих бесплодных попыток царица вспомнила об одном из своих прежних друзей, Константине Мономахе. {179} Свойственник Романа III, он лет двенадцать-тринадцать перед тем играл большую роль при дворе и своим изяществом, красотой, красноречием и уменьем забавлять монархиню так понравился Зое, что о нем и о ней очень много говорили, и первой заботой Михаила IV, когда он взошел на престол, было отправить в ссылку этого заподозренного им приближенного. Но Зоя его не забывала; она воспользовалась революцией 1042 года, сняла с него опалу и назначила на место губернатора Эллады; теперь она надумала возвысить его еще больше; и так как ее выбор был очень приятен всем ее окружавшим — весь двор, действительно был крайне заинтересован этим брачным вопросом, — она решила остановиться на нем.
Одному из камергеров августы было поручено отвезти новому фавориту императорское облачение, символ и залог его высокой доли и немедленно привезти его в Константинополь. 11 июня 1042 года он торжественно вступил в столицу при восторженных кликах толпы; затем во дворце было совершено с большой пышностью бракосочетание; и хотя патриарх не счел возможным самолично благословить этот третий брак, не одобряемый греческой церковью (Зоя, как известно, была дважды вдовой, и Константин был тоже два раза женат), византийские патриархи были вообще слишком придворных нравов и слишком тонкими политиками, чтобы долго противиться власти. «Уступая обстоятельствам, — лукаво замечает Пселл, — или, вернее, воле Божией», он после церемонии ласково облобызал новых супругов. «Был ли это вполне канонический поступок, — иронически прибавляет писатель, — или чистая лесть? Я этого не знаю». Как бы то ни было, Византия имела императора.
Физически новый монарх вполне оправдывал выбор императрицы. Это был очень красивый человек. «Он был хорош, как Ахилл, — говорил Пселл, — природа в лице его явила образец совершенства». Лицо его было прелестно; он обладал светлой кожей, тонкими чертами, восхитительной улыбкой, все лицо светилось гармонической прелестью. Удивительно пропорциональный, он имел хорошо сложенную, изящную фигуру, тонкие красивые руки. Однако странным образом под этой несколько изнеженной наружностью скрывалась большая крепость тела. Обученный всем телесным упражнениям, прекрасный наездник, превосходный скороход, крепкий борец, Константин таил в себе большие запасы силы. Те, кому он, шутки ради, жал руку, чувствовали это потом в течение нескольких дней, и не было такого твердого предмета, которого он не мог бы сломать одним усилием своих нежных выхоленных рук. {180}
Это был тонкий обольститель и, кроме того, человек прелестный. Голос он имел нежный и хорошо говорил. От природы приветливого нрава, он всегда был весел, улыбался, вечно расположенный забавляться сам и забавлять других. Но, самое главное, это был добрый малый, отнюдь не высокомерный, отнюдь не тщеславный, без фанфаронства, не злопамятный, всегда готовый делать всем удовольствие. У него были еще и другие качества. Хотя довольно вспыльчивый, так что при малейшем волнении кровь бросалась ему в лицо, он добился того, что вполне мог владеть собой; и держа себя всегда в руках, он был справедлив, человечен, приветлив, прощая даже тех, кто вступал против него в заговор. «Я никогда не видал, — говорил Пселл, — более симпатичного человека». Он был щедр до расточительности и любил говорить, напоминая тем Тита, что когда ему не удавалось проявить щедрости или человечности, то он считал такой день пропащим в своей жизни. Действительно, его снисходительность граничила иногда со слабостью; чтобы сделать удовольствие своим друзьям, ему случалось раздавать необдуманно самые высокие государственные должности. Щедрость его часто доходила до расточительности, так он любил видеть вокруг себя людей счастливых и довольные лица. Он не умел ни в чем отказывать ни жене, ни любовницам, всегда готовый дарить, всегда готовый забавляться; и еще он часто повторял, что обязанность всякого верноподданного участвовать в придворных увеселениях.
Не будучи ученым, Константин был человек умный; ум у него был живой, и он любил общество литераторов. Он приблизил к себе таких ученых, как Константин Лихуд, Ксифилин, Иоанн Мавропод, Пселл; по их совету, он вновь открыл Константинопольский университет и учредил там школу правоведения, чтобы обеспечить себе хороших чиновников.
Он сделал больше: вместо того, чтобы раздавать должности соответственно знатности рода, он давал их по заслугам; и для осуществления этой реформы он сам вверил управление ученым людям, своим друзьям. Лихуд был сделан первым министром. Пселл — оберкамергером и государственным секретарем, Ксифилин — хранителем печати, Мавропод — тайным советником. Благодаря всему этому Константин сделался очень популярным. Наконец, он отличался мужеством. Быть может, эта добродетель происходила у него, в сущности, от несколько фаталистического равнодушия — какое он часто любил выказывать, — заставлявшего его даже ночью не иметь стражи у дверей своих покоев. Но от куда бы это мужество ни происходило, оно было подлинным и проявилось во многих случаях. И если взять в соображение, что, в об-{181}щем, Византийская империя одержала в царствование Константина Мономаха не одну победу и большую часть времени жила в мире, сохранив весь свой былой престиж, быть может, придется сделать вывод, что этот царь, в сущности, вовсе не был таким плохим монархом, как утверждали позднее его хулители.
К несчастью, важные недостатки портили эти неоспоримые достоинства: Мономах любил удовольствия, женщин, легкий и роскошный образ жизни. Достигнув престола случайно, вследствие удачи, он главным образом видел в верховной власти средство для удовлетворения своих прихотей. «Спасшись от страшной бури, — живописно выражается Пселл, — он причалил к счастливым берегам и к тихой пристани царства и не думал о том, что может быть вновь выброшен в открытое море». Поэтому он мало заботился о государственных делах, предоставляя эту заботу своим министрам. Трон был для него, по словам Пселла, лишь «отдыхом от трудов и утолением его желаний». Или, как выразился один современный историк, «после правления женщин наступило правление волокиты и кутилы» 17.
Будучи крайне влюбчивого темперамента, Константин всегда любил приключения, и некоторые из них еще до восшествия его на престол наделали довольно много шуму. Женившись два раза и дважды овдовев, он утешился тем, что влюбился в одну молодую девушку, племянницу своей второй жены, принадлежавшую к знатному роду Склиров. Ее звали Склиреной, она обладала красотой и умом; Пселл, знавший ее, изображает ее крайне соблазнительной: «Не то чтобы красота ее была безупречна, — говорит он,— но она нравилась своим разговором, где совершенно отсутствовало всякое злословие, всякое издевательство. Так сильна была нежность и ласковость ее души, что она могла бы тронуть самое черствое сердце. У нее был несравненный голос, мелодичная, почти ораторская дикция; было в ее речи особое, свойственное ей очарование, и, когда она говорила, в каждом ее слове звучала невыразимая прелесть. Она любила,— прибавляет ученый муж, — расспрашивать меня об эллинских мифах и в разговорах своих касалась вещей, какие узнавала от людей науки. Она обладала, как ни одна женщина в мире, талантом уметь слушать» 18.
Всем другим она нравилась так же, как Пселлу. В первый раз, когда она появилась в императорской процессии, один придворный, умный и образованный, приветствовал ее, обратившись к ней с тонким высоколестным комплиментом, приводя первые слова прекрасного места Гомера, где троянские старцы, сидя на городских стенах, говорят при виде проходящей Елены, сияющей красотой: «Нет, не заслуживает порицания, что троянцы и греки пре-{182}терпевают столько бедствий ради такой прекрасной женщины». Намек был очень тонкий и очень лестный; все сразу его уловили и одобрили. И не служит ли это доказательством утонченности культуры византийского общества XI века, некоторыми чертами представляющегося нам таким варварским и являющегося в этом рассказе переполненным великими традициями классической Греции, способным к самому тонкому пониманию, обладающим литературным вкусом и возвышенными идеями?
В начале своей связи с Склиреной Константин Мономах охотно бы женился на ней. Но греческая церковь, как известно, была крайне строга относительно третьего брака, особенно когда хотевшие заключить его были простыми смертными; Константин не осмелился пренебречь ее запретами. Он продолжал жить со своей любовницей, и это была главная и большая страсть его жизни. Любовники не могли обходиться друг без друга; даже само несчастье не разлучило их. Когда Мономах был изгнан, Склирена последовала за ним на Лесбос, предоставив в его распоряжение все свое состояние, утешая его в беде, ободряя его упавший дух, баюкая его надеждой на будущее возмездие, уверяя его, что наступит день, когда он будет императором, и что в этот день они навеки соединятся в законном браке. Вместе с ним, не выказывая ни сожалений, ни слабости, эта изящная молодая женщина провела семь лет на далеком острове, и понятно, когда счастливый случай возвел Константина на престол, он не мог забыть ту, которая его так любила.
В объятиях Зои он думал все-таки о Склирене. Кончилось тем, что, несмотря на известную всем ревность императрицы, несмотря на благоразумные советы друзей и сестры своей Евпрепии, он добился того, что любовница его получила разрешение возвратиться в Константинополь. С самого вечера своего брака он говорил о ней с Зоей, очень ловко и сдержанно, конечно, как об особе, заслуживающей снисхождения ради ее семьи; скоро он добился того, что жена написала Склирене, приглашая ее явиться во дворец и заверяя ее в своей милости. Молодая женщина сильно подозревала, что царица очень ее недолюбливает, и только наполовину верила этому неискреннему посланию, но она обожала Константина и вернулась. Тотчас император повелел выстроить своей фаворитке великолепный дворец; ежедневно, под предлогом наблюдения за работами, он отправлялся к Склирене и проводил с ней долгие часы. Свита императора, получавшая во время этих посещений всевозможные обильные угощения, поощряла, как только могла, эти свидания, и придворные, чуть замечали во время официальных церемоний по скучающему виду монарха, что он хочет отправить-{183}ся к своей любовнице, один перед другим начинали изощряться в изыскании средств, чтобы дать ему возможность вырваться и поспешить к своей возлюбленной.
Скоро эта связь стала известна всем. Император устроил Склирене двор и дал ей охранную стражу; он осыпал ее удивительными подарками: так, однажды он послал ей огромную бронзовую чашу, покрытую прелестной резьбой и наполненную драгоценностями; и каждый день были новые подарки, для которых опустошались сбережения казны. В конце концов он стал обращаться со Склиреной как с признанной и законной женой. Ей отвели собственные покои во дворце, куда Константин свободно отправлялся во всякое время, и она получила титул севасты, поставивший ее на первое место тотчас после обеих императриц.
В противоположность общему ожиданию, Зоя отнеслась к этому событию очень спокойно. «Она была в том возрасте, — говорит довольно нескромно Пселл, — когда перестают быть чувствительными к подобного рода страданиям». Она старела и, старея, очень изменялась. Она не любила больше нарядов, она не была больше ревнива; под конец жизни она становилась набожной. Целыми часами простаивала она теперь перед святыми иконами, обнимая их, разговаривая с ними, называя их самыми нежными именами; а то, вся в слезах, она падала ниц перед образами в припадке мистического экстаза, принося Богу остатки любви, так щедро расточавшейся ею раньше другим. Поэтому она без труда пошла на самые странные компромиссы. Она возвратила Константину его свободу, разрешила ему прекратить всякие близкие сношения с ней, и с этой целью супругами был подписан официальный акт, названный «дружеским контрактом» и должным образом скрепленный сенатом. Склирена получила чин при дворе; она стала появляться в официальных процессиях; ее начали называть царицей. Зоя смотрела на все это с восхищением и улыбкой; она ласково целовала свою соперницу, и между этими двумя женщинами Константин Мономах чувствовал себя счастливым. Придумали даже для удобства сожительства прелестное устройство. Императорские покои были разделены на три части. Император оставил себе центр; Зоя и Склирена заняли одна покои направо, другая покои налево. И по безмолвному соглашению, Зоя впредь никогда не входила к царю, если Склирена находилась с ним, а лишь тогда, когда знала, что он один. И эта комбинация казалась всем верхом изобретательности.
Однако жители столицы не очень-то одобряли это странное сожительство. Один раз, когда Константин ехал в церковь Святых апостолов, в ту самую минуту, когда император выходил из дворца, кто-то крикнул из толпы: «Не хотим Склирену императрицей! {184} Не хотим, чтобы из-за нее умирали наши матушки, Зоя и Феодора!» Вся толпа подхватила этот крик, произошло смятение, и если бы не вмешались старые царицы, появившиеся в это время на балконе императорской резиденции и успокоившие чернь. Мономах мог бы поплатиться на этот раз своей головой.
До последнего дня ее жизни Константин оставался верен Склирене. Когда она умерла от неожиданной и случайной болезни, он стал безутешен. Жалуясь, как ребенок, он выставлял перед всеми напоказ свое горе; он устроил возлюбленной пышные похороны, соорудил ей великолепную гробницу. Затем, так как он был мужчина, он стал искать других любовниц. В конце концов, после нескольких мимолетных увлечений он влюбился в одну маленькую аланскую царевну, жившую в качестве заложницы при византийском дворе. Она, по-видимому, не была очень хорошенькой, но, по мнению Пселла, у нее две вещи были удивительные: белизна кожи и несравненные глаза. С того дня, как император увидел эту юную дикарку, он забыл для нее все остальные победы; и страсть его приняла такие размеры, что, когда Зоя умерла, он серьезно думал объявить сначала о своей связи, а затем вступить с ней в законный брак. Однако он не решился дойти до этого, боясь грома и молний со стороны церкви, а также из страха упреков своей строгой свояченицы Феодоры. Но, во всяком случае, он пожаловал своей фаворитке титул севасты, тот самый, что даровал некогда Склирене, он окружил ее всем блеском и пышностью императорского сана; он осыпал ее золотом и драгоценностями. И вот маленькая черкешенка, сверкая золотом на голове и груди, с золотыми змейками на руках, с крупнейшим жемчугом в ушах, с золотым поясом и драгоценными камнями вокруг тонкой талии, стала появляться на всех дворцовых празднествах как настоящая красавица гарема. Для нее, а также для ее родителей, ежегодно приезжавших из далекой Алании, чтобы навестить дочь, император дочиста опустошил казну; и всем он представлял ее как свою жену и законную императрицу. Однако эта фаворитка должна была в последнее время его жизни причинить большое огорчение монарху, безумно влюбленному в ее чудные глаза.
VI
Итак, около половины XI века, в правление Константина Мономаха и Зои, дворец и двор византийский представляли действительно любопытное и довольно странное зрелище.
При том образе жизни, какой любил вести император, здоровье его быстро расстроилось. Это уже не был больше прежний Моно-{185}мах, такой изящный и в то же время такой крепкий. Теперь он постоянно страдал желудком, а главное, подагрой. Припадки ее были так сильны, что его изуродованные и искривленные руки не могли больше держать никакого предмета; больные распухшие ноги отказывались его носить. Иногда во время приема он не в состоянии был встать; ему приходилось принимать в постели; но и в лежачем положении боль становилась очень скоро невыносимой, и служители беспрестанно должны были его переворачивать с места на место. Часто ему было больно даже говорить. Но в особенности жалок был его вид, когда ему приходилось появляться на официальных церемониях. Его поднимали на лошадь, и он пускался в путь, с двух сторон поддерживаемый, чтобы не упасть, двумя сильными служителями; вдоль всего его пути тщательно убирали камни, чтобы избавить его от внезапных и слишком сильных толчков; и царь ехал таким образом, с искаженным лицом, коротко дыша, выронив узду, так как не мог ее держать. К чести Константина надо прибавить, что он переносил свою болезнь очень бодро, с постоянной улыбкой, всегда в веселом настроении. Он говорил, шутя, что Бог, наверно, наслал на него эту болезнь, чтобы наложить узду на его слишком пылкие страсти, и смеялся, размышляя о своих страданиях. Впрочем, чуть ему становилось лучше, он не считал нужным лишать себя ни любовницы, ни других удовольствий.
Подле монарха жили обе старые порфирородные царицы, ставшие с годами немного маньячками. Зоя проводила все время в изготовлении ароматов, зиму и лето запираясь в жарко натопленных комнатах и отрываясь от своего любимого занятия только для того, чтобы воскуривать фимиам перед дорогими ей образами и вопрошать их о будущем; Феодора считала и пересчитывала деньги, накопленные в ларцах, почти равнодушная ко всему остальному, совсем засохнув в своей чистоте и святости. Вокруг них занимали свои места главные наложницы — Склирена, маленькая царевна Аланская и другие придворные, фавориты, люди часто довольно низкого происхождения, которыми увлекался император и поручал им тогда высшие должности в государстве. И весь этот мир забавлялся вовсю и изо всех сил старался забавлять императора.
Константин действительно любил посмеяться. Когда хотели говорить с ним о чем-нибудь серьезном, лучшее, единственное средство привлечь его внимание было отпустить сначала какую-нибудь шутку. Строгие, важные лица его пугали, шут мог сразу завоевать его милости. По правде сказать, его больше всего забавляли грубые фарсы, тяжеловесные шутки, всякое балагурство, сколько-нибудь выходящее из ряда вон. Музыка, пение, танцы ему надоедали; он любил увеселения другого рода, часто довольно {186} сомнительного свойства. Пселл приводит несколько примеров подобных шуток, и надо сознаться, что если они казались смешными в XI веке, то нам они представляются довольно плоскими. Так, одним из больших удовольствий императора было слушать, как кто-нибудь заикается, напрасно силясь произнести ясно слово, и рассказывают, что один придворный имел очень большой успех во дворце, прикидываясь страдающим полной афонией, переходившей постепенно в нечленораздельные звуки и жалкое заикание. Этим милым талантом он привел Константина в такой восторг, что сделался первым фаворитом царя и с тех пор получил право свободно во всякое время входить к императору как близкий человек, жать ему руки, целоваться с ним и обниматься, усаживаться со смехом к нему на кровать; иногда даже он среди ночи шел к нему и будил его, чтобы рассказать какую-нибудь более или менее смешную историю, а также выпросить у него по этому случаю какую-нибудь милость или подарок.
Имея всюду свободный доступ, шут забирался даже в гинекей и увеселял там всех придворных своими рассказами и проделками. Он выдумывал даже истории про целомудренную Феодору, уверяя, будто у нее были дети, сообщая множество нескромных подробностей об этом, и в заключение наглядно представлял воображаемые роды царицы, подражая стонам роженицы, крикам новорожденного, вкладывая в уста старой и корректной монархини всевозможные смешные и рискованные выражения. И все покатывались со смеху, не исключая самой Феодоры, и шут скоро стал общим любимцем гинекея. Только серьезные люди несколько страдали от этого, но, будучи настоящими придворными, они поступали, как все. «Мы были вынуждены смеяться, — говорит с некоторой горечью Пселл, — тогда как, скорее, следовало бы плакать».
Уверенный во всеобщем благоволении, этот странный фаворит сделал еще лучше. Он по уши влюбился в юную царевну Аланскую и, будучи забавным, по-видимому, пользовался довольно большим успехом у маленькой варварки. Опьяненный успехом и, кроме того, вполне серьезно влюбленный в эту красавицу, он вдруг вознамерился в припадке ревности убить императора, своего соперника, и занять самому его место. Раз вечером его нашли с кинжалом в руке у дверей спальни Мономаха. Его тотчас арестовали, и на следующий день его судил верховный суд под председательством царя. Но в этом-то и заключается весь интерес этого происшествия. Когда Константин увидал своего дорогого друга закованным в цепи, он поддался своей снисходительной слабости и до того растрогался при этом зрелище, что слезы выступили у него на глазах. «Да развяжите же этого человека, — воскликнул он, — {187} душа моя скорбит, видя его в таком положении». Затем он тихо попросил виновного откровенно сознаться, что могло его навести на мысль о таком преступлении. Тот объяснил это неодолимым желанием облечься в императорские одеяния и сесть на трон василевсом. При этом заявлении Константин покатился со смеху и тотчас приказал удовлетворить каприз этого человека. Затем, обратившись к своему фавориту: «Я сейчас надену тебе на голову корону, — сказал он ему, — я облачу тебя в порфиру. Только прошу тебя, пусть у тебя будет опять твое всегдашнее лицо, будь, как всегда, весел и приветлив». При этих словах никто из присутствующих, ни сами судьи не могли дольше оставаться серьезными, и большое празднество скрепило примирение императора и его друга.
Ободренный такой снисходительностью, шут продолжал, конечно, ухаживать за любовницей царя. В присутствии всего двора, на глазах своего владыки он улыбался ей и обменивался с ней тайными знаками. Но Константин только смеялся над этими проделками. «Посмотри на него, беднягу, — говорил он Пселлу. — Он все еще ее любит, и его прошлые несчастья не послужили ему уроком». Вот «бедняга», пригодный для комедии Мольера.
В то время как этот легкомысленный монарх терял время на подобный вздор — это выражение принадлежит Пселлу, — в то время как он растрачивал государственную казну на пустые затеи, на дорогие постройки, на детские и разорительные фантазии, забывая об интересах войска, урезывая жалованье и уменьшая его наличный состав, готовились события первостепенной важности. Уже поднимались на горизонте две бури, которые должны были обрушиться на империю: норманны с Запада, турки с Востока. Внутри страны недовольство военной партии, утомленной слабостью гражданской власти, раздраженной немилостью, постигшей самых знаменитых военачальников, проявлялось в грозных заговорах. И, наконец, пользуясь нерадением Мономаха, честолюбивый патриарх Михаил Кирулларий подготовлял разрыв между Византией и Римом.
VII
В 1050 году порфирородная Зоя, достигнув тогда семидесяти двух лет, окончила свое долгое и мятежное существование. Константин Мономах, супруг ее, уже в течение восьми лет, как мы это видели, довольно мало занимавшийся ею, теперь, когда она умерла, счел своим долгом достойным образом оплакать ее. Он сделал еще лучше: он вздумал возвести ее в чин святых и стал всячески стараться открыть разные чудеса, якобы творившиеся на ее моги-{188}ле, желая доказать, что душа ее достигла блаженства. Это была слишком большая честь для такой чувственной и страстной женщины, как Зоя, не раз производившей скандал и при дворе, и во всей столице печальной историей своих браков и своих любовных похождений. А потому Мономах не слишком настаивал на попытке причтения ее к лику святых; он, как известно, скоро утешился, и смерть Зои представлялась ему главным образом удобным случаем открыто объявить о своей последней любовнице. Впрочем, он сам умер через несколько лет после этого, 11 января 1055 года, в Манганском монастыре Святого Георгия, основанном им, куда он удалился под конец своей жизни.
Тогда в последний раз выступила на сцену сестра Зои, Феодора. Со времени третьего брака Зои Феодора жила при дворе, считаясь соправительницей, но, в сущности, играя очень незаметную роль. Во всяком случае, после смерти императрицы ее влияние несколько возросло, и зять ее, Мономах, по-видимому, опасался каких-нибудь выходок со стороны старой дамы. Однако с этим последним потомком Македонского дома, казалось, так мало считались, что Мономах, нимало не заботясь о том, что она имела несомненно права на верховную власть, думал назначить другого наследника престола. Тогда еще раз проснулась в Феодоре горячая кровь и гордая энергия великих императоров, ее предков. В то время как Константин Мономах находился в агонии, она решительно завладела Священным дворцом, сильная сознанием знатности своего происхождения и тех прав, какими в глазах народа она обладала в силу страданий, понесенных ею за время ее долгой жизни. Войско приняло ее сторону; сенат последовал его примеру. Имея полных семьдесят лет, старая царица твердою рукою захватила власть.
Наученная примером сестры и хорошо зная, как мало следовало рассчитывать на благодарность людей, призываемых царицей к разделению с ней власти, Феодора, к общему удивлению, отказалась выйти замуж. Она решила править одна, и так как имела достаточно ума, чтобы руководствоваться советами хорошего министра, то, по-видимому, правила успешно. Ее бодрая старость возбуждала также всеобщее восхищение. Не позволяя себе горбиться, всегда прямая и бодрая, она была способна серьезно работать со своими советниками и произносить длинные, так нравившиеся ей речи; и она охотно давала себя убедить друзьям своим, монахам, что ей суждено было перейти за обычные пределы человеческой жизни.
Однако в конце концов всем как в столице, так и в империи надоело это женское правление, длившееся уже больше двадцати пя-{189}ти лет. Патриарх Кирулларий, ставший после разделения церквей своего рода папой восточной церкви, открыто заявлял, что нежелательно, чтобы женщина правила Римской империей. Военная партия, недовольная тем местом, какое занимала в государстве бюрократия, выведенная из себя обидным недоверием, выказываемым двором в отношении военачальников, волновалась. И большая часть достойных граждан, подобно Пселлу льстившихся быть истинными патриотами, вспоминая славные дни Василия II, строго судила цариц, которые своей безумной щедростью, пустым тщеславием, нелепыми капризами, посредственностью ума уготовили гибель империи и дали проникнуть в ее здоровый и крепкий организм смертельным зародышам, обусловившим ее падение. Все требовали мужа и воина. Феодора имела счастье умереть вовремя, чтобы не видеть грозившего разразиться кризиса. Она умерла 31 августа 1056 года.
С ней прекращался Македонский дом, имевший родоначальником два века назад того самого Василия, о приключениях и честолюбивых замыслах которого мы говорили. В конце IX века благодаря беззастенчивой энергии этого искусного человека было отвращено грозившее империи падение и упрочено два века славы и процветания Византии. В середине XI века смерть последней представительницы его рода вновь ввергла империю в анархию. Но в XI веке, как и в IX, эта анархия не должна была быть продолжительна; и на этот раз еще нашелся человек, который, положив начало династии Комнинов, дал византийскому государству новый век процветания. Так в каждый решительный момент Византия всегда находила своих спасителей; за каждым видимым ее падением следовало неожиданное возрождение, или, по словам одного летописца, «империя, эта старая женщина, внезапно является, подобно молодой девушке, украшенной золотом и драгоценными камнями». Такие счастливые повороты судьбы могут, быть может. удивлять тех, кто в истории Византии видит только развращенную жизнь двора и смутные волнения столицы; поэтому следует заметить, что как бы ни был ярок и живописен рассказ о совершавшихся там событиях, Константинополь и Священный дворец не составляют еще всей империи.
Помимо интриги придворных заговоров, помимо военных мятежей и гражданских раздоров, помимо скандальных капризов развращенных императоров и распутных цариц, помимо всего этого гнилого мира кутил, честолюбцев и придворных среди среднего сословия больших городов, среди феодальной и военной аристок-{190}ратии, населявшей провинцию, среди суровых крестьян Македонии и Анатолии таился запас энергии и силы, долго остававшийся неистощимым. Этим средним классам и обязана Византийская империя своим спасением, являвшимся к ней внезапно, когда случалось ей переживать всевозможные превратности судьбы; благодаря им, их мужественным добродетелям, Византийская империя могла просуществовать в продолжение стольких веков; и к ним наконец надо обратить наши взоры, если мы хотим действительно познакомиться с византийским обществом, еще совершенно неисследованным. Правда, из-за того, что погибло много рукописей, сохранилось слишком мало документов, позволяющих восстановить этот быт; но они все же существуют, и из них-то мы почерпнули сведения для последних глав этой книги. {191}
Дата добавления: 2015-11-16; просмотров: 56 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
14 страница | | | 16 страница |