Читайте также: |
|
В этой глухой борьбе и в этих интригах Феофано открыто не появлялась. Тем не менее более чем вероятно, что она помогала своему союзнику своим влиянием и всеми силами поддерживала патриарха Полиевкта в его вмешательстве. Точно так же при дальнейших событиях, когда в июле 963 года обстоятельства принудили Фоку действовать открыто, когда все более и более грозила ему опасность со стороны ненавистного Вринги, так что приходилось опасаться за свою жизнь, и он, несмотря на нежелание, дал войску провозгласить себя царем и в Кесарийском лагере надел пурпуровые туфли; когда, наконец, в августе 963 года он явился под стенами Константинополя и возмутившийся народ, прогнав Врингу и его друзей, отворил узурпатору ворота столицы, Феофано и тут не играла никакой заметной роли и, казалось, предоставила совершаться судьбе. Но на самом деле, если Никифор Фока стал честолюбивым, если затем, несмотря на свои колебания и упреки совести, он решился облечься в порфиру, любовь, внушенная ему красавицей императрицей, играла тут главную роль. И точно так же в трагические августовские дни 963 года, в то время как возмутившаяся толпа, словно «охваченная безумием», избивала стражу министра и уничтожала его дворец, в то время как патриарх Полиевкт и прежний паракимомен Василий явно направляли движение в пользу претендента, по всей вероятности, из глубины гинекея Феофано тайно сносилась с предводителями восстания. Хотя ее имя не было произнесено нигде, эта женщина, честолюбивая и интриганка, была душой только что совершившихся великих событий.
Как бы то ни было, 16 августа 963 года утром Никифор Фока торжественно вступил в Константинополь. Верхом, одетый в парадное императорское одеяние, он въехал в Золотые ворота, встреченный всем городом, приветствуемый кликами народа, провозглашавшего его спасителем империи и христианства. «Государство {155} требует, чтобы Никифор был царем, — кричала на пути его восторженная толпа. — Дворец ожидает Никифора. Войско требует Никифора. Мир ждет Никифора. Таковы желания дворца, войска, сената, народа. Господь, услышь нас! Многая лета Никифору!» Средней улицей он достиг форума Константина, где с благоговением принял причастие в церкви Богородицы; затем пешком, в торжественном шествии, в то время как впереди несли святой крест, он отправился в Святую Софию и, встреченный патриархом, со свечами в руках пошел поклониться святому престолу. Затем вместе с Полиевктом он взошел на амвон и торжественно был венчан на царство ромейское в качестве соправителя двух юных императоров, Василия и Константина. Наконец, он вошел в Священный дворец. Чтобы быть вполне счастливым, ему оставалось получить только обещанную его честолюбию награду, самую сладкую, надежда на которую вооружила и подняла его руку и руководила его шагами: ему оставалось только жениться на Феофано.
Некоторые летописцы уверяют, однако, что императрица была сначала удалена из дворца по приказанию нового владыки. Если этот факт верен, тут, несомненно, было притворство: уже несколько месяцев как соумышленники поладили между собой. Никифор — это не подлежит никакому сомнению — был страстно влюблен в молодую женщину, и, кроме того, интересы государства побуждали его вступить в брак, узаконивавший до известной степени его узурпаторство. Феофано, хоть и не испытывала, может быть, как это утверждают некоторые писатели, никакого восторга от этого нового брака, хорошо сознавала со своей стороны, что это было для нее единственным средством сохранить власть, а для этого она была готова на все. Поэтому обоим союзникам нетрудно было уговорить друг друга. 20 сентября 963 года в Новой церкви было торжественно совершено бракосочетание.
Никифор был вне себя от радости. Он возвращался к жизни. Он забывал свое воздержание, свои мистические грезы, свои обеты, весь охваченный счастьем, какое ему доставляло обладание Феофано. Но друзья его, монахи, не забыли прошлого, как он. Когда в своем уединении на Афоне Афанасий узнал об императорской свадьбе, он глубоко возмутился и, обманутый в своих надеждах, решил отправиться в Константинополь. Принятый императором, он с обычной своей откровенностью начал его бранить и резко укорять за нарушение данного слова и за соблазн, им учиняемый. Фока постарался успокоить монаха. Он объяснил ему, что не для своего удовольствия согласился на царство, поклялся, что думает жить с Феофано, как брат с сестрой; он обещал ему, что, как только государственные дела позволят, он уйдет к монаху в его мона-{156}стырь. К этим прекрасным словам он присоединил богатые дары, и Афанасий, несколько умиротворенный, возвратился на Святую гору.
В Константинополе удивление, вызванное этим браком, было не менее сильно, и скандал еще больше. Патриарх Полиевкт, как известно, был человек добродетельный, суровый, мало снисходительный к делам этого мира, от которого совершенно отошел, заботясь единственно о предписаниях и интересах церкви, которую он обязан был охранять, служа ей со смелостью неукротимой, с упорством неодолимым и со страшной искренностью. Когда он стал патриархом, он прежде всего сделал строгий выговор императору Константину VII, такому благочестивому, так почитавшему все, касавшееся религии; на этот раз его строгая и горячая душа обнаружилась еще более резким образом. Не потому, чтобы он почувствовал какую-нибудь неприязнь к Никифору или возымел намерение противодействовать узурпатору: во время революции 963 года он выказал себя крайне преданным Фоке и его поведение немало способствовало падению Вринги и успеху доместика схол. Но по церковным канонам он считал недопустимым брак вдового царя с царицей-вдовой; и самым решительным образом, когда в Святой Софии Никифор хотел, согласно своей привилегии императора, пройти в алтарь и приобщиться там святых тайн, патриарх не дал ему причастия и, в виде епитимьи за его второй брак, не разрешил ему причащаться в течение целого года. Как ни разгневался царь, он должен был смириться перед непреклонной волей патриарха.
Скоро встретилось новое затруднение. Полиевкту сообщили, что Никифор был крестным отцом одного из детей Феофано. По церковным правилам такого рода духовное родство являлось безусловным препятствием к браку — тогда ясно и определенно, без малейшего снисхождения, патриарх предоставил царю на выбор: или развод с Феофано, или отлучение от церкви. Для такого благочестивого человека, как Фока, подобная угроза являлась чрезвычайно важной. Однако плоть победила: Никифор отказался расстаться с Феофано, не задумавшись перед тем, что это могло вызвать страшный конфликт между государством и церковью. В конце концов, однако, состоялось соглашение. Явился один священник и под присягой показал, что восприемником царевича был Варда, отец императора, а не сам Никифор. Полиевкт ясно видел обман; но его все покинули, даже духовенство; он смирился перед необходимостью и сделал вид, что верит тому, что ему рассказали. В своей беде он не требовал даже, чтобы царь исполнил епитимью, наложенную на него за второй брак. Но царь тем не менее был глубоко уязвлен таким посягательством на его престиж, а также на его любовь. Никогда не мог он простить Полиевкту его неумест-{157}ного вмешательства, равно и Феофано навсегда затаила не меньшую злобу против патриарха. В конце концов это происшествие имело для императора и его жены очень неприятные последствия: даже через несколько лет после этого Лиутпранд, записавший все ходившие по Константинополю слухи, прямо уверял, что брак Никифора был кровосмешением.
III
Такой неравный брак, заключенный при таких скверных предзнаменованиях, сильно рисковал плохо кончиться, что и не замедлило случиться. И тут опять нам очень мало известны подробности интимной семейной жизни императорской четы в течение десяти лет; и роль Феофано, всегда скрытной и ловкой, открыто не проявлялась, и о ее закулисной деятельности можно только догадываться. Приходится примириться с тем, что мы можем уловить лишь общие очертания событий и заключительной трагической катастрофы.
Страстно влюбленный в Феофано, опьяненный ее ослепительной красотой, Никифор делал для нее, по краткому и осторожному выражению историка Льва Диакона, «более, чем приличествовало». Этот бережливый, суровый и строгий человек осыпал красавицу царицу великолепными подарками, чудесными одеяниями, редкостными драгоценностями; он окружал ее самой утонченной и ослепительной роскошью; дарил ей целое состояние в виде прелестных имений и изящных вилл. «Не было ничего, — говорит Шлюмберже, — достаточно дорогого, достаточно прекрасного, чего бы он не преподнес своей возлюбленной царице»; а самое главное, что он не мог обходиться без нее. Когда в 964 году он отправился в армию, он взял Феофано с собой в лагерь, и, быть может, в первый раз за всю свою долгую военную карьеру он вдруг прекратил начатый поход, чтобы скорее возвратиться к ней.
Но, в сущности, этот старый воин вовсе не был придворным человеком. После того, что он на короткий срок отдался страсти, война, его другая страсть, опять быстро овладела им, и он стал каждый год снова отправляться на границы своих владений, чтобы сражаться там с арабами, болгарами, русскими; и впоследствии он перестал брать с собой Феофано. Кроме того, он хотел по совести исполнять обязанности императора; а через это мало-помалу некогда столь любимый военачальник становился все менее и менее популярным. Народ, угнетаемый налогами, роптал; духовенство, привилегии которого Никифор сокращал, монахи, огромные земельные богатства которых он собирался уменьшить, не скрывали своего недовольства; патриарх стоял в явной оппозиции к импера-{158}тору. В столице начались возмущения. Чернь раз принялась поносить Никифора, бросать в него камнями; и, несмотря на удивительное хладнокровие, выказанное им при этом, еще немного, и он поплатился бы тут жизнью, если бы приближенные вовремя не увлекли его. Наконец, его снова охватили приступы мистической религиозности, не дававшей ему прежде покоя, он становился печальным, не хотел более спать на своем императорском ложе, а ложился на пол, на шкуру пантеры, куда клали пурпуровую подушку, и опять он носил власяницу дяди своего Малеина. На душе у него было смутно, тревожно; он боялся за свою жизнь и превратил в крепость Вуколеонский дворец. Несомненно, он продолжал обожать Феофано и оставался, более чем это позволяли благоразумие и осторожность, под ее сладким и тайным влиянием. Но между суровым воином и изящной царицей контраст был слишком велик. Он надоедал ей, и она скучала. Отсюда должны были произойти важные последствия.
У Никифора был племянник Иоанн Цимисхий, человек сорока пяти лет, маленького роста, но хорошо сложенный и чрезвычайно изящный. Цвет лица у него был белый, глаза голубые, белокурые золотистые волосы, ореолом обрамлявшие лицо, рыжая борода, тонкий прелестный нос и смелый взгляд, ничего не страшившийся и ни перед кем не опускавшийся. При этом сильный, ловкий, живой, щедрый, блестящий, кроме того, несколько склонный к кутежам, он был бесконечно обольстителен. Среди скуки, в какой проходили дни Феофано, он, естественно, не мог ей не понравиться. И вот тут-то страсть довела ее до преступления. Цимисхий был честолюбив; кроме того, он в это время был крайне раздражен вследствие только что постигшей его немилости; из-за одного случая на войне он был отставлен императором от должности доместика схол Востока, и ему было поставлено на вид, что он должен удалиться в свои поместья; тогда он только о том и стал думать, как бы отомстить за незаслуженное, по его мнению, оскорбление. Феофано со своей стороны более чем тяготилась Никифором; прежнее согласие супругов заменилось озлоблением, подозрительностью; при этом императрица дошла до того, что делала вид, будто опасается со стороны мужа возможности покушения на жизнь своих сыновей. А самое главное, она больше не могла выносить разлуки со своим любовником; действительно, Цимисхий был, по-видимому, большой и несомненно единственной настоящей любовью ее жизни. При подобных условиях она незаметно дошла до мысли об ужасном преступлении.
С тех пор как Никифор вернулся из Сирии, с начала 969 года, его тревожили мрачные предчувствия. Он чувствовал, что вокруг {159} него ковались тайные козни. Смерть его отца, старого кесаря Варды Фоки, еще усилила его тоску. Однако он все продолжал любить Феофано. Коварным образом императрица воспользовалась своим влиянием, чтобы вернуть ко двору Цимисхия. Она поставила императору на вид, как обидно лишаться услуг такого человека, и крайне искусно, чтобы рассеять всякие подозрения, какие могла бы возбудить в Никифоре слишком явная симпатия к Цимисхию, она уверяла, что желала бы женить его на одной из своих родственниц. Как всегда, царь уступил желаниям своей жены. Она только того и хотела. Цимисхий появился вновь в Константинополе; благодаря ловко устроенному соучастию приближенных любовники виделись в самом дворце, в то время как Никифор ровно ничего не подозревал, и совещались, как подготовить заговор. Имелось в виду убить царя. Среди недовольных военачальников Цимисхий легко нашел себе соучастников; между заговорщиками, Цимисхием и императрицей, происходили частые совещания; в конце концов при содействии гинекея вооруженные люди были впущены во дворец и спрятаны в покоях августы.
Это было в первых числах декабря, рассказывает Лев Диакон, оставивший нам потрясающее описание этой драмы. Убийство было назначено с десятого на одиннадцатое, в ночь. Накануне этого дня несколько заговорщиков, переодетых женщинами, проникли с помощью Феофано в Священный дворец. На этот раз император получил таинственное предостережение, и Никифор велел одному из своих офицеров обыскать всю женскую половину дворца; но оттого ли, что плохо искали, оттого ли, что не хотели ничего найти, не обнаружили ничего и никого; тем временем наступила ночь; ждали только Цимисхия, чтобы нанести удар. Тогда на заговорщиков напал страх: вдруг император запрется у себя в комнате, и придется ломать дверь; вдруг он проснется от шума, и тогда пропало все дело? Тут Феофано с ужасающим хладнокровием взялась устранить это препятствие. Поздним вечером она пошла к Никифору в его покой и стала дружески с ним разговаривать; затем под предлогом повидать еще некоторых молодых болгарок, бывших в гостях во дворце, она вышла, говоря, что скоро вернется, и прося мужа оставить дверь к нему отпертой: она сама запрет ее, когда вернется. Никифор согласился, и, оставшись один, он немного помолился, а затем уснул.
Было приблизительно одиннадцать часов вечера, шел снег, и на Босфоре бушевала буря. В маленькой лодке Иоанн Цимисхий подплыл к пустынному берегу, тянувшемуся под стенами императорского дворца Вуколеона. В корзине, к которой прикреплена была веревка, его подняли в окно гинекея, и заговорщики, предводи-{160}тельствуемые своим начальником, проникли в комнату монарха. Тут произошло минутное замешательство: кровать была пуста. Но один евнух гинекея, знавший привычки Никифора, указал заговорщикам на царя, лежавшего в углу комнаты и спавшего на шкуре пантеры. С бешенством кинулись на него. Разбуженный шумом, Фока приподнялся, но один из заговорщиков в тот же миг страшным ударом меча рассек ему голову от макушки до бровей. Обливаясь кровью, несчастный кричал: «Богородица, спаси меня!» Не слушая этих воплей, убийцы поволокли его к ногам Цимисхия, и тот стал осыпать его бранью, одним грубым движением вырвал ему бороду; и по примеру начальника все набросились на несчастного, уже хрипевшего и полумертвого. Наконец, одним ударом ноги Цимисхий повалил его и, обнажив меч, нанес ему страшный удар по голове; еще один, последний удар, нанесенный другим убийцей, прикончил несчастного. Император упал мертвым, весь залитый кровью.
На шум борьбы прибежала наконец дворцовая стража, но было уже поздно. Ей в окно показали освещенную факелами отрезанную и окровавленную голову царя. Это трагическое зрелище сразу положило конец всяким попыткам к сопротивлению. Народ сделал, как императрица: он предался Цимисхию и приветствовал его как императора.
IV
Феофано, все это подготовившая, словно за руку ведшая убийц, вполне рассчитывала воспользоваться убийством. Но история бывает иногда поучительна, и царица скоро испытала это на себе.
Еще раз патриарх Полиевкт проявил свою неукротимую энергию. Он был в открытой ссоре с покойным царем; однако, когда Цимисхий явился у дверей Святой Софии, чтобы в Великом храме возложить на свою голову императорскую корону, непреклонный в своем решении патриарх отказался впустить его, как обагренного кровью своего родственника и господина, и заявил ему, что он никогда не войдет под священные своды, покуда убийцы не будут наказаны и Феофано изгнана из дворца. Между троном и любовницей Цимисхий не колебался ни минуты. Бесстыдным образом он стал отрицать свое участие в преступлении и для лучшего своего оправдания, согласно приказанию Полиевкта, выдал своих соучастников и пожертвовал Феофано. Она мечтала выйти замуж за человека, которого любила, разделить с ним столь дорогую ей власть, но сам любовник ее решил ее падение; он отправил ее в ссылку на Принцевы острова, в один из монастырей острова Проти. {161}
Но с такой энергией, какая была у нее, и с сознанием своей красоты — Феофано было тогда не больше двадцати девяти лет — она не хотела мириться со своим несчастьем. Несколько месяцев спустя она бежала из своей тюрьмы и бросилась искать убежища в Святой Софии. Рассчитывала ли она на привязанность к ней своего любовника? Надеялась ли она на то, что раз первые затруднения будут устранены, благодарный Цимисхий вновь возьмет ее к себе? Льстила ли она себя надеждой покорить его вновь одним взглядом своих прекрасных глаз? Возможно; но всемогущий министр, руководивший делами при новом царе, паракимомен Василий, помешал смелой попытке соблазнительной царицы. Без уважения к святости места он схватил ее в Великой церкви и решил, что она будет отправлена в Армению, в более далекую ссылку. Она добилась только того, что перед отъездом увидала еще, в последний раз, человека, для которого пожертвовала всем и который ее покинул. Это последнее свидание — паракимомен из предосторожности присутствовал на нем в качестве третьего лица — было, по-видимому, крайне бурно. Феофано осыпала Цимисхия жестокой бранью, затем в припадке бешенства она бросилась с кулаками на министра. Ее пришлось силой увести из зала, где происходила аудиенция. Жизнь ее была кончена.
Что сталось с ней в ее печальном изгнании? Что выстрадала она в отдаленном монастыре, где влачила свое существование далеко от великолепия и блеска двора, далеко от изящной роскоши Священного дворца, нося в сердце всю горечь обманутых надежд, все сожаленье о своей утраченной власти? Не известно. Во всяком случае, если она была виновна, то жестоко искупила свое преступление. Она томилась в уединении шесть лет, до дня смерти Цимисхия. Когда это случилось, в 976 году, ее призвали вновь в Константинополь к ее сыновьям, получившим теперь действительно верховную власть. Но потому ли, что гордость ее была разбита и честолюбие умерло, потому ли — и это вероятнее,— что паракимомен Василий, остававшийся всемогущим, поставил это условием ее возвращения, она, по-видимому, не играла больше никакой роли в государстве. Она умерла не заметно во дворце, не известно даже когда, и, таким образом, до самого конца судьба этой честолюбивой, соблазнительной и развращенной царицы останется до известной степени загадочной и таинственной. {162}
ГЛАВА X. ПОРФИРОРОДНАЯ ЗОЯ
I
В ноябре 1028 года, Константин VIII, император Византийский, чувствуя себя очень больным и будучи к тому же почти семидесяти лет от роду, решил, что пора подумать о наследнике. Может показаться удивительным, что, будучи последним представителем мужского пола Македонской династии, Константин VIII не покончил раньше с таким важным и нужным делом. Но Константин VIII всю свою жизнь никогда ни о чем не думал.
Будучи с детства соправителем своего брата Василия II, он пятьдесят лет прожил в тени этого энергичного и могучего монарха, ничуть не беспокоясь о государственных делах, пользуясь только выгодами и удовольствиями власти. Затем, когда по смерти Василия он стал единственным владыкой империи, он не мог решиться отказаться от старых и милых привычек и по-прежнему продолжал жить в свое удовольствие, предоставив всему идти своим чередом. Очень расточительный, он растратил все сбережения, с таким терпеньем скопленные его благоразумным братом. Любя крайне удовольствия и хороший стол — никто не мог с ним сравниться в уменье заказать обед, и он не брезговал при случае придумать какой-нибудь соус по собственному вкусу, — он с таким увлечением предался этому делу, что приобрел от подобного образа жизни такую подагру, что почти не мог ходить. Помимо всего этого он обожал Ипподром, страстно увлекался цирковыми состязаниями и безумно любил бой животных и другие зрелища. Наконец, он любил игру и, взяв кости в руки, забывал все на свете: и послов, дожидавшихся приема, и дела, требовавшие решения; забывал даже главное свое удовольствие — еду, и часто проводил за игрой целые ночи. После этого становится понятным, что среди стольких поглощающих удовольствий он забыл и про то, что был последним представителем своего рода и оставлял после себя лишь трех незамужних дочерей.
Их звали Евдокией, Зоей и Феодорой. О старшей, Евдокии, сохранилось мало сведений в истории. Это была особа с простыми вкусами, среднего ума, красоты также средней: какая-то болезнь, перенесенная в детстве, навсегда испортила ее лицо. Поэтому она очень рано ушла в монастырь, и никогда больше о ней не вспоминали. Ее две сестры были в другом роде и несравненно интереснее; а между тем обе, по странной случайности, медленно увядали не-{163}приметными обитательницами гинекея. Ни их дядя Василий, хоть очень их любивший, но, по-видимому, несколько презиравший женщин — он сам оставался холостым, — ни отец их Константин не позаботились о том, чтобы устроить их. И вот в 1028 году это были уже не молодые девушки: Зое было пятьдесят лет, Феодоре немногим меньше.
Этим-то двум несколько перезрелым царевнам должен был достаться после Константина VIII византийский престол. Но хотя со времени воцарения Македонской династии принцип законного престолонаследия настолько утвердился в Византии, что никто не увидел бы препятствия к переходу императорской власти к женской линии, тем не менее царь решил, что в таких деликатных обстоятельствах мужчина никак не будет лишним во дворце, и с большой поспешностью стал искать для дочери своей Зои — он больше ее любил, и ему казалось, что она более способна к власти, — мужа, который мог бы при монархине исполнять роль царя-супруга.Он вспомнил об одном благородном армянине по имени Константин Далассин и послал за ним. Но Константин был у себя в имении, далеко от столицы, а время не терпело. Тогда, изменив свое решение, император обратился к префекту города Роману Аргиру. Это был человек знатного происхождения и представительной наружности, хотя ему уже исполнилось полных шестьдесят лет; к несчастью, он был женат, любил свою жену, а жена его обожала. Константин VIII не остановился перед этим затруднением. Когда он чего-нибудь хотел, он принимал быстрые решения и прибегал к доводам, не допускавшим возражений: он дал Роману на выбор развод или ослепление; и, чтобы сломить скорее сопротивление префекта и в особенности его жены, он, представившись страшно разгневанным, отдал приказание арестовать его. При этом известии жена Романа, глубоко потрясенная, поняла, что ей ничего другого не остается, как только исчезнуть, если она желает спасти своего мужа; она поспешила удалиться в монастырь, а Роман женился на Зое. Три дня спустя Константин VIII умер со спокойной душой, а две его дочери и зять вступили во владение империей.
В течение почти четверти века порфирородная Зоя наполняла императорский дворец своими скандальными похождениями, и ее история, несомненно, одна их самых пикантных, какие только сохранились в византийских летописях, и одна из наиболее нам известных. В то время как относительно большинства монархинь, чередовавшихся в Священном дворце, мы осведомлены настолько плохо, что с большим трудом можем сделать с них слабый набросок, Зоя, наоборот, является перед нами в самом ярком свете. Дей-{164}ствительно, на ее долю выпало счастье (разумею — для нас) иметь своим историком одного из самых умных и самых замечательных византийцев: то был Михаил Пселл, хроника или, лучше сказать, мемуары которого напечатаны впервые лет тридцать тому назад.
Приближенный императрицы, посвященный в качестве придворного и министра во все интриги двора, любитель всяких зрелищ, жадный до всяких сплетен, нескромный и большой болтун, Пселл разоблачил с удивительной любезностью, а иногда и с необычайной вольностью выражений все, что он видел или слышал вокруг себя. Не было тайны, в какую б он не проник, не было интимной подробности, которую он не сумел бы узнать каким-нибудь путем; и так как он был чрезвычайно умен, отличался юмором и ядовитостью, рассказ его о придворной жизни — одна из самых пикантных и занимательных историй. Правда, не надо принимать буквально все, что он рассказывает: ему случается иногда значительно искажать факты, когда политика, в которой он играл большую роль, слишком непосредственно примешивается к истории; но помимо этого он всегда очень правдив, и так как его природное уменье все подмечать, улавливать во всем мельчайшую подробность заставляло его с детства очень широко раскрывать на все глаза, то он, в общем, является очень хорошо осведомленным. Кроме того, это такая редкая удача — среди стольких сухих и скучных летописцев найти наконец талантливого человека, умеющего и видеть, и писать, мастера трудного искусства писать портреты и оживлять образы, несравненного рассказчика пикантных анекдотов. Без большого преувеличения можно сказать о Пселле, что он напоминает Вольтера; и действительно, подобно Вольтеру, он касался всего, он писал обо всем. После него остались кроме его истории сотни небольших сочинений о самых различных предметах речи и поэтические произведения, письма и памфлеты, философские трактаты и сочинения по физике, по астрономии, физиологии и даже по демонологии. И всюду, подобно Вольтеру, он вносил едкую колкость, дьявольское остроумие и универсальную любознательность. По смелости мысли и оригинальности идей Пселл был одним из самых выдающихся людей своего времени; по своей любви к классической древности и к философии Платона он еще в XI веке является предтечей Ренессанса.
И несомненно, его человеческие качества были гораздо ниже его интеллектуальных способностей. Со своей посредственной душой, со своей любовью к интригам, со своей льстивой угодливостью, быстрой и скандальной переменой мнений, низкими отреченьями, со своим легкомысленным и в то же время болезненным {165} тщеславием Пселл является совершенным представителем того придворного мира растленной Византии, где он жил. Но зато он так хорошо познакомил нас с этим обществом, что с этой стороны он совершенно неоценим. И в этом повествовании придется беспрестанно возвращаться к его книге и к ней же придется нам также отсылать иногда читателя в тех местах, где его анекдоты, всегда остроумные и забавные, становятся положительно неудобными для передачи их на французском языке.
II
В то время как вместе со своим супругом Романом Зоя вступила на византийский престол, она, несмотря на свои пятьдесят лет, была, говорят, еще вполне очаровательна. Пселл, хорошо ее знавший, дает крайне интересный ее портрет. По-видимому, она походила на своего дядю Василия; у нее были большие глаза, оттененные густыми ресницами, нос с маленькой горбинкой, великолепные белокурые волосы. Цвет лица и все тело были белизны ослепительной; вся она была полна несравненной грации и гармонии. «Кто не знал ее лет, — говорит Пселл, — подумал бы, что перед ним совсем молоденькая девушка». Среднего роста, но стройная и хорошо сложенная, она выделялась изяществом фигуры. И хотя позднее она несколько располнела, лицо ее до конца оставалось необычайно молодым. В семьдесят два года, когда дрожащие руки и сгорбленная спина выдавали ее старость, «лицо ее, — заявляет Пселл, — сияло совершенной свежестью и красотой». Наконец, в ней была величавость, действительно царственная осанка. Однако она не подчинялась чрезмерно требованиям церемониала. Очень заботясь о своей красоте, она отдавала предпочтение простым туалетам перед тяжелыми златоткаными платьями, которые надевались по требованию этикета, или перед тяжелой диадемой и драгоценными украшениями; «в легкое платье облекала она, — по выражению ее биографа, — свое прекрасное тело». Но зато она обожала ароматы и косметику; она выписывала их из Индии и Эфиопии, и ее покои, где круглый год горели жаровни для приготовления всяких притираний и ароматов, фабриковавшихся ее служанками, походили на лабораторию. И тут-то она охотнее всего проводила время; она не очень любила свежий воздух, прогулки по садам, все, от чего тускнеет искусственный блеск цвета лица, все, что вредит красоте, уже вынужденной всячески оберегать себя.
Среднего ума и полная невежда, Зоя в нравственном отношении была женщина темперамента живого, вспыльчивого, раздражительного. Одним движением руки, беззаботным и легкомыслен-{166}ным, она одинаково могла подписать как смертный приговор, так и подарить жизнь, быстро принимала решения и так же быстро меняла мнение, не выказывая ни большой логики, ни устойчивости, и так же легкомысленно относилась к государственным делам, как к увеселениям гинекея. Несмотря на свой внушительный вид, это была, в конце концов, монархиня довольно неспособная, немного взбалмошная, крайне тщеславная, пустая, капризная, непостоянная, очень падкая на лесть. Комплимент приводил ее в восторг. Она с восхищением слушала, когда ей говорили о древности ее рода, о славе ее дяди Василия, еще с большим восхищением, когда говорили о ней самой. И среди придворных стало забавой уверять ее, что ее нельзя видеть, не быв тотчас же как бы пораженным молнией. Тратя безмерно на себя, будучи бессмысленно щедрой относительно других, она выказывала безумную расточительность; но при случае умела быть неумолимой и жестокой. Наконец, как истая византийка, она была благочестива, но тем внешним благочестием, довольствующимся возжением свечей перед иконами и воскуриванием фимиама перед алтарем. Но в особенности она была крайне ленива. Государственные дела казались ей скучными; женские рукоделия интересовали ее еще менее. Она не любила ни вышивать, ни сидеть за ткацким станком и проводила целые часы в блаженном ничегонеделании. Понятно, что ее дядя Василий, такой деятельный и неутомимый, хоть и любил ее, в то же время и не мог не относиться к ней с некоторым презрением.
Дата добавления: 2015-11-16; просмотров: 45 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
12 страница | | | 14 страница |