Читайте также: |
|
I
В последующие девять месяцев после ареста Терстона, предъявления ему обвинения в ходе длившегося четыре дня суда и долгих месяцев его содержания в тюрьме, вплоть до часа его «казни» в исправительном учреждении штата в Трентоне, Нью-Джерси, Абрахам Лихт не мог думать ни о чем и ни о ком другом.
Это оказалось самым тяжелым испытанием (грозившим обернуться самым тяжелым горем) в его жизни.
Ибо Терстон был дорог ему, как собственное дыхание, как биение собственного сердца, и он должен был быть освобожден.
Ибо Терстон, будучи джентльменом, не мог совершить вульгарного преступления, в котором его обвиняли, и он должен был быть освобожден.
Ибо, виновен или нет, он был Лихтом, первенцем Абрахама Лихта, а посему невиновным, и он должен был быть освобожден.
Не позднее чем через час после беседы с Харвудом Абрахам Лихт покинул Мюркирк, один, никому не сказав, куда направляется, и отсутствовал несколько дней.
За это время он убедился в следующем: женщина по имени Элоиза Пек действительно была убита в Атлантик-Сити; некто Кристофер Шенлихт, ее двадцатипятилетний любовник, подозревается в этом преступлении; Шенлихт уже арестован, ему предъявлено обвинение в убийстве, и он ожидает суда; не существует никаких сведений о наличии у него уголовного прошлого, ничего не известно о его семье; газеты писали, что он «отказывается сотрудничать» с властями и «несомненно, виновен» в этом мерзейшем преступлении.
После этого Абрахам Лихт не предпринимает никаких попыток увидеться с сыном в тюрьме (по причинам, имеющим отношение к его собственному уголовному прошлому), но, действуя очень быстро, связывается со знакомым адвокатом, неким Гордоном Баллоком с Манхэттена (своим деловым партнером еще по временам деятельности компании «Медные рудники З.З. Энсона с сыновьями, лтд.»), и окольными путями доводит до сведения суда в Атлантик-Сити, что для защиты Кристофера Шенлихта создан весьма щедрый фонд, финансируемый анонимными донорами.
Затем он столь же стремительно возвращается в Мюркирк, впервые ощутив себя уже немолодым человеком.
«Сомневаюсь ли я? Нет, не сомневаюсь. Дрожат ли мои руки? Нет, не дрожат. Таков ли я, как другие? Нет, я не таков».
Теперь Абрахаму Лихту предстоит выработать стратегию, ибо теперь от его таланта зависит жизнь его сына и его собственная жизнь — тоже; теперь все, чем является Абрахам Лихт, должно принести плоды в его деяниях.
Дверь в его комнату постоянно заперта, опущенные жалюзи защищают помещение от раскаленной добела августовской жары. Он ест один раз в день, поздно вечером, ест то, что приносит ему Катрина, которая, можно быть уверенным, не станет задавать никаких вопросов, она, эта проницательная женщина, даже не взглянет на газеты, разложенные у него на столе. Когда он спрашивает ее (о Милли, Элайше, Дэриане, Эстер, а особенно о Харвуде, который скоро снова уезжает), она отвечает коротко, без тени осуждения. Разве они вместе не переживали и прежде тяжелые времена? Длительную агонию бедняжки Софи? Собственные неприятности Абрахама Лихта с законом и его последующее (тайное) заключение? Как бы то ни было, Катрине можно доверять.
«Дрожат ли мои руки? Нет, они не дрожат».
Покрасневшие глаза видят собственное мутное отражение в зеркале: их взгляд из-под насупленных бровей тускл и подозрителен; пальцы пощипывают бритый подбородок, губы, похоже, приобрели привычку шевелиться сами по себе…
Как Терстон мог забыть: джентльмен не марает перчаток, не повышает голоса, не поднимает руку на женщину!.. Как Терстон, самый неподходящий для этого человек, мог совершить такое преступление!.. Сломать шею беззащитной женщине.
Если, конечно, допустить, что на этот раз Харвуд не солгал.
Но Харвуд не посмел бы солгать своему отцу. Или посмел?
Предыдущие недели были неделями триумфа, исключительных удач, которые непременно следует описать в «Исповеди моего сердца», чтобы читатели бесились от зависти: ловко «опоенный» Полуночное Солнце с его самым профессиональным жокеем Пармели (с которым А. Уошберн Фрелихт ни разу лично не встречался); таинственное отравление малыша Тэтлока (с помощью какой-то травы семейства белладонновых); удачно подоспевший несчастный случай с Ксалапой (к которому Фрелихт не имел никакого, абсолютно никакого отношения, — ах, бедное животное!); честный выигрыш, составивший более 400 000 долларов, которые надежно хранятся теперь в собственной спальне Абрахама Лихта в ожидании момента, когда подвернется случай выгодно вложить их. А потом — блистательный дебют «Мины Раумлихт» и Элайша, доказавший, что в свои двадцать лет он так же ловок и умен, как сам Абрахам Лихт в его возрасте.
Но теперь Колесо, казалось, завертелось вспять, грозя разрушить все то, что Абрахам Лихт выковывал собственными руками из сущей пустоты.
Честь — предмет моего повествования.
Им — Бог; нам — Игра.
Много лет, в течение четверти века, с того самого утра когда родился Терстон, Абрахам Лихт в минуты праздности изводил себя мучительными размышлениями о катастрофе, которая может затянуть в свою воронку одного из его детей. Когда он с головой погружался в работу, делал замысловатые ходы в Игре, что ж, тогда у него не было времени давать волю пугающему воображению! — тогда у него едва хватало времени на самого «Лихта»! Но в коротких промежутках, случавшихся в его, так сказать, профессиональной деятельности, он, как любой человек, предавался постыдным страхам. Ибо его дети были воистину заложниками Фортуны — ведь он не мог полагаться лишь на свою безграничную любовь к ним.
«Думаю, собственная судьба мне в высшей степени безразлична, — размышлял он. — Потому что сомнительно само мое „существование“. Но существование моих родных, разумеется, вне всяких сомнений!»
(Хотя Элайшу нельзя было назвать в буквальном смысле слова «его родным» — плотью от плоти, кровью от крови, — он любил его так же, как остальных детей.)
В молодости, будучи страстным любовником, Абрахам Лихт часто думал, что отдает себя на волю женских капризов; но с годами пришел к убеждению, что по-настоящему его сердце всегда терзала лишь его собственная идея, а вовсе не женщины как таковые. Ибо существует ли женщина, даже самая очаровательная, вне пределов возбужденного воображения ее любовника?.. Были ли Арабелла, Морна, бедняжка Софи и одна-две другие так же значительны во плоти, как в его горячечном воображении? Две из них, Арабелла и Морна, еще живы, насколько известно Абрахаму; но они кажутся ему не более реальными и, уж во всяком случае, менее важными, чем умершая Софи. О, как жестоко они его предали!.. В том числе и Софи!.. А также несколько других — шлюхи, которых он напрочь забыл.
Однако женщины, «жены» Абрахама Лихта, подарили ему восхитительных детей, которые уже доказывали, пусть это и были первые робкие шаги, свое право на существование. Но если он потеряет Терстона — будь то на виселице или в изгнании, — разве не сможет он стать отцом новому сыну? Разве не сумеет найти другую жену, такую же красивую, какими были остальные, и дать жизнь еще одному, такому же чудесному созданию? Ведь Абрахам Лихт все еще в расцвете сил, он так же красив и полон энергии, как в лучшие годы своей молодости, а может быть, даже более красив и более силен; приобретенная с годами мудрость наложила свой отпечаток и на внешность: слегка посеребренная сединой, но все еще пышная шевелюра, обветрившаяся и начинающая покрываться морщинками кожа, более глубокий голос, печаль, заволакивающая взгляд мерцающей слюдяной пленкой, одухотворенность во всей его идеально скроенной фигуре.
Разве он не все тот же Абрахам Лихт, самый выдающийся из мужчин? И разве не может он снова быть любовником, женихом, отцом, высоко поднимающим вверх, к небу, свое дитя, — словно бы в дерзкой надежде, что сам Господь опустит длань Свою на его головку?..
II
— Папа, посмотри сюда!
Что это? Терстон здесь? Да, только еще маленький, в коротких штанишках, в курточке и полосатом школьном галстучке; его белокурые волосы сияют в невинном солнечном свете; лицо покрыто здоровым загаром, глаза светятся, на милом личике от радостной улыбки появляются ямочки… Он тихо подкрадывается к няне-ирландке, чтобы неожиданно вырвать у нее ручку детской коляски… той симпатичной коляски цвета перламутра, украшенной розовыми лентами и бельгийскими кружевами, в которой сидит во всей своей младенческой красе Миллисент!.. И, подняв головку, везет коляску вдоль тротуара навстречу Абрахаму Лихту, который ждет его…
Какое потрясение увидеть сына снова ребенком, и таким маленьким: не старше девяти лет. А это значит, что семья живет сейчас в коричневом каменном трехэтажном доме в одном из лучших жилых районов Вандерпоэла; у них снова много денег — по крайней мере на ближайшие десять — двенадцать безумных месяцев, — и они могут позволить себе покупать одежду самого высокого качества, путешествовать в пульмановском вагоне, посещать оперу, иметь персональную служанку для Морны и няню-ирландку для ребенка, послать Терстона и Харвуда в частную епископальную школу для мальчиков и жить в этом элегантном доме, где Абрахам Лихт может принимать своих деловых партнеров и потенциальных инвесторов в… кажется, тогда это были медные рудники? Или к моменту рождения Милли в 1892 году он уже затеял сомнительную аферу с компанией «Плантации сахарного тростника. Сантьяго-де-Куба»?
Неверная Арабелла, мать его сыновей, уже исчезла из жизни Абрахама Лихта; ее место заняла мисс Морна Хиршфилд, дочь пастора, болезненная молодая женщина, которая со слезами поклялась, что она до последнего дыхания будет любить Абрахама, следовать за ним, куда бы он ни шел, и станет истинно христианской матерью для его старших сыновей… И вот Терстон, с ямочками на щеках, охрипший от крика, бежит к отцу, требуя его полного внимания; он так радуется собственной шалости, что, кажется, совсем не замечает того, что Абрахам Лихт во плоти отсутствует на залитом солнцем тротуаре, а лишь наблюдает за происходящим из некой мрачной дали времен.
— Папа, посмотри сюда!
Неожиданно время перескакивает, и Абрахам Лихт видит Терстона еще более маленьким, Арабелла высоко поднимает его на руках к окну камеры, у которого Абрахам Лихт, или человек, очень на него похожий, стоит, дрожа (потому что в проклятой камере холодно и Абрахам страдает от бронхита, а его кузен «барон» Барракло подпишет долговое обязательство не раньше, чем через двое суток); место действия — Поухатасси-Фоллз, кажется? Или Мэрион, штат Огайо?
Как это может быть? Арабелла, с непокрытой головой, вызывающая, снова молодая, слезы текут у нее по щекам, она стоит, широко расставив ноги, с укором протягивая к окну бьющего ножками ребенка — их ребенка, — в то время как младший, Харвуд, едва научившийся стоять, цепляется за ее юбку и вопит. Миссис Абрахам Лихт, слегка навеселе, пришла навестить своего мужа. Она стоит в грязном тюремном дворе под мелким весенним дождем так, что любой праздный заключенный может созерцать ее и насмехаться над ней, принимая ее за то, что она есть. Абрахам клянется, что никогда не простит ее, он не сможет этого простить.
— Папа, помоги!
Вдруг они оказываются в тускло освещенной гостиной нынешнего дома, здесь, рядом: Терстон и Харвуд, еще мальчики, довольно свирепо дерутся — вот они на полу, наносят друг другу быстрые тяжелые удары, ругаются, как взрослые мужчины, задыхаются, катаются по полу среди мебели, тузя друг друга… Вот Терстон с раскрасневшимся лицом оказывается сверху, потом Харвуд, они врезаются в спинет, переворачивают любимый столик Софи…
— Папа! На помощь! Он меня убивает, помоги! — кричит, корчась от боли, Терстон, между тем как разъяренный Харвуд впивается зубами ему в горло прямо под подбородком. Хватка у него мертвая, как у бульдога, сам он не разомкнет зубы, не разомкнет, не разомкнет! — пока Абрахам Лихт не схватит его за волосы и не ударит головой о ковер.
Какая омерзительная сцена. Очнувшись, он тотчас забывает ее так же, как сумел забыть в реальной жизни — много лет назад.
III
Почему же теперь, когда молодой Лихт впервые в своей жизни влюблен, он чувствует такое раздражение?
Шел 1884 год, двадцатитрехлетний Абрахам Лихт был посредником пирамиды «Часы и драгоценности по почте, лтд.» (с офисом и «складами» в Порт-Орискани, штат Нью-Йорк); начинающим журналистом, работавшим в газете «Республиканец Порт-Орискани», издатель которой был его наставником; актером-любителем, однако «с известным сценическим талантом» (как было сказано в рецензии «Республиканца» на местную постановку популярной мелодрамы «Неверный муж», где Абрахам Лихт исполнял роль второго плана); жизнерадостным, хорошо воспитанным, общительным молодым человеком, весьма зрелым для своего возраста, выпускником Гарварда (или Йеля?), хорошо разбирающимся в винах, лошадях, покере, музыке, политике — или по крайней мере умеющим с жаром рассуждать на эти и многие другие темы.
Каково на самом деле было происхождение Абрахама Лихта? Организатор «Пирамиды, лтд.» (сам молодой человек тридцати двух лет) считал, что его молодой друг приехал «откуда-то с Востока» — из Массачусетса или, возможно, из Коннектикута. Издатель «Республиканца», уроженец долины Чатокуа, утверждал, что слышит в говоре Лихта диссонирующие интонации и гундосый акцент уроженца долины. Миссис Арабелла Дженкинс, чьим любовником он стал, была посвящена в тайну о том, что после алкогольного срыва, случившегося с его отцом, богатым банкиром из Бостона, занимавшим видное положение в обществе (фамилия Лихт лишь приблизительно соответствовала его истинно тевтонскому имени), молодой человек лишился наследства: деньги, положенные на его имя, ушли на оплату хитрых юридических уловок; здоровье Абрахама было хоть и временно, но так серьезно подорвано, что, к великому своему сожалению, он был вынужден уйти с факультета богословия Гарвардского университета всего за семестр до его окончания.
Прибыв в Порт-Орискани дневным рейсом почтовой кареты осенью 1883 года, он никого не знал в этом двадцативосьмитысячном городе и не имел никаких рекомендаций. Тем не менее уже через полгода он был знаком здесь почти со всеми, с кем знакомство водить стоило. Привлекательного молодого холостяка приглашали на ужины в клуб «Колизеум», а также во множество частных домов (в том числе в дом мэра, пастора Первой конгрегационалистской церкви, самого известного в городе хозяина бюро ритуальных услуг, издателя местной газеты). Он пел в хоре конгрегационалистской церкви, добросовестно посещая все службы и репетиции; принимал участие в музыкальных вечерах и любительских театральных постановках, довольствуясь маленькими ролями и не затмевая местных талантов; обнаружил способность играть в покер в самой доброжелательной манере, проигрывая так же легко, как и выигрывая, к тому же выигрывая не слишком часто. Лихт показал себя знатоком чистопородных лошадей, хотя очень редко позволял себе делать ставки, поскольку считал, что игра на скачках ведет к деградации этого спорта королей; пользуясь благосклонным вниманием очаровательных молодых дам, не пренебрегал и их матерями, а также старшими сестрами; произвел на издателя «Республиканца Порт-Орискани» неизгладимое впечатление трезвостью и практичностью мышления, предложив весьма эффективный способ увеличить доходы от рекламы, а также посоветовав представлять в газете избранных политиков в наиболее благоприятном, «человеческом», свете, — словом, он мог бы сделать успешную карьеру в этом городе, если бы затея с «Драгоценностями по почте» не оказалась столь сомнительной, а его собственный темперамент — столь неугомонным…
(Хотя Абрахам Лихт был слишком молод, чтобы партия принимала его всерьез, к нему неоднократно обращались с вопросами о будущем: собирается ли он остаться в Порт-Орискани, планирует ли жениться на местной девушке и устроить свой дом здесь, нет ли у него желания… послужить обществу? Незадолго до того республиканцы понесли значительные потери в результате неожиданно завершившихся выборов в Кливленде, когда губернатором штата стал демократ, пришедший к власти благодаря выдвинутой им демагогической программе «реформ», так что они остро нуждались в свежей крови. Лидер республиканской фракции в конгрессе штата как-то отвел его в сторону, похлопал по плечу и по секрету сказал, что, если у него есть вкус к Игре — «а политика не что иное, как игра, сынок, все ее „успехи“ — это „от жилетки рукава“», — он мог бы легко проделать путь наверх через кабинеты округа и штата, потому что каждый год появляются вакансии: люди умирают, уходят в отставку или теряют расположение публики. На это дружеское «прощупывание», как и на многие другие в том же роде, Лихт отвечал с большим энтузиазмом и готовностью, однако уклончиво, ибо, как он сам признавал, темперамент у него был действительно неугомонный, и прежде чем осесть на месте, обзаведясь женой и детьми, он надеялся еще попутешествовать и пережить немало приключений.)
А потом то ли судьба так распорядилась, то ли это был немилосердный несчастный случай, но Абрахам Лихт страстно влюбился в миссис Арабеллу Дженкинс, молодую вдову одного известного местного адвоката и предполагаемую любовницу другого, и его так многообещающе начавшаяся карьера в этом городе резко оборвалась.
Они познакомились на музыкальном четверге в клубе «Колизеум», где исполнялись меланхоличные немецкие лирические песни, а также такие неизменные фавориты музыкальных салонов, как «Шепот ангела», «Возвращение в Ирландию» и «Дженни с русыми кудрями». Наибольший успех, однако, снискало на вечере сочинение Шуберта для фортепьяно, скрипки и смешанного хора (три мужских и три женских голоса), в котором блистала темноволосая красавица миссис Дженкинс, певшая глубоким, богатым, уверенным альтом и безо всякого манерничанья приковавшая к себе внимание всей аудитории. Ну разве не была она и впрямь восхитительна с этими карими глазами, обрамленными густыми ресницами, с блестящими черными волосами и статью, достойной Юноны?
Абрахам Лихт не отрываясь смотрел на Арабеллу Дженкинс и слушал именно ее так напряженно, что прочие голоса, казалось, стихали.
Эй, что бы это могло значить, что ее взгляд, так безразлично скользнув по нему, переключился на других?
Он не был знаком с ней, но многое о ней знал: ходили рассказы о ее романтических приключениях и разные слухи — что она потеряла своего весьма обеспеченного мужа всего через несколько лет после замужества, что детей у нее не было и что она не проявляет склонности к повторному браку; что недавно она стала тайной любовницей орисканского адвоката средних лет, пользовавшегося в городе заметным влиянием.
В некотором роде падшая женщина, но, безусловно, королева сборищ, подобных этому, имеющая, если Абрахам Лихт не ошибается, весьма высокое о себе представление и купающаяся в аплодисментах, несмотря на умело изображаемую скромность. (Как, должно быть, на самом деле приятны эти аплодисменты и крики «браво!» женщине, словно путами, оплетенной утомительными требованиями приличий, знающей себе настоящую цену и находящую подтверждение ей в окружающих восхищенных лицах.)
Стоя в сторонке, Абрахам Лихт продолжал с серьезным видом наблюдать за миссис Дженкинс, аплодируя вместе со всеми, но чисто механически; он испытывал к ней такое двойственное чувство, что не мог бы сказать, было ли это отвращение, нежность или гнев, смешанный со смущением.
И что же это все-таки означало, что она посмела так равнодушно посмотреть на него — и тут же перевести взгляд дальше?
(Что касается предыдущей интимной жизни Абрахама Лихта, его любовного опыта, увлечений, ухаживаний и т. п., то теперь ему казалось, что ничего и не было; во всяком случае, он ничего не помнил. Он вообще мало что помнил о прошлом, кроме того факта, что оно благополучно миновало и к настоящему, не говоря уж о будущем, не имеет никакого отношения; он был уверен, что все остальные склонны мыслить так же. Сделай он над собой сознательное усилие, которого, похоже, делать не собирался, — и он мог бы стереть из памяти все сколько-нибудь отчетливые картинки детства, помнил бы только то, что ему рассказали: о кузнеце и его семье, взявшей его на воспитание, о том, как в возрасте лет десяти его обнаружили бредущим по дороге от великой мюркиркской топи на юг, больного, в лихорадке, и, совершенно очевидно, потерявшего память; в столь плачевном состоянии он в течение нескольких дней не мог сообщить кузнецу даже своего имени.)
Абрахам Лихт продолжал смотреть на нее, унизительно краснея, — жар волной поднимался, казалось, из самого его нутра и покрывал багровыми пятнами лицо, уже через несколько минут, однако, сменяясь ознобом, — ему становилось холодно, так холодно, что он боялся начать клацать зубами. Что это с ним? Он болен? Сходит с ума? Неужели он мог влюбиться, как мальчишка, в женщину, на несколько лет старше его, любовницу другого мужчины?
О, как он противился ей заранее, с какой горечью и гордостью он противился желанию, которое вмиг сделало его таким уязвимым!
Что касается женщины, то напряжение вечера явно распалило ее — и телесно, и эмоционально: ее розовая кожа сияла от внутреннего жара, над верхней губой блестели бисеринки пота, пышная грудь вздымалась под шелковым лифом платья, она и впрямь, словно кошка, нежилась в расточаемых ей отовсюду похвалах; а цветущий господин, по слухам, ее любовник, стоял неподалеку вместе с ничего не подозревающей женой и тоже купался в лучах успеха Арабеллы Дженкинс, словно, по некой странной логике, это был его собственный успех.
«Но такого мужчины ей недостаточно, — в приступе гнева думал Абрахам Лихт. — Я ему покажу! Я ей покажу!»
Ближе к концу вечера Абрахам Лихт подошел к Арабелле Дженкинс, чтобы, как другие, выразить восхищение ее изумительным голосом, при этом он смотрел на нее с таким восхищением и так серьезно, даже не пытаясь хотя бы приличия ради изобразить на лице улыбку, что, обладая сама весьма чувственным темпераментом и будучи далеко не девушкой, склонной к обморокам, Арабелла не могла не ощутить исходящей от него жаркой волны желания и не понять его намерений.
Понизив голос, он сказал, что придет к ней на следующий день, но Арабелла, быстро обмахиваясь веером, ответила, что, к сожалению, это невозможно; тогда Абрахам поправился: он придет к ней не завтра, а сегодня же вечером, попозже, когда это сборище надоедливых старых дураков и притворщиков рассосется и они смогут наедине обсудить особенности музыкального гения Шуберта.
— Мне очень жаль, — резко выпалила Арабелла, и в глазах ее появился искренний испуг, — но это невозможно.
(«Ах, это невозможно? — повторял про себя Абрахам Лихт. — Что может быть невозможным для Абрахама Лихта, милая леди? Это? Вот это? Или, может быть, это? Что же это такое, что не дозволено Абрахаму Лихту, но дозволено другим?»)
Вот так Абрахам Лихт безумно влюбился впервые в жизни; обиду почти полностью заслоняло чувство столь сильное, что оно напоминало лихорадку, ибо эта женщина была бесконечно желанна, и она принадлежала ему.
Поэтому на рассвете мартовским днем 1884 года они без каких бы то ни было церемоний стали любовниками, необузданными любовниками.
Поэтому вскоре стало не важно, что Абрахам Лихт — всего лишь двадцатитрехлетний юноша без гроша в кармане и что Арабелле Дженкинс уже двадцать восемь и у нее есть хорошо обставленный дом и небольшой счет в банке.
Поэтому, опьяненным любовью, им вскоре стало все равно, известно ли всему свету — а точнее, немногочисленному избранному обществу Порт-Орискани — об их связи и осуждает ли он их или втайне восхищается их союзом как союзом двух благочестивых душ, незаурядно красивых, обладающих личным магнетизмом, умом, талантом и редким везением…
Поэтому с триумфальным появлением мужчины (Абрахама Лихта) полумужчина (пожилой покровитель Арабеллы) оказался отвергнутым навсегда, будучи не вправе даже предъявить претензий. («Хотя мне очень неприятно, — с горечью признался как-то Арабелле Абрахам, — что мужчина, какой бы то ни было мужчина, даже твой бывший муж, прикасался к тебе так же, как прикасаюсь я». «Ну что ты, мой дорогой, любимый мой, прошу тебя, не думай об этом», — умоляла в ответ Арабелла, покрывая его лицо поцелуями.)
Со временем они так осмелели от Любви, что готовы были открыто объявить себя любовниками — почему бы и нет? Почему бы, презрев обычай, публично не признать, что они — не двое, а одно целое, пара, какой в провинциальном Порт-Орискани никогда прежде не видывали?
Почему бы им не сбежать?
Почему бы не продать дом Арабеллы и не переселиться на Манхэттен, где каждый из них мог бы сделать сценическую карьеру, поскольку у Арабеллы был и певческий, и драматический дар, а у Абрахама — актерский талант и способности к разного рода публичным представлениям? (Обладая недурным баритоном, он мог бы также брать уроки пения.)
Так мечтали и строили планы любовники; судьба открывала перед ними все двери, если им достанет храбрости покорить новую территорию. Однажды вечером Абрахам Лихт дрожащим от возбуждения голосом прочел великий монолог Марка Антония, обращенный к египетской царице:
…Все царства — прах.
Земля — навоз; равно дает он пищу
Скотам и людям. Но величье жизни —
В любви. И доказать берусь я миру,
Что никогда никто так не любил,
Как любим мы [5].
При этом он обнимал свою обожаемую Арабеллу так, словно бросал вызов их врагам. Арабелла была искренне тронута и спросила Абрахама, где он научился с таким чувством читать Шекспира; ее молодой любовник ответил, что на последнем курсе в Гарварде, зимой, заболев инфлюэнцей и несколько недель провалявшись в постели, он имел возможность полностью погрузиться в трагедии Шекспира и был околдован шекспировским гением. «Когда человек оказывается замкнутым в небольшом пространстве и в течение многих дней лишен свободы передвижения, — сказал он с напряженным выражением лица и горестно-суровым взглядом, словно речь шла о заключении более тягостном, чем просто прикованность к постели из-за простуды, — нет спасения лучше, чем поэзия, и нет поэзии лучше, чем поэзия Шекспира».
И вот в один апрельский день молодые любовники покинули Порт-Орискани — сбежали на Манхэттен и там пережили множество приключений. Как позже признается Абрахам Лихт в своих воспоминаниях, приключений было слишком много и они были слишком пестрыми, чтобы можно было их описать коротко. Но смысл состоит в том, что судьба нас не баловала. Сколько бы мы ни трясли, трясли, трясли кости, счастливые номера никогда не выпадали. И почему их надежды на успех на Бродвее раз за разом рушились? Если Арабелла получала приглашение в музыкальную постановку и была в ней чудо как хороша, спектакль все равно не имел успеха и его снимали с репертуара через несколько дней. Если Абрахаму удавалось наконец получить роль второго плана, можно было быть уверенным, что продюсер обманет и даже звездам ничего не заплатят. Один весьма уважаемый бродвейский антрепренер нанял их обоих, но не прошло и недели, как херстовские газеты обвинили его в эксплуатации молодых талантов, которых к тому же разыскивают в другом штате за двоеженство. В течение шести головокружительных месяцев деньги Арабеллы кончились, и Абрахаму пришлось, наступив на горло собственной гордости, хвататься за любую работу, которую удавалось найти, потому что, как он заявил Арабелле, он был слишком горд, чтобы телеграфировать своей семье в Бостон и просить о помощи, хотя к тому времени влюбленным уже приходилось постоянно переезжать из отеля в отель, каждый из которых был менее роскошным, чем предыдущий, и все меньше напоминал то, что они видели в своих первоначальных эйфорических мечтах.
Спустя некоторое время они начали ссориться. За ссорами следовали бурные и нежные сцены примирения. Потом — новые ссоры, после которых они снова прощали друг друга — с некоторым отчаянием.
— Несчастья мне не в диковинку, но я не привык, чтобы кто-то разделял их со мной, — признавался Арабелле Абрахам. — Я чувствую себя униженным. Страдает мое мужское достоинство. — Он мог бы также сказать, что прежде в периоды неприятностей он, бывало, быстро менял обстановку и бежал из города, даже не оглянувшись; он «составлял план», как выкарабкаться из сложной финансовой ситуации, и порой, когда вынуждали обстоятельства, заметал следы просто, но гениально. «Абрахама Лихта» никогда не опознавали. Но теперь, живя в таких стесненных условиях с Арабеллой, женщиной гордой, цельной и обладавшей сильным характером, он не мог не видеть, как страдание туманит взгляд ее прекрасных глаз. И его начинала терзать мысль о том, что в их несчастьях Арабелла винит его.
Они ссорились из-за денег, из-за того, куда переезжать дальше, из-за того, что Абрахам не желал смирить гордыню и попросить помощи у богатых родственников: ведь теперь, когда она ждет ребенка, со слезами говорила Арабелла, они могут сыграть на этом — разумеется, отец Абрахама, будучи джентльменом, сжалится над ними. Несомненно, и он, и мать Абрахама, милосердная, благовоспитанная дама, не будут настолько жестоки, чтобы отвергнуть своего еще не родившегося внука.
— Арабелла, прошу тебя, на эту тему — больше ни слова, — стиснув зубы, тихо говорил Абрахам. — Ты ничего не знаешь о моих родственниках, о трагической истории нашей семьи.
На что Арабелла с неожиданным цинизмом отвечала:
— А чья «история» не трагична, если поглядеть поближе!
И все же самые жестокие ссоры случались у них из-за того, что Абрахам называл неверностью Арабеллы: когда из каприза или просто от нечего делать она улыбалась другим мужчинам — а Арабеллу всегда окружали другие мужчины, — и достаточно было одного ее мимолетного взгляда, единственного тихо произнесенного слова или обворожительного движения брови, чтобы Абрахам тут же зачислил объект ее внимания в ее любовники.
Как многие влюбленные в подобных обстоятельствах, Абрахам корил себя за слабость: «Если бы только я так не любил эту женщину! Разумеется, вина здесь прежде всего моя, а не ее».
Ибо Абрахам Лихт от рождения обладал особой проницательностью, позволявшей ему понимать, что наше недовольство другими, вероятно, есть не что иное, как невысказанное недовольство самими собой.
Мужчина в силу своих сексуальных особенностей должен знать, что чары женской плоти не только способны провоцировать мужское начало, но и истощают его со временем. Сила Венеры Афродиты. Языческой богини, которая через земных женщин искушает мужчин и опустошает их. Эта богиня, как сверкающий солнечный луч, оживляет безжизненный, бесцветный пейзаж, она смотрит на вас глазами избранных женщин и пробуждает в мужчинах страсть, которую невозможно удовлетворить до конца. И так же, как солнечный луч, она непреклонно скользит мимо, бестелесная, бесплотная и… неверная.
«Но есть ли соучастники у этого преступления?» — лишь остается гадать уязвленному любовнику.
В начале лета 1885 года Абрахам решил, что им с Арабеллой нужно уехать с Манхэттена и пожить в долине Чатокуа, чтобы их ребенок родился в более подходящих условиях, а сам он мог бы заново попробовать силы в бизнесе.
— В конце концов, — сказал он Арабелле, немного смущенный тем, что прежние его обещания привели к столь ничтожным результатам, — мне нет еще и двадцати пяти.
Арабелла, как обычно, с легким укором, в котором (если только Абрахаму это не мерещилось), словно свернувшаяся клубочком змейка, таился любовный зов, ответила:
— Двадцать пять! Многие к двадцати пяти годам были уже мертвы, похоронены, и косточки их превратились в прах.
Итак, неугомонная пара переселилась в неотесанную деревню под названием Уайт-Салфер-Спрингс, где в самом начале суровой зимы 1885 года у них родился сын, Терстон. Оттуда они переехали в Контракэуер, потом в Маллигар, где родился их второй сын, Харвуд. Потом, поскольку неудачи продолжали преследовать их, — в маленький городок Поухатасси-Фоллз, где Абрахам потерпел постыдное поражение в деловой карьере.
(Хотя, несмотря на то что он был арестован и вынужден провести двое мучительных суток в местной тюрьме, виновным его не признали. Как свидетельствуют архивы.)
В общей сложности они с Арабеллой прожили вместе пять бурных лет. Официально они так и не были женаты, хотя Арабелла родила двух здоровых мальчиков и большинство соседей считали их мужем и женой. Вначале Арабелла страстно желала, чтобы они поженились, но по мере того, как шли годы и они ссорились все больше, надежда ее меркла, и в конце концов она перестала даже думать об этом. А может быть, она никогда этого, в сущности, и не хотела. Потому что, будь она женой Абрахама Лихта по закону, который всегда определенно на стороне мужчин, ей, пожелай она того, никогда не удалось бы так легко уйти от него.
Ибо хоть Арабелла и любила неистового Абрахама Лихта, красавца, на которого женщины заглядывались на улице, она верила, что ради спасения души, а также ради физического здоровья (еще одной беременности она не перенесла бы — во всяком случае, в таких нищенских условиях) она должна его покинуть.
Их совместная жизнь была непостоянна и непредсказуема, и Арабелла никогда не чувствовала себя счастливой в течение сколько-нибудь длительного времени. Да и материнство ее не влекло: голодные дети постоянно «требовали» ее, так же, как и муж.
«Какие они ненасытные, — думала Арабелла с трепещущим в панике сердцем, — смогу ли я их удовлетворить? И какой ценой?»
Если порой они были нищи, неприкаянны и служили объектом общественных подозрений, то временами то или иное предприятие Абрахама или какой-нибудь его выигрыш приносили им кучу денег, и они опять-таки становились объектом подозрений. Либо они ужинали с экстравагантным шиком, как считала Арабелла, либо не ужинали вовсе. Они покупали дорогую одежду, которая в считанные недели превращалась в их единственное сохранившееся имущество. Они либо путешествовали первым классом, либо не путешествовали совсем — разве что переезжали, обычно тайно, под покровом ночи, с одного места на другое. Абрахам то боготворил ее, то, безо всякого предупреждения, начинал обливать презрением как соблазнительницу, которая позволяет другим мужчинам «ухаживать за ней, ласкать ее взглядами и мысленно предаваться с ней любви» и которая в какой-то мере обманывала его даже с сыновьями. Ибо разве не любила она Терстона и Харвуда больше, чем его? Когда он тайком наблюдал за своей семьей, разве не казалось почти очевидным, что без него они более счастливы, более непринужденны, чаще смеются? «Рожденные из ее плоти, гораздо теснее связанные с ней, чем любой муж, дети узурпируют мое место, — терзался Абрахам. — Если бы я мог из собственных чресел дать жизнь детям, только тогда я был бы уверен, что они преданны мне».
Арабелла отвергала подобные фантазии, как она их называла. Если же, выпив лишнего, Абрахам настаивал, она выходила из себя и говорила то, что неизменно приводило ее молодого мужа в бешенство:
— Знаешь, что с тобой происходит? Ты сходишь с ума.
Для него это было глубочайшим оскорблением. И как реагировать на такое обвинение? Он вспыхивал от досады и в ответ разражался язвительными филиппиками.
(К тому же Арабелла была неискренна, как однажды обнаружил Абрахам. Она из месяца в месяц, из года в год, сколько могла, прятала деньги, добытые из неизвестных источников; побуждала Абрахама покупать ей дорогие украшения, когда у них были средства, и всячески разжигала в нем «жажду тратить». Словно планировала стать истинной женщиной, когда представится возможность.)
Пять лет бурных страстей; приливы и отливы, и снова приливы следовали в соответствии с некой недоступной Абрахаму логикой.
И с горечью отверг я то, чего не мог постичь.
Что жизнь — это загадка, которую я не в состоянии разгадать.
Ибо загадывать загадки — предназначение, между тем как разгадывать их — судьба.
Его бесило то, что Арабелла была красивой женщиной, принадлежавшей ему, матерью его детей, и в то же время — исключительно независимой в мыслях и чувствах.
— Чего ты хочешь от меня и от мира, Абрахам? — часто спрашивала она его с претензией на женскую наивность. — Что тебе нужно, почему ты не займешься чем-то одним, не осядешь на месте, не заживешь спокойно? Почему, Господи помилуй, тебе непременно нужно желать столь многого? Ты как ребенок-великан, присосавшийся к материнской груди и слишком изголодавшийся, чтобы насытиться.
Это так ранило Абрахама и приводило его в такую ярость, что он вмиг представлял себя в изысканных одеждах на бродвейской сцене, в лучах прожекторов, в поединке с великолепной молодой женщиной, обворожительной, соблазнительной, но (как хорошо известно зрителям) двуличной. С непринужденностью любимца публики, уверенного в ее безграничном, слепом обожании, которое он полностью разделял, Абрахам обычно весело смеялся в ответ и говорил:
— Тогда выходи за меня замуж, дорогая. Завтра утром. Согласна?
— Ты шутишь или всерьез?
Абрахам снова смеялся. В его ушах звучал приглушенный гул одобрения зрителей, которых он не видел, но чье присутствие ощущал почти физически.
— Неужели ты не знаешь, что мужчина может шутить, оставаясь серьезным? И быть серьезным, шутя? Если бы ты хоть чуточку лучше понимала меня, Арабелла, ты бы это знала.
Арабелла заглядывала ему в глаза, пытаясь понять, как делали и будут делать многие другие. Сколь тщетны подобные попытки. Ибо душой моей не завладеть так легко.
— Да, — говорила она наконец со странной грустной улыбкой, — я знаю.
На следующий день после одной из таких сцен, ноябрьским вечером 1888 года, когда Абрахам уехал по делам, Арабелла сбежала из пансиона, где они жили в Вандерпоэле, оставив на соседскую девочку, с которой дружила, четырехлетнего Терстона и годовалого Харвуда и написав короткую жестокую записку:
Прощай. Не ищи меня. Твоя «любовь» слишком ненасытна. А я не хочу быть съеденной!
А.
Арабелла взяла с собой только лучшие свои вещи, драгоценности и около трехсот долларов наличными из тех, о которых Абрахам знал; ходили слухи, что она сбежала не одна, но гордость и гнев не позволили Абрахаму доискиваться правды. А равно и преследовать Арабеллу.
— Ваша мать нас покинула. Вы не должны спрашивать о ней. Она поступила дурно, но она — не плохая женщина. «Преступление? Значит — и соучастие». Мы были глупцами, когда верили ей, а посему — сами виноваты. Но о ней — ни слова, никогда! Вы поняли?
Маленький Терстон с широко открытыми удивленными глазами молча кивнул, годовалый Харвуд моргнул и широко зевнул, по-детски неохотно соглашаясь. В конце концов, разве они не сыновья своего отца?
Из тех пяти лет молодости, когда стали очевидны первые проблески его гения, Абрахам Лихт любит вспоминать лишь дивный час рождения старшего сына. Пансион в Уайт-Салфер-Спрингс, кровать, противно пахнущая сыростью, плесенью, а сейчас и потом, пролитым Арабеллой в родах, и ее кровью. После одиннадцати часов жутких мучений повивальная бабка наконец крикнула ему, чтобы он зашел в комнату. И когда Абрахам Лихт, потрясенный, испуганный, слыша учащенный стук собственного сердца, вошел и увидел младенца с красным личиком, ловившего ртом воздух, такого горячего, так безупречно сложенного, такого волшебно живого, верещавшего и завывавшего от избытка жизненных сил, слезы заструились по щекам молодого отца. «Мой сын? Мой?»
Арабелла, без кровинки в лице, изможденная, похожая на смерть, попыталась улыбнуться ему, а он, изумленный, — ей. Однако в тот момент они были словно чужие, поскольку все его внимание приковывал к себе визжащий младенец, словно тот был источником светового луча, выхватывающего его из темноты. «Терстон. Терстон Лихт. Мой сын». Абрахам неловко принял ребенка на руки. Его била дрожь. Повивальная бабка широко улыбалась, удивленная его молодостью и красотой, ее забавлял вид новоиспеченного отца: смесь гордости и испуга. Корчащаяся лысенькая обезьянка, прелестное существо, которому всего несколько минут от роду, чертами лица и бьющей через край энергией совершенно очевидно напоминало отца!
И действительно, разве не был этот младенец в некотором роде индуистской реинкарнацией самого Абрахама Лихта, снова вступающего в мир, чтобы опять завоевать его? Победить опять и опять?
Судьба «Кристофера Шенлихта»
I
Едва ли стоит осуждать букмекеров из Атлантик-Сити и их азартных клиентов за то, что сотни ставок были сделаны на исход суда над Кристофером Шенлихтом, обвинявшимся в убийстве первой степени в декабре 1909 года в суде Атлантик-Сити: пари заключали не на то, будет ли обвиняемый оправдан (такая возможность даже не рассматривалась), а на то, приговорят ли его к повешению, на чем энергично настаивал окружной прокурор, или казнь будет заменена пожизненным заключением, чего еще более энергично добивался адвокат Баллок. Потому что ни обвинение, ни защита не сомневались, что Шенлихт, и только он, виновен в убийстве своей «невесты» миссис Элоизы Пек; да Шенлихт и сам не отрицал обвинения.
Таким образом, интерес к процессу был обусловлен его вероятными последствиями, а также тайной, или тайнами, этого дела: каково прошлое обвиняемого (если, конечно, у него есть прошлое, потому что никому ничего так и не удалось выяснить); каковы мотивы, побудившие его совершить столь жестокое убийство, при том что он не мог не осознавать неизбежности ареста; куда делись деньги и драгоценности, исчезнувшие из апартаментов жертвы; почему обвиняемый упрямо отказывается говорить с полицией и даже с представителями защиты, если на карту поставлена его жизнь, и так далее. Хотя дело было чрезвычайно простым, в ходе разбирательства не случилось никаких сюрпризов или непредвиденных поворотов и суд завершился быстро, всего за четыре дня, газеты в Атлантик-Сити и Нью-Йорке пытались оживить процесс, публикуя интервью с людьми, претендовавшими на знакомство с «полоумной наследницей» (как называли бедную Элоизу), или со свидетелями событий — служащими отеля «Сен-Леон», знавшими «Кристофера Шенлихта». Ежедневно печатались фотографии убитой, а также снимки молодого человека, обвинявшегося в убийстве, хотя теперь Шенлихт выглядел таким усталым и изможденным и двигался с такой летаргической заторможенностью, что едва ли кто-то решился бы назвать его молодым человеком.
В зале суда, под прицелом множества глаз, не имея возможности спрятать лицо, Шенлихт являл собой само воплощение горя, хотя и какого-то отрешенного, бесстрастного: кожа у него сделалась пористой и дряблой, под глазами образовались мешки, а сами глаза остекленели, как у сомнамбулы. Неужели вот это и есть пылкий любовник Элоизы Пек, которого она так любила себе на погибель? — удивлялись присутствовавшие в зале.
Стратегия хитрого Баллока перед лицом вереницы изобличающих свидетелей обвинения (кто же в фешенебельном Атлантик-Сити не видел миссис Пек, повисшую на руке мистера Шенлихта?) состояла в том, чтобы представить своего подзащитного душевно неуравновешенным, психически несостоятельным, не отвечающим за свои поступки и не обладающим «свободой воли»; в настоящий момент (как могут убедиться господа присяжные) он пребывает в таком глубоком ступоре, что едва ли отчетливо слышит и видит происходящее; даже собственная судьба его не волнует. «Приговорить столь беспомощное и столь безопасное теперь для общества существо к смертной казни было бы актом гораздо большей жестокости, чем непреднамеренное преступление, за которое его судят». Баллок говорил с таким жаром и так искусно и точно рисовал драму своего подзащитного, что сам Абрахам Лихт (который, как обычно, весьма щедро оплачивал услуги адвоката) невольно восхитился.
Бостонский психиатр «с неподкупной репутацией», которому предоставили следующее слово, свидетельствовал в пользу защиты и утверждал, что Шенлихт вообще предрасположен к кататонии; можно с уверенностью сказать, что симптомы острого душевного недуга проявлялись у него давно, однако окружающие принимали их просто за черты характера. Он, врач, тщательно обследовал обвиняемого и пришел к выводу, что этот человек явно ненормален и обладает темпераментом, который может давать внезапные вспышки безумия под воздействием эмоционального напряжения; в таком состоянии человек, не владея собой, способен совершить преступление, не отдавая себе отчета в том, что творит, и не помня впоследствии о содеянном.
Обвинение, в свою очередь, выставило психиатра, который утверждал, что любой преступник «психически невменяем», поскольку совершает преступления. И, учитывая непредсказуемость поведения большинства опасных преступников, а также их неспособность отвечать за свои действия, не счастье ли, что в этой стране существует закон о смертной казни?
Ситуация еще больше осложнилась, когда прокурор привлек внимание присяжных к тому, что задолго до «внезапного помешательства» Шенлихта, повлекшего за собой его «чудовищное преступление», они с покойной миссис Пек на глазах у всех вели себя аморально: открыто, безо всякого стыда сожительствовали (со всеми теми подробностями, которые являются оскорблением христианской нравственности, норм приличий и тому подобного). А если, как говорят, Шенлихт некогда учился на священника, то, публично предаваясь греху, он совершал еще более непростительное преступление, ибо знал, что делает, и не мог не догадываться, какую цену придется за это заплатить.
В общей сложности обвинение вызвало тридцать пять свидетелей. Баллок подверг перекрестному допросу лишь нескольких из них, чтобы не подвергать своего подзащитного риску еще большего разоблачения. И из всех этих свидетелей только одна — горничная миссис Пек — выказала смутное сомнение по поводу своих первоначальных показаний, данных полиции. Она подтвердила, что слышала в комнате, рядом с которой находилась, голоса миссис Пек и мистера Шенлихта, однако за несколько минут до того она, кажется, слышала там голоса двух мужчин… хотя не могла бы в этом поклясться.
— И кто же был этот второй мужчина? — скептически поинтересовался прокурор.
Но оробевшая юная филиппинка, которая плохо говорила по-английски, не смогла ответить на этот вопрос, и ко «второму мужчине» суд больше не возвращался. На следующий день, когда Баллок попытался во время перекрестного допроса снова завести о нем разговор, молодая женщина отрицала, что слышала еще какой-то голос, — только голоса мистера Шенлихта и миссис Пек, которые хорошо знала.
Трагичнее утраты одного сына, осужденного за убийство и насильственно отнятого у меня, может быть лишь утрата двух сыновей.
На подобную игру этот бывалый игрок решиться не посмел.
(За пределами суда события развивались так же плачевно. Деньги Абрахама Лихта неумолимо таяли, идя на оплату отчаянных уловок, которые придумывал хитрый Баллок и проводили в жизнь его тайные безымянные помощники, а именно: на попытки подкупа ключевых свидетелей обвинения, тех присяжных, которые казались наиболее податливыми, психиатра, обследовавшего обвиняемого, окружного коронера и так далее. Администратор «Сен-Леона» принял щедрую взятку под предлогом «возмещения ущерба», нанесенного апартаментам, где погибла миссис Пек, однако, давая свидетельские показания в суде, высказывался об обвиняемом с неприязнью как о «хладнокровном и расчетливом молодом человеке», который притворялся добродушным и обаятельным, в то время как, несомненно, уже в течение нескольких недель планировал будущее преступление. Один из присяжных поначалу заинтересовался было предложением в обмен на весьма крупное «пожертвование», которое он мог бы направить на благотворительность, воздержаться при голосовании и тем самым помешать присяжным прийти к единому мнению, однако, когда один из коллег заподозрил его в подобной сделке, поспешно дал задний ход, заявив, что будет голосовать «как велит Бог, а не дьявол». Нашел Баллок и нескольких подставных «свидетелей», которые должны были выступить на стороне защиты, но, несмотря на то что их долго и упорно натаскивали, они оказались такими никудышными актерами, что сам Баллок признал ошибкой то, что привел их в суд и позволил подвергнуть перекрестному допросу. Возможность в том или ином качестве привлечь к делу Элайшу обсуждалась, однако была отвергнута, поскольку даже в гриме он мог навести полицию или газетных репортеров на мысль о Черном Призраке из Чатокуа-Фоллз, что стало бы катастрофой.
Суд быстро шел к завершению. Приближался день вынесения вердикта. У Абрахама Лихта сердце сжималось от жалости при виде старшего сына, которого в наручниках приводили и уводили из зала суда стражники в мундирах: его красивое лицо искажала гримаса безнадежного страдания, и он со стыдом и отчаянием отводил от отца неподвижный взгляд. Ибо ни один Лихт не имеет права предать другого, даже ради спасения собственной шкуры. Ибо что можно было сделать в подобных обстоятельствах? Абрахам Лихт побуждал Баллока применить иной, более идеалистически-философский метод защиты в стиле знаменитого Кларенса Дэрроу, подвергнуть сомнению правомочность самой смертной казни — в те годы многие либерально настроенные граждане выступали против смертной казни, ссылаясь на то, что она является нарушением Конституции Соединенных Штатов. Но Баллок сухо возразил, что уже много раз пытался использовать этот тактический ход и убедился: если некоторых судей и можно поколебать подобными гуманистическими соображениями, то присяжных — никогда. Жюри присяжных — это общество в миниатюре, а общество жаждет казней.
— Даже если подсудимый невиновен? — спросил Абрахам так простодушно и искренне, что Баллок уставился на него в изумлении и не нашел что ответить. Потому что он искренне верил в виновность своего клиента.)
Итак, сенсационный, широко освещавшийся в прессе процесс «Народ штата Нью-Джерси против Кристофера Шенлихта» завершился в четыре дня; ко всеобщему разочарованию — особенно были недовольны газетные репортеры, заполнившие первые ряды скамей в зале суда, — угрюмый молодой обвиняемый отказался занять свидетельское место и сказать хоть слово в свое оправдание. Судья, с нескрываемой гримасой презрения относившийся и к обвиняемому, и к его защите, словно от них исходил дурной запах, коротко проинструктировал присяжных, не потрудившись напомнить им о принципе «разумного сомнения» — могли ли быть сомнения разумными в столь ясном деле? Двенадцать суровых присяжных удалились в совещательную комнату для принятия решения и отсутствовали, как на следующий день взволнованно оповестили шапки первых газетных полос, всего восемь минут — рекордно короткое время, потребовавшееся жюри для вынесения вердикта по делу об убийстве, когда-либо рассматривавшемуся в судах Соединенных Штатов.
II
До и во время суда Кристофера Шенлихта посещал в его одиночной тюремной камере некий джентльмен, советник мистера Баллока Мюррей М. Керк с Манхэттена — оптимистично настроенный мужчина средних лет, имевший привычку то и дело водружать пенсне на переносицу и говоривший громко и разборчиво (чтобы не вызывать подозрений у охранника). У этого господина было красивое, хотя и усталое лицо с темными кругами под глазами и густая шевелюра светло-каштановых, всегда безупречно причесанных волос; обычно на нем были серый шерстяной костюм-тройка, белая рубашка с туго накрахмаленным воротничком, галстук-бабочка, кончики которого он аккуратно заправлял под воротник, элегантная черная фетровая шляпа и черные перчатки. Мистер Керк носил с собой эбеновую трость, а из нагрудного кармана всегда выглядывал уголок белоснежного льняного носового платка. Воплощение ходячих представлений об авторитетном юристе. Но как странно, что он с такой острой тоской смотрел на молодого Шенлихта, который ерзал под его взглядом на своем жестком стуле и опускал голову, не желая встречаться глазами с пожилым господином.
Сын? Ты что же, не узнаешь меня? Посмотри на меня, дорогой мой мальчик, посмотри мне в глаза!
Хотя Шенлихт и Керк сидели друг против друга за узким, не более трех футов шириной, сосновым столом, молодой человек упорно избегал взгляда старшего, часто вздыхал и прикрывал глаза ладонью, словно страшно волновался. Это было совсем не похоже на то, как он вел себя с другими. Хотя его обвиняли в самом серьезном преступлении — в Соединенных Штатах страшнее могло быть только обвинение в предательстве, — молодой человек обычно хранил каменный вид, уставившись в одну точку, не слушая того, что говорил ему адвокат, совершенно безразличный к тому, что происходит вокруг, и к собственной неминуемой судьбе. Вынужденный все же иногда ответить на вопрос (например, когда Баллок в отчаянии восклицал: «Сынок, ты хочешь жить?»), он мог лишь молча пожать плечами, после чего снова впадал в транс. Абрахам Лихт сказал Баллоку, что в присутствии отца Кристофер «немного оживится», но на самом деле ничего подобного не произошло. Во всяком случае, не настолько, насколько хотелось бы Абрахаму.
Во время одного из таких визитов мистер Керк достал из кармана белоснежный льняной платок, промокнул вспотевшее лицо и сказал тоном доброго дядюшки, выведенного, однако, из себя:
— Молодой человек, я приказываю вам сидеть смирно. Я — помощник вашего официального адвоката, и вы обязаны отвечать на мои вопросы. Иначе вы пропали.
При этих словах Кристофер замер в чрезвычайно неудобной позе: одно плечо выдвинуто вперед, голова склонена вправо, словно его тянуло вниз силой земного притяжения. Слышал ли он? Понимал ли? Что-то затеплилось было в его взгляде, но тут же пропало. Его лицо было напряжено так, словно упрямый лихтовский дух, засевший глубоко внутри, сдерживал его.
Абрахам почувствовал прилив острой нежности, вспомнив, как однажды, в тот единственный год, который его старший сын провел в колледже Боудена[6], он совершил путешествие на север, в Мэн, чтобы навестить его, и нашел парня в таверне неподалеку от кампуса в компании друзей. Остановившись поблизости, Абрахам прислушался к непринужденному, часто прерывавшемуся взрывами хохота разговору приятелей и был поражен неожиданной мыслью: Как мой сын похож на других! Если бы я не знал, что он мой сын, я бы никогда не разглядел в нем Лихта. Позже они поспорили на эту тему, отец был недоволен тем, что Терстон в таких приятельских отношениях с чужими людьми, что он принимает их приглашения и бывает у них дома, о чем Абрахам не догадывался, что, открываясь перед чужаками, он рискует как минимум серьезно умалить свои возможности. Ибо как он сможет впредь воспринимать их как чужаков, если позволяет себе так дружески с ними общаться? Все люди — наши враги, всегда и везде — вот принцип, по которому жил Абрахам Лихт и который он внушал своим детям. И как пришло в голову Терстону, послушному Терстону, его Терстону, отвергнуть непреложный принцип?
Это расхождение во мнениях, как и другие, случавшиеся между Абрахамом Лихтом и его детьми, было не столько разрешено, сколько просто отброшено. Абрахам позаботился о том, чтобы Терстона «исключили» из колледжа: скромные взятки инспектору общежития, декану — и студента выпускного курса однажды вечером засекли возвращающимся в кампус «в состоянии алкогольного опьянения». Его одного из дюжины бражников засекли, задержали и осудили. Терстон был настолько простодушен — и Абрахам это отлично знал, — что так и не догадался, что — или кто — стояло за его исключением. Он безропотно смирился. «Все равно я не так уж хорошо учился, папа», — покорно сказал он. И с какой готовностью, на радость отцу, он согласился, что пора начинать профессиональную карьеру под руководством Абрахама и навсегда порвать со своими нестоящими друзьями.
— Вы слышите меня, Кристофер? — спросил Абрахам Лихт на удивление ровным голосом. — Не окажете ли мне честь посмотреть на меня? Я вам приказываю.
Медленно, неохотно, стыдливо узник повернул лицо к посетителю. Его влажные губы дрожали. Взгляд блуждал. Да, я твой сын. Да, я люблю тебя. Но, отец… Атмосфера в душном помещении так сгустилась, что охранник в форме, бездельничавший в углу, вдруг заинтересовался происходящим. Абрахаму пришлось снизить тон и тщательно следить за своим поведением, так как сейчас, когда его несчастный сын сидел к нему лицом, смотрел на него и в глазах его блестели слезы, малейшая оговорка или какой-нибудь невольный жест могли привести к тому, что он внезапно разрыдается и, как ребенок, бросится на грудь отцу.
Поэтому Абрахам продолжал говорить рассудительно и спокойно. Он спросил, почему «Кристофер» отказывается помогать своему адвокату? Почему его так мало заботит собственная судьба? И кто на самом деле убил Элоизу Пек?
— Если ты знаешь, сынок, ты должен сказать. Мне ты должен сказать.
Терстон долго смотрел на него. Его молодое лицо выглядело изможденным и на удивление морщинистым, словно к нему приросла старческая маска. Похоже, он хотел было что-то сказать, но передумал.
— Я приказываю тебе говорить, — прошептал Абрахам. — Иначе ты пропал.
Слышал ли охранник? Мог ли этот грубый, неотесанный человек что-то понять? Тем не менее Терстон, как истинный Лихт, не доверяя ему, одними губами выразил душераздирающую мольбу: Папа, я в любом случае пропал. Лучше пусть умрет один, а не двое. Потому что если не я один, то нас будет двое. Прости меня, папа! Я пропал, Терстон пропал.
Важный посетитель с Манхэттена резко напяливает на нос пенсне и встает. Поспешно попрощавшись с узником, поворачивается и просит охранника проводить его к выходу. Он придет еще, чтобы оказать заключенному моральную поддержку (по крайней мере так это будет выглядеть), но больше никогда молодой узник не посмотрит ему в глаза так открыто и больше никогда атмосфера в комнате для свиданий не будет такой наэлектризованной.
III
Потому что, разумеется, «Кристофер Шенлихт» был признан виновным в убийстве первой степени.
И жюри присяжных не сделало никаких оговорок насчет возможности помилования.
Стояло суровое морозное январское утро, когда спустя около полугода после смерти Элоизы Пек молодой человек, в наручниках, с осунувшимся лицом, предстал перед судьей, председательствовавшим на его процессе, чтобы выслушать подробности того, что ему предстояло.
Хочет ли он заявить что-либо суду, прежде чем приговор будет приведен в исполнение? — поинтересовался судья.
«Кристофер Шенлихт», ссутулившись, стоял между своим адвокатом и судебным исполнителем, слушал, но не слышал того, что тот говорил; лицо у него застыло, глаза опущены, нижняя челюсть, чуть-чуть выступавшая вперед, была неподвижна.
Ему нечего было сказать.
Ну что ж, так тому и быть. Судья, раздраженный, медленно, чтобы Шенлихт мог разобрать каждое слово, каждый слог, зачитал заранее заготовленное заключение, в котором говорилось: поскольку преступление было совершено с особой жестокостью и поскольку с момента своего ареста преступник не выказал никаких признаков раскаяния, он приговаривается к смертной казни через повешение до смерти в соответствии с законом штата Нью-Джерси. Дата казни будет назначена прокурором штата, но состоится не позднее первого июня 1910 года.
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 68 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Катехизис Абрахама Лихта | | | Маленький Моисей |