|
Творческая практика, реализованная в формах «академического», иными словами, установившегося модернизма оставалась все же за пределами той политической борьбы, которой художники искренне хотели служить. Здесь в смягченном варианте повторялась ситуация эстетического изоляционизма, приведшего ко многим разочарованиям художников русского авангарда. Обращаясь к массам, они не встречали понимания, эстетические предпочтения обычных людей тяготели к инерционному вкусу обывательской роскоши, где супрематической мебели или посуде места не находилось.
В амстердамском Стеделийк-музеуме в 1930 году была развернута выставка «Социалистическое искусство сегодня», экспоненты которой старались на языке редуцированного конструктивизма, сохраняя и культуру отвлеченных геометрических форм, и известную повествовательность, напитанную социальным драматизмом, показать все те же проблемы классового неравенства (Герд Арнц), страданий инвалидов (Генрих Хёрле) и т. д. Рядом с горделивым бесстрастием знаменитой парижской группы «Круг и квадрат» эти возвышенные порывы выглядели странным и несколько суетным стремлением к злободневности, хотя были, несомненно, укоренены в самых достойных этических убеждениях.
В 1925 году, когда в Париже зрители увидели первую выставку сюрреалистов и «Войну» Громера, в Мангейме открылась экспозиция художников «магического реализма», или «новой вещественности» ^еие ЗасЬНсЪкек),— еще одно свидетельство возрождения интереса к предметному миру. Иное дело, что это искусство, опирающееся на уходящие принципы метафизической живописи, было скорее суммой чисто формальных приемов, умозрительных и прозаичных, нежели действительно художественной тенденцией. Вместе с тем в нем было европейское предчувствие гиперреализма, отягченное все теми же послевоенными тенями (Александр Канольдт. «Натюрморт VI», 1924(?), частное собрание, Стокгольм). На этой же выставке, правда, показал свои работы и художник иного масштаба и дарования — Макс Бекман, но его талант и темперамент, разумеется, выходили за пределы «Ыеие ЗасЪНсЬкеи».
В Мексике еще в начале 1920-х годов активно работали монументалисты — Хосе Клементе Ороско, Диего Ривера, Давид
Альфаро Сикейрос,— находившие для реализации социальных, открыто пропагандистских идей и целей мощные, впечатляющие формы, отчасти укорененные в открытиях экспрессионизма.
Мондриановский неопласти- цизм, внедряясь в различные национальные и интернациональные школы, формировал академический устойчивый вариант «высокого», но несколько уже механистического, анемичного, самовоспроизводящегося беспредметного искусства. В нем было много блестящих достижений, но открытий уже не случалось. Сам Мондриан в своей «Композиции в красном, желтом, синем» (1929, СМ) словно подводит зрителя к найденной наконец окончательной формуле, и его дальнейшее движение отмечено все большим лаконизмом. Жесткие соприкосновения тугих, словно спрессованных в плоскости разноцветных прямоугольников уступают место холстам медитативного толка с минимумом линий, пересечений и цветов — «Вертикальная композиция с синим и белым» (1936, ХССВ), где светлый холст пересечен лишь двумя черными вертикалями и двумя же очень короткими горизонталями, а цвет явлен лишь маленьким темно-синим прямоугольником вверху полотна.
Тенденция Мондриана к чистой геометризированной «холодной» форме — совершенная модель обозначенной в начале книги «рациональной» тенденции в общем движении искусства XX века. Математическая ясность и функциональная простота, укорененная в ранних поисках конструктивистов (отчасти у Леже, у русских сторонников этого течения во главе с Татлиным), резонировала практике знаменитого уже тогда Баухауза, переживавшего в начале 1920-х годов несомненный подъем. Утверждение скупой и энергичной эстетики не только в архитектуре, но и в том, что сейчас принято называть «дизайном», желание наполнить мир «тотальным», проникающим в быт искусством, синтезировать скупое изящество с максимальным удобством вещи, интерьера и т. д., участие в работе Баухауза мастеров мирового масштаба (Кандинский, Клее, Гропиус, Мис ван дер Роэ
и др.) — все это сделало Баухауз мощным центром не только подготовки современных архитекторов и художников, но и колыбелью нового вкуса, где формировалась новая среда обитания, столь же простая, пустынная и гармоническая, как картины Мондриана.
В те годы искусство формального поиска действительно воспринималось если не как академизм, то константа, возбуждавшая уважение, хотя и не превратившаяся еще в салон, но не сулящая особых сенсаций.
Даже Софи Тойбер-Арп, чьи дадаист- ские композиции были более чем далеки от рациональной респектабельности, пишет в начале 1930-х суховатые абстрактные картины, взвешенные и монотонные,— мозаичные комбинации локально окрашенных кругов («Движущиеся круги», 1933, Художественный музей,
Базель). Пластическая энергия чудится здесь исчерпанной, и равновесие достигается не ощущением невесомости, а эффектом материальной плоскостности, будто холст лежит горизонтально и кружки не могут соскользнуть с него. Возможно, эти работы вдохновлены произведениями самого Арпа, использовавшего в те же годы рельефные кружки в композициях из раскрашенного дерева («Амфора», 1931; «Созвездие галстуков-бабочек и пупков II», 1932, обе — ХССВ). Стоит заметить, что Арп в последнем произведении, решенном вполне в традиции классической сухой абстракции, сохраняет верность дадаистской фразеологии, хотя работает, как и его жена, в гораздо более сдержанной, чем прежде, манере. В середине 1930-х пластические и весьма тонкие игры с кружками на плоскости занимают и Ласло Мохой-Надя, знаменитого художника и преподавателя Баухауза («Конструкция А16», 1933—1934, Институт современного искусства, Валенсия), использовавшего в качестве живописной поверхности, как в данном случае, даже аллюминий.
Беспредметному искусству 1930-х трудно было избежать многих опасностей — прежде всего некой унылой одинаковости, которая грозит всякой чисто формальной системе, не питаемой содержательным началом. Не меньше искушений таила в себе возможность самовоспроизводства — внутри одного формального
эксперимента возможно было бесконечное число модификаций. И эта «изысканная типологичность» с небольшим числом счастливых исключений отличает нефигуративное искусство этих лет.
Действительно, оно обретает в Европе некоторые общие черты, среди важнейших из которых можно назвать следующие: во-первых, утонченная культура работы с материалом, некоторый «академический лоск», высокий уровень сделанности, повышенный «эстетизм», почти повсеместный отказ от формального эпатажа; во-вторых, весьма частый синтез плоскостного и объемного изображений, устремленность живописи к нетрадиционным материалам, к рельефу, даже к соединению с геас!у шас!е; в-третьих, некоторая повторяемость приемов, появление вполне академических формальных схем.
Например, элегантные и впечатляющие работы «классических абстракционистов» — Дело не, Купки, Виллона — воспринимаются как вариации давно найденного, лишенные прежней энергии, но композиционно и колористически более, чем прежде, тщательно выверенные и реализованные.
Основанные в 1929 году Мишелем Сейфором — поэтом, художником, единомышленником Мондриана и одним из первых его биографов, и парижским уругвайцем Хоакином Торресом-Гарсиа журнал и объединение «Круг и квадрат» (Сегс1е е1 Саггё) стали новым центром беспредметного искусства, уже свободного от громких деклараций и сосредоточенного именно на формальном художественном поиске. К объединению примыкали Озанфан, Мондриан, Арп, Тойбер- Арп, Вантонгерлоо и другие. В 1930 году вышло три номера журнала и открылась большая выставка группы на улице Боэти в
Париже. Еще более многочисленна была группа «Абстракция^гворчество» (АЬ51- гасиоп-СгёаПоп), ставшая наследницей «Круга и квадрата». В нее вошло более четырехсот художников из Европы и Америки. Ее основателями были Жорж Вантонгерлоо — бельгийский абстракционист, один из соучредителей группы «Стиль», автор брошюры «Искусство и его будущее» (1924), и Огюст Эрбен, в ту пору автор сухих, геометризованных картин. Это многочисленное, репрезентативное объединение своей респектабельностью и влиянием утвердило значение беспредметного искусства как явления вполне светского и почти академического.
В ту пору эффектно заявила о себе и польская группа абстракционистов, близкая Мондриану (Хенрик Стажевс- ки, Владислав Стржемински, Катаржина Кобро), сформировавшаяся в Лодзи и примкнувшая затем к «Кругу и квадрату», потом — к объединению «Абстракция-творчество». Их живопись, отличающаяся яростной и ледяной точностью, элегантной логикой, стала примером транснационального движения геометрического абстракционизма. Совершенно особое место в искусстве заняли скульптуры
VI. «АКАДЕМИЧЕСКИЙ МОДЕРНИЗМ»
Кобро из дерева и раскрашенного металла, напоенные мощной и утонченной энергией.
Сам Хоакин Торрес-Гарсиа за недолгий сравнительно период своей парижской деятельности (он прожил в Париже менее десяти лет и вернулся в Монтевидео в 1934 году, где возобновил издание журнала «Круг и квадрат» на испанском языке — «Спси1о у Сиас1гас1о») создал пластические объекты, которые и сейчас воспринимаются как значительные достижения высокого модернизма. Укорененные, в известной мере, и в работах Арпа, и в контррельефах Татлина, возможно, и в открытиях Катаржины Кобро, рельефы и особенно объемные композиции Торреса стали воплощением и отчасти итогом скульптурных идей посткубистского абстрактного направления. Сочетания геометрических, налитых скованной энергией, глухо, но энергично окрашенных объемов отличаются редкой, классической завершенностью: энергия отдельных частей образует их взаимное притяжение и естественную нерасторжимую связь («Композиция», 1931—1934, Институт современного искусства, Валенсия).
В произведениях Кобро, Торреса, даже Арпа, несомненно, есть ощущение итогов пылких пластических исканий геометриче-
В. Стржемински. Архитектурная композиция 13. 1929 X. Стажевски. Абстрактная живопись. Ок. 1929 |
ского толка. В абстракции 1930-х (речь не идет о мастерах вполне исключительных, масштаба Кандинского или Клее) становится больше биоморфизма, динамики, усиливается интерес к первобытным мотивам, а главное, резко обостряется эстетизирующее начало, проще говоря, устремленность к визуальной отточенности, привлекательности, в какой-то мере и к изобразительной беллетризации (например, в скульптурах одного из соучредителей объединения «Абстракция-творчество» венгерского мастера Эжена Беоти). Даже такой мэтр дадаизма и любитель эпатажа, как Курт Швиттерс, в середине 1930-х изготовляет объекты почти изысканные — «Без названия» (1934— 1937, частная коллекция, Париж), что, впрочем, не мешает ему предаваться рискованным пластическим аллюзиям, где эротика контаминируется с поэзией, используя терминологию Бахтина, «телесного низа» («Деревянная змея», 1937, Галерея Гмуржинской, Кёльн).
Энергичным и неожиданным воспринималось искусство художников более молодого поколения, истинная слава которых ожидала их лишь в послевоенные годы. Тридцатилетний Ганс Хар- тунг (скрывавшийся от нацистского преследования во Франции) заявил о себе как скульптор и живописец ошеломляющего, пылкого темперамента, открывший манеру письма «чернильными пятнами», т. е. стремительными, действительно спонтанными, но обладающими достоинствами некой импровизированной каллиграфии мазками («Композиция Т-1934-11», 1933—1934, частная коллекция, Париж). В такой же манере, сочетающей импровизацию с витальностью и продуманностью, он исполняет беспредметные металлические скульптуры («Скульптура», 1938, Фонд X. Хартунга и Аны Евы Бергман).
X. Хартунг. Скульптура. 1938
Л. Фонтана. Абстрактная скульптура. 1934
Тогда же с первыми работами выступает Лючио Фонтана (известный ныне своими рассеченными и перфорированными картинами), занятый тускло и рафинированно раскрашенными рельефами и скульптурой, нередко представляющими собой лишь движение металлической проволоки в пространстве.
Высшие достижения нефигуративного искусства 1930-х видятся, пожалуй, более всего в скульптуре. Именно к этому времени начинает проявляться масштаб дарования Генри Мура, которому суждено было стать едва ли не центральной фигурой в истории скульптуры XX века. Получив первоначальное образование в Лидсе, затем в Королевском колледже в Лондоне (1920— 1924), проведя полгода в Италии, он делил свое время между Парижем и Лондоном, где стал одной из главных фигур английского авангарда, соучредителем (1933), вместе с Нэшем, известной группы «11пц опе» (Первое подразделение), исповедовавшей принципы чистой формы. В 1936 году он был участником Международной сюрреалистической выставки в Лондоне.
Мур, несоменно, испытал сильнейшее влияние Бранкузи и Цадкина, возможно, и влияние Арпа тоже было весьма значительным3, но уже к началу 1930-х он сформировал собственный, остро резонирующий тенденциям времени стиль, балансирующий на грани абстракции и сюрреализма. Его занимает, захватывает создание пластических образов, где синтезируются человек и природа, внутри которой он существуют. Не случайно в
молодости он работал непосредственно в камне или дереве, чтобы ощутить, по собственному его выражению, «истину материала». Создания Мура, в которых неизменно проявлено антропоморфное начало, чудится, произрастают из самой земли, навсегда сохраняя связь с нею, и обретают свои объемы и очертания прямо на глазах зрителя, превращаясь из аморфной субстанции в вечную, как камень египетских статуй, материю. Его чрезвычайно занимает центральная проблема скульптуры — соотношение масс и пустот, очертания проемов, их соотношение с силуэтом фигур в пространстве. Одна из относительно ранних его работ, выполненная в дереве, так и называется «Отверстие и выпуклость» (1934, Фонд Генри Мура). Еще острее это ощутимо в колоссальной (9 м в длину) бронзовой скульптуре «Большая полулежащая фигура» (1938, Фонд Генри Мура). Божественная пластичность была настолько укоренена в природе его искусства, что, даже отдавая дань сооружению «объектов», он сохранял в них прежде всего всепобеждающее скульптурное начало («Фигура со струнами», 1939, Фонд Генри Мура).
С 1929 года в движении сюрреалистов принимает активное участие молодой швейцарец, ученик Бурделя Альберто Джакометти. Возможно, наиболее универсальный мастер высокого модернизма, Джакометти пробовал себя во всех решительно аспектах пластики, в ту пору практиковавшихся, в том числе занимался и созданием вполне сюрреалистических объектов, среди которых особенно известна «конструкция» (любимый термин Джакометти)
«Дворец в 4 часа утра» (1932—1934,
МСИ). Облагороженный и индивидуализированный единым и виртуозным почерком Джакометти, «Дворец» соединил в себе мотивы и персонажи дадаистов, метафизического искусства, всей иконосферы 1920-х. Художник писал тогда о конструкциях, вхождение в которые открывает их иной мир —
«с которыми можно существовать в их сверхреальности — в прекрасном двор-
це», о формах, «которые я чувствовал близкими, часто без возможности их идентифицировать, что делало их еще более тревожными»4. Легкий деревянный остов дома, над которым взлетала деревянная, похожая на птеродактиля птица, странные, оцепенелые скульптурные формы внутри «здания» — все это мир столь же странный, сколь и исполненный тонкого пластического единства, поскольку в самые
эпатажные фантазии Джакометти прежде всего вносил скульптуру.
Он сотворил собственный мир, населенный аскетическими, всегда словно одинокими, потерянными, но горделивыми в своей неизменной жесткой грациозности скульптурными созданиями — будь то фигуры людей или просто сочетание фантастических форм.
Наделенный талантом редкого своеобразия, способностью соединять классическое чувство монументальности и виртуозную технику с отвагой свободного поиска и суховатой, нервной одухотворенностью, Джакометти узнаваем и в «объектах», и в живописных работах, в скульптурах абстрактных («Куб», 1933—1934, Фонд Мэйт, Сен-Поль) и вполне фигуративных («Идущая женщина», 1932—1934, частная коллекция) скорее всего потому, что он рассматривал не только отвлеченную, но и жизнеподобную форму лишь как художественную субстанцию: «Человеческое тело было для него только обозначением (51§пШсапсе) внешнего символа неосязаемой субъективности»5.
Вообще маэстрия, тонкая культура работы с материалом нередко делает скульптуру 1930-х годов произведениями драгоценными не только художественной, но и профессионально-ре- месленно^й виртуозностью, а иные из них выглядят едва ли не ювелирными изделиями. Даже в искусстве великого Бранкузи отточенная завершенность формы (при всем пластическом и эмоциональном богатстве его работ) порой кажется доминирующим качеством («Птица в воздухе», 1925—1931, Кунстхауз, Цюрих; «Белокурая негритянка», 1926, Музей Вильгельма Лембрука, Дуйсбург). Сезар Домела, уроженец Амстердама, занимавшийся до прихода к власти нацистов фотомонтажом в Берлине и переехавший в начале 1930-х в Париж, забыв отчасти о конструктивистских идеалах своей юности, обратился к созданию пластических конструкций, странно сочетавших резкую смелость пространственного решения, контраст материалов с фактурной изысканностью и даже некоторой избыточной нарядностью, в сущности чуждой самой природе скульптуры. Его «Рельеф № 12»
(1933, МКМ) выполнен из бакелита, плексигласа, латуни, и только очень внимательный, непраздный взгляд различит за светской репрезентативностью композиции резкую пластическую драму, свидетельствующую о высоком, хотя и несколько рационализированном мастерстве.
Дань этой тенденции в середине 1930-х отдали и Антуан Певзнер в своей «Конструкции» (1935, Институт современного искусства, Валенсия), и его брат Наум Габо, один из основоположников и теоретиков конструктивизма («Конструкция с камнем и целлулоидом», 1933, частная коллекция).
Именно в эти годы заметное место занимают в пластике подвижные скульптуры («мобили»), которые были «запрограммированы» всей предшествующей художественной практикой, начиная с Дюшана, дадаистов, создателей «объектов» е1с. В 1930-х стали появляться композиции Калдера, которому суждено было стать центральной фигурой кинетической скульптуры в послевоенные годы.
В принципе сочетание былых дерзаний с отточенным артистизмом, отсутствием крикливых дискуссий, признанием крити-
ки, наконец, со сложением традиции и школы — все это и привносило в модернизм недостающую ему, быть может, прежде возможность спокойной рефлексии, оттачивания мастерства.
Искусство становится все более совершенным, холодным, повторяющимся.
Естественно, что в ситуации обостренных гражданских и политических страстей сюрреализм, с его пристальным вниманием к эмоциональной стороне бытия человека, оказался в числе явлений наиболее заметных. Однако речь не о творчестве собственно сюрреалистов, о которых говорилось и еще будет сказано, но об общей тенденции, пронизавшей на рубеже 1920-х — 1930-х годов искусство Западной Европы. Сюрреалистический метод расширяется до чисто внешней суммы приемов, становясь своего рода «пластическим эсперанто» времени.
Чувствительный, но беспощадный до цинизма зонд сюрреалистического искусства неожиданно обрел новое дыхание в искусстве художников, озабоченных более всего гражданской болью и эсхатологическими предчувствиями. В их работах сюрреалистический метод сводится к гипертрофии выражения скрытых эмоций и комплексу пластических ходов. Здесь результат кажется более эффективным, чем у участников амстердамской выставки «Социалистическое искусство сегодня», поскольку «сюрреалистическое эсперанто» оставалось и более
А. Певзнер. Маска. 1923 А. Певзнер. Конструкция. 1935 |
естественным в контексте современного видения, и просто более выразительным. Мрачные видения Франца Радзивилла («Стачка», 1930, Художественный и историко-культурный музей Вестфалии, Мюнстер), протокольный пафос представителя голландского «магического реализма» Карела Вилинка («Казнь», 1933, Собрание Калдик, Роттердам) при всем несходстве приемов (темпераментная, не лишенная натурализма сюрреалистическая фантазия первого и своего рода «фотографический апокалипсис» второго) проникнуты тем же ощущением тягостного сна, болезненного выброса подсознания, где страх или воспоминания принимают документальную, гипертрофированно детализированную форму. Аналогичный ход — и в других картинах, написанных как акции политического и социального протеста, где по сознательной воле авторов или чисто интуитивно использован язык сюрреализма как некий универсальный код времени (Эдгар Энде «Ладья», 1933, Музей Людвига, Кёльн). Любопытно, что эта последняя картина своей настойчивой застылостью, жесткой пластичностью держится в традиции метафизической живописи, от которой сам Де Кирико уже отходит в эту пору, обращаясь к антикизирующим, де-
Ф. Радзивилл. Могила нигде. 1934 |
коративным просветленным сюжетам, в которых воскрешает воспоминания о Греции, где жил в юности.
В Италии рубежа 1920-х — 1930-х годов ненадолго, но ярко вспыхивает звезда молодого художника Шипионе, не доживше-
го и до тридцати лет, ставшего вскоре центральной фигурой «Римской школы виа Кавур», куда входили среди прочих Марио Мафаи и ставшая его женой художница родом из русского (польско-литовского) Ковно (Каунаса) Антоньетта Рафаэль.
«Римская школа» становится пылкой альтернативой гаснущему величию метафизического искусства и политизированной суете позднего футуризма. Небольшие, но словно напоенные «дантовским» адским огнем, жестко ритмизо- Ф. Радзивилл. Стачка. 1930 *
к. Виллинк. казнь. 1933 ванные картины Шипионе
(«Апокалипсис», 1930, Городская галерея нового и современного искусства, Турин; «Католический принц», 1930, Музеи Ватикана), где современные образы впаяны в странное пространство иконного «предстоя- ния», воспринимаются совершенно автономным пластическим явлением в итальянской живописи, более, чем многое иное, соприкасающимся с горькой тревогой предвоенной Европы.
В девятом Осеннем салоне в Мадриде (1929) двадцатишестилетняя Ангелес Сантос показала картину «Мир» (Национальный центр искусств королевы Софии, Мадрид), принесшую ей сразу же колоссальный успех и признание самой респектабельной критики. Диковинное соединение наивного космогонизма, средневековых образов, реминисценций Босха, уроков футуристов, ранней метафизической живописи и, разумеется, сюрреализма, сухая, прямолинейная точность изображения, написанного эффектно, но практически без использования фактуры, колорита, фигуры на первом плане, напоминающие одновременно и элоев, и морлоков из уэллсовской «Машины времени»,— все это находится вне «вещества искусства», но поражает масштабом воображения, болью предчувствий, острым восприятием реалий современности, увиденных словно глазами перепуганного ребенка. В сущности, и выполненная вполне в духе пас- сеистической стилизации (Уа- пказ), но в гиперреалистиче- ской манере «Губка горечи» бельгийца Рауля Хинкеса (1934,
Городской музей, Гаага) воспринимается скорее как сюрреалистическое видение будущего, нежели как дань традиции религиозной живописи.
Все это говорит о том, что сюрреалистическая тенденция становилась — в той или иной мере — почти глобальной. На родине Миро и Дали сюрреализм, питаясь иберийской традицией трагического и спиритуалистического видения мира, взрастил болезненный и пылкий талант Оскара Домингеса,
с середины 1930-х — непременного участника всех сюрреалистических выставок. Прямолинейный, тяжелый эротизм, реализованный в гладкой, безжизненно-предметной манере, еще более сухой, чем у Дали, трогает силой нераскрытого страдания и странной для столь сухой живописи искренностью («Электросек- суальная швейная машина», 1934, частная коллекция).
«Задавал тон» «классический» сюрреализм, его французское ядро во главе с Бретоном, и его проблемы были в центре внимания.
События 1929 года в среде сюрреалистов стали показателем того, что чисто художественные перемены и новации уже перестали вызывать просто и исключительно увлеченную заинтересованность. «Идейные» разногласия значили больше.
В 1929 году двадцатипятилетний каталонец Сальвадор Дали, недавний друг Гарсиа Лорки, приехал с Луисом Буньюэлем в Па
риж и был введен в среду сюрреалистов Хуаном Миро. Дали был воодушевлен идеями иррационального, интуитивного,
«параноического» искусства, иными словами, стремился к максимальному, уже превосходящему традиционный фрейдистский метод, агрессивному проникновению в бессознательное, к полному «автоматизму» художественного процесса (это последнее, как и многое у Дали, было в значительной мере лукавством, поскольку его картины основаны на сухом и прагматичном расчете).
Дали и Буньюэль были широко известны в мире благодаря уже упоминавшемуся нашумевшему фильму «Андалузский
пес» (1)п СЫеп Апс1а1ои)6 (1928). Картина была снята с очевидным намерением поразить зрителя невиданной жестокостью натуралистически снятых кадров, за которыми, по мысли авторов, открывался скрытый мир бессознательного, хотя сама степень
Р. Хинкес. Губка горечи. 1934
внушаемого съемками страха и отвращения решительно снимала художественные, ассоциативные переживания.
Карьера Дали в Париже складывалась непросто. Достаточно внешний «антибуржуазный пафос» Дали столкнулся с меняющимися позициями многих ведущих персонажей французского «классического» сюрреализма, увлеченных в ту пору, как многие европейские интеллектуалы, социальными идеями.
Бретон, Арагон, Элюар в конце 1920-х годов вступили в Коммунистическую партию Франции (не все остались надолго ее членами), многие их единомышленники не только были увлечены либеральными и антифашистскими идеями, но даже обращались к марксистским доктринам. Интересы сюрреалистов укоренены в трех проблемах: политика, эстетика, интернационализм. В 1929 году публикуется «Второй манифест сюрреализма» и новый журнал «Сюрреализм на службе революции».
С исторической дистанции узкохудожественные дискуссии тех лет не кажутся слишком радикальными. Однако откровенная устремленность Дали к виртуозной технике во имя создания вполне популистских, занимательных картин, стремление, захватывающее многих его адептов и за пределами Франции и Испании, все же по-своему противостоит верным сюрреализму мастерам, ищущим более отвлеченные, формальные, ассоциативные ходы.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая лекция | | | следующая лекция ==> |